Буфетчик на это «чиво-с» только глазом мигнет незаметно — и Анчутка опрометью бросается к заднему ходу на сторожку.
   За сим следует удаление Прова Викулыча с просителем в секретную квартиру.
   А мазурики между тем в «марушечьем углу», ожидая каждый очередь, вполголоса меж собой о своих делах разговаривают. Они в этом отношении менее Прова Викулыча церемонятся.
   — Что стырил? — осведомляется один у другого.
   — Да что, друг любезный, до нынче все был яман[38], хоть бросай совсем дело; а сегодня, благодарение господу богу, клево[39] пошло! Зашел этта ко Владимирской. Народу за всенощной тьма-тьмущая — просто, брат, лафа!
   — Ну и что же ты? маху не дал?
   — Еще б те маху! Шмеля срубил, да выначил скуржанную лоханку![40] — самодовольно похваляется мазурик.
   — Мешок во что кладет веснухи?[41] — спрашивается в то же время в другой группе, на противоположном конце комнаты.
   — Во что кладут! да гляди, чуть не в гроник! — ропщет темная личность с крайне истомленным и печальным лицом. — Клей[42] не дешевого стоит; поди-ка, сунься в магазин у немца купить — колес в пятьдесят станет.
   — А какой клей-то?
   — Да канарейка с путиной[43], как есть целиком веснушные. Так он что, пес эдакий, мешок-то? Я по чести, как есть, три рыжика правлю[44].
   — Какими? рыжею Сарою?[45]
   — Ну, вестимо, что Сарой, а он, пес, только четыре царя[46] кладет. А мне ведь тоже хрястать что-нибудь надо! жена тоже ведь, дети… голодно, холодно…
   И голос мазурика, нервно дрогнув, обрывается, задавленный горькою внутреннею слезою.
   В третьем углу — молодой вор, по-видимому из апраксинских сидельцев, тоненькой фистулой, молодцевато повествует о своих ночных похождениях:
   — Просто, братцы, страсть! Вечор было совсем-таки влопался![47] да, спасибо, мазурик со стороны каплюжника дождевиком[48] — тем только и отвертелся! А Гришутка — совсем облопался[49], поминай как звали! Стал было хрять[50] в другую сторону, да лих, вишь ты, не стремил[51], опосля как с фараоном[52] справились; а тут стрела[53] подоспела вдогонку — ну и конец! Теперь потеет[54]; гляди, к дяде на поруки попадет[55], коли хоровод не выручит.
   — Значит, скуп[56] надо? — озабоченно спрашивают мазурики, ибо это вопрос, весьма близко касающийся их сердца и карманных интересов.
   — Значит, скуп! Парень, братцы, клевый, нужный парень! Отначиться[57] беспременно надо.
   — Сколько сламу потребуется? — вопрошают члены хоровода, почесывая у себя в затылке.
   — Обыкновенно на гурт: слам на крючка, слам на выручку да на ключая — троим, значит, как есть полный слам отваливай[58].
   — Надо подумать! — ответствуют хороводные, соображая свои средства на выкуп товарища.
   А степенный, важный и благообразный Пров Викулыч меж тем обделывает на квартире свою выгодную спурку.
* * *
   В одиннадцатом часу показался в «Ершах» и Бодлевский, захватив с собою весь свой капитал, заключающийся в двадцатипятирублевой бумажке и кой-какой мелочи. Сердце его довольно-таки нервно постукивало. Он не боялся делать ассигнацию наедине, запершись в своей комнате, и боялся теперь предстоящего ему дела, потому что оно должно было обделаться между несколькими сообщниками. Эта черта, на первый взгляд как будто и трусливая, предвещала, однако, в Бодлевском великого будущего мастера. Не боятся сообщничества одни только заурядные мазурики, из которых никогда ничего замечательного не выработается. А в Бодлевском, напротив, таился своего рода гений…
   Пров Викулыч, обретавшийся на сей раз за буфетной стойкой, степенно поклонился ему, по обычаю своему, больше глазами, чем головой, и пригласительно указал рукою на узорную дверь чистой половины, а сам, конечно, не замедлил сию же минуту юркнуть в свою дверцу, на квартиру за Юзичем.
   После коротких переговоров о том, что дело будет стоить двадцать рублей, Юзич получил вперед с Бодлевского деньги и ввел его в заповедную квартиру через наружную ее дверку, мимо буфетчика, который сделал вид, будто ничего не замечает. Там на столе тускло горел сальный огарок, едва освещая фигуры семи человек, сгруппировавшихся вокруг стола, за которым восседал красноносый чиновник — тот самый, что поутру на чистой половине углублялся в полицейскую газету. Он тасовал замасленную колоду карт и умоляющим голосом обращался к рыжему угрюмому господину с портфелем в руках:
   — Ну, сделай ты мне такое божеское одолжение! Сорок грехов тебе за это простится, мошенник ты эдакий! — говорил он ему. — Ну, что тебе стоит! Душечка моя! сваляемся на одну игорку.
   — Сказано, нет! — зарычал на него рыжий, сверкая исподлобья своими угрюмыми глазами. — Нашел дурака — сваляйся с ним до дела, а он, пожалуй, отначится, — так я, значит, двойного сламу должон лишиться! Ишь ты вицмундирник какой! губа-то у тебя не дура! Ты прежде дело сделай, а там, пожалуй, стукнемся на счастье.
   — Все струмент свой отыграть хочет, — пояснил Юзичу один из семерых, лукаво подмигивая на красноносого чиновника, который, вероятно, чувствуя себя очень огорченным ответом рыжего, только вздохнул от глубины души и смиренно, с видом угнетенной невинности, воздел к потолку глаза свои, как бы говоря этим: «Ты видишь, господи, сколько много и неправо обижен я!»
   Никто из присутствующих не поклонился Бодлевскому при входе и вообще не выразил ни словом, ни знаком каким-либо приветствия; но все очень внимательно и бесцеремонно вымеряли его своими взглядами.
   Эти семь человек были виленские и витебские мещане, известные в трущобах под общим именем «виленцев» и занимавшиеся специально подделкой паспортов. Профессия эта преемственна и до сих пор продолжается в Петербурге между выходцами из двух означенных губерний.
   — Готово! — сказал Юзич, обращаясь безлично ко всей компании.
   — Значит, можно в ход помадку[59] пускать? — спросил чиновник с добродушной улыбкой, в которой, однако, так и просачивалась алчность акулы.
   — А ты, голова, зачем мухорта с ветру привел? — бесцеремонно вмешался рыжий, бросая неприязненные взгляды на Бодлевского. — Зачем морды казать? Не всякой ведь роже калитки есть!
   — Ничего, мухорт с нами заодно поест, — благодушным тоном успокаивал его чиновник.
   — А коли облопается да клюю прозвонит?[60]
   — А мы на сей конец не дураки: прикосновенность учиним, к делопроизводству притянем — и выйдет девица того же хоровода. На себя не всяк ведь показывать-то охоч, — возразил на это канцелярски-крючковатым тоном чиновник.
   Рыжий, вероятно, восчувствовал силу последнего аргумента, ничего не ответил, только сплюнул в сторону.
   Чиновник, потирая свои красные, дрожащие руки, встал с места и с особенным каким-то сладеньким подходцем приблизился к Бодлевскому.
   — Нам надо познакомиться, — сказал он весьма любезно. — Вместе уху станем стряпать — вместе хлебать; значит, дело товарищеское. Честь имею рекомендоваться! — присовокупил он, отдавая скромный поклон, — отставной губернский секретарь Пахом Борисов Пряхин. Ныне приватно в конторе квартального надзирателя письмоводством занимаюсь.
   Бодлевский при этом последнем сообщении сделал весьма удивленную мину, так что Пахом Борисыч поспешил пояснить ему с обычным добродушным вздохом:
   — Что делать-с! бывают обстоятельства, когда всяк человек на предлежащем ему месте к пользе ближнего нужен бывает. А это-с, — прибавил он, указывая на членов своей компании, — это — ближние мои. Так-то-с!..
   Бодлевский слегка поклонился, но ближние не удостоили его поклон ни малейшим вниманием. Они вообще были не совсем-то довольны присутствием при деле постороннего человека.
   — Предварительно, — начал опять чиновник, — позвольте попросить у вас рюмку водки, а то у меня трясучка с перепою: рука нетверда-с. Я, поверьте, не столько для себя, сколько собственно для руки прошу. Позвольте монетку-с!
   Бодлевский дал ему сколько-то мелочи, которую чиновник тотчас же опустил в свой карман и, подойдя к полочке, где стоял заранее купленный им же самим полштоф водки, налил себе рюмку и, нацелясь, проглотил ее залпом.
   — А теперь — приступим благословясь, ибо всякое доброе начинание напутственного благословения требует, — говорил он со своею улыбкою, творя крестное знамение, и, потирая руки, сел на прежнее место.
   Угрюмый рыжий молча положил перед ним портфель и вынул из кармана какие-то две склянки. В одной заключалась жидкость черная, в другой — чистая, как вода.
   — Мы ведь — химики: наукой тоже занимаемся! — шутливо пояснил Бодлевскому Пахом Борисыч и вслед за тем скомандовал: — Чижик! на стрему.
   Молодой парень поднялся с постели, на которой было развалился, и вышел из «квартиры» в наружную дверку.
   — Ну-с, а теперь затыньте-ка[61], братцы, хорошенько! — предложил чиновник остальным — и вся компания тесно стала, локоть к локтю, вокруг стола. — А мы газетку вынем да на столик положим — тут же вот рядышком с портфелькой. Это, изволите ли видеть, — пояснил он Бодлевскому, — собственно, на тот конец делается, если бы, избави нас боже, посторонний человек в нашу келейную беседу ворвался — так мы как будто ничего, яко агнцы какие непорочные, сидим и мирно известия с политического горизонта читаем. Понимаете-с?
   — Как не понять!
   — Известно-с… А теперь не угодно ли?.. Извольте нам со всей откровенностью, яко пред зерцалом, объяснить: к какому званию и состоянию желаете вы приписать известную вам особу — по купечеству ли, или в дворянское сословие?
   — Я думаю, в дворянское лучше будет, — заметил Бодлевский.
   — Всеконечно так! по крайней мере, приобретается право беспрепятственного проезда во все города и селения Российской империи. Посмотрим, нет ли у нас чего подходящего.
   И Пахом Борисыч, раскрыв портфель, наполненный всевозможными паспортами, плакатами, увольнительными свидетельствами и иными видами, стал перебирать эти бумаги, не вынимая, впрочем, ни одной из портфеля: все на тот конец — если какая тревога случится, так чтоб немешкотно спрятать их.
   — Ага! новенький! — воскликнул он, разглядывая какой-то вид. — Откуда это?
   — От одного человека приезжего добыл, — пробурчал себе под нос рыжий.
   — Те-те-те! совсем подходящее дельце! Дворяночка-с! — с удовольствием говорил чиновник, продолжая рассматривать вид. — Очевидно, ныне сам господь бог помогает — вот оно что значит благословенье-то! А Вольтеры — поди ж ты вон! — другое толкуют! (Пахом Борисыч, видимо, старался блеснуть своим образованием.) Н-да-с… «Дано сие из ярославского губернского правления», — продолжал он, уже читая текст вынутого им вида, — «дано сие вдове коллежского асессора Марии Солонцовой на свободное прожительство» и так далее, как следует быть, по надлежащей форме. Здесь, что ли, добыто? — обратился он снова к рыжему.
   — В Москве, сказывал…
   — Нешто стырен?
   — Амба! — лаконически и еще угрюмее обыкновенного выговорил рыжий.
   — Амба! — повторил серьезным тоном чиновник, как бы преисполнясь особенным уважением к той бумаге, которую он держал в руках. — Амба!.. так вот как! В домухе опатрулено[62].
   — Клевей, брат! почти что на гопе[63]; у Рогожского, сказывал.
   — Ну, это точно что клевей; потому, значит, только и последствий, что в ведомостях пропечатают: такого-то мол, числа усмотрено неизвестного звания и состояния…
   — А ты ешь пирог с грибами! — сурово перебил его рыжий. — Видно, с одной рюмки-то мелево расшатало?
   — Что ж! Я — ничего! — кочевряжился в ответ на это замечание Пахом Борисыч. — Я только говорю, что отпусти господи рабу твоему, потому что, в силу 332-й и 727-й статей Свода уголовных узаконений, за это надо сгореть.
   Едва успел он выговорить эти слова, как удар с размаху по голове, который молча нанес ему рыжий, заставил его стукнуться затылком в стену и, уж конечно, замолчать на минуту — так что он только глазами заморгал от боли.
   — Это что же? оскорбление чести, можно сказать… — забормотал оторопелый Пахом Борисыч. — Теперь я и работать не могу: в голове треск и темень… Ей-богу, не могу… Надо, по крайности, рюмку для прояснения…
   — Ну, черт, ступай, пей! — разрешил ему рыжий. — Да гляди: если еще раз мелево пустишь — не заставь руку расходиться! — ломату[64] задам добрую.
   Оскорбленный Пахом Борисыч молча пропустил в себя рюмку, молча воротился на место и молча же принялся за работу.
   Он откупорил склянку с бесцветною, чистою жидкостью и вынул из портфеля тщательно завернутую в бумажку рисовальную кисточку.
   — Ну, полно, дядинька! развеселись-ко! Стоит из-за пустяков таких? — утешал его Юзич, ободрительно похлопывая по плечу, и Пахом Борисыч действительно развеселился.
   — Известно, не стоит! — заговорил он своим обычным тоном, в котором, однако, заметно слышалось чувство собственного достоинства. — Я и внимания не хочу обращать, потому честь и амбицию свою несравненно выше того полагаю. Меня это обидеть не может. Военные за это между собою на поединки выходят, гражданские чины по закону деньгами бесчестие взыскивают, а с него — что взять? Одно остается — простить ему это.
   Это означало, что Пахом Борисыч в глубине сердца своего был очень оскорблен.
   — Ну, вот ты и прости! — предложил ему Юзич.
   — Я и простил!.. — махнувши рукой, произнес Пряхин. — Так вам угодно ли будет известную особу переименовать в Марию Солонцову — вдову коллежского асессора? — обратился он к Бодлевскому.

XI
КАПИТАН ЗОЛОТОЙ РОТЫ

   Бодлевский не успел еще в ответ на это утвердительно кивнуть головою, как вдруг наружная дверка быстро распахнулась и в комнату стремительно влетел высокого роста мужчина, статный, сильный и красивый блондин, немного косоватый, с золотыми очками и в форменном военном сюртуке.
   Компания испуганно повернула к нему головы, но не тронулась с места: как стояла она, тесно сплотившись вокруг стола, так и теперь осталась.
   — Здорово, соколики, виленцы почтенные! Вы это что тут? какими делами занимаетесь? — заговорил он, в одно мгновение подлетая к столу и садясь на стул вскочившего Пахома Борисыча.
   — Это что такое? — продолжал он, захватывая одною рукою склянку с бесцветной жидкостью, а другою вид вдовы коллежского асессора. — Это у вас, значит, хлористая жидкость для вытравливания чернил? Хорошо-с! А это чей-то вид — значит, мы тут пачпортики подделываем? Важно! Отменно важно! Ай да молодцы! Что дело, то — дело! Гей! Свидетели!
   И блондин довольно резко свистнул. Из наружной дверки появились две лихие физиономии, торчавшие на плечах весьма внушительного свойства.
   Рыжий молча подошел к блондину и яростно схватил его за ворот. Остальные в тот же момент поразобрали — кто стул, кто пилку, кто железный лом — и приготовились к защите.
   Блондин между тем, отнюдь не изменяя в лице самоуверенно-хладнокровного и спокойного выражения, быстро опустил руки в карманы и вынул пару маленьких двухствольных пистолетов. В наступившей тишине, которою сопровождалась эта сцена, ясно было слышно, как щелкнули на двух взводах курки под его пальцами. Он поднял правую руку и направил дуло в упор к груди своего противника.
   Рыжий опустил его ворот и, презрительно скося на него свои глаза, сверкавшие ненавистью и злостью, молча отошел в сторону.
   — Сколько надо будет дать? — глухо спросил он.
   — Ага!.. Вот этак-то лучше! и давно бы так следовало! — заговорил блондин, спокойно усевшись на стуле и слегка поигрывая своими пистолетами. — А вы за сколько работаете?
   — За одну красную, — ответил рыжий.
   — Мало. Мне гораздо больше надо; да, впрочем, вы, милый мой, врете; я ведь знаю вас: вы менее как за беленькую и рук марать не станете.
   — Благодарим за комплимент.
   Блондин с усмешкой кивнул ему головою.
   — Мне надо гораздо больше, — настойчиво и с внушительной расстановкой повторил он, — и если вы мне не дадите по крайней мере двадцати пяти, так я сию же минуту донесу на вас полиции, а вот и двое свидетелей кстати.
   — Сергей Антоныч! господин Ковров! помилосердствуйте! — откуда же взять нам столько! Как перед богом, так и перед вами говорю! ведь нас десять человек. Да вас трое; да кроме того троим — мне, Юзичу и Гречке — двойной слам следует, — убеждал его умоляющим голосом Пахом Борисыч.
   — Гречке за то, что осмелился меня за ворот схватить — вовсе сламу не полагается; вперед наука! — порешил Сергей Антоныч.
   — Господин Ковров! — начал снова чиновник, — мы с вами люди благородные…
   — Что-о? что ты такое сказал? — презрительно перебил его Ковров. — Себя на одну доску со мною поставил! Ха-ха-ха! Нет, брат, я пока еще на царской службе состою и с мундиром честь свою ношу! Я, брат, себя пороком или воровством каким не марал еще, слава богу! а ты что такое?
   — Гм!.. а Золотая-то рота? кто капитаном-то считается?.. — злобно и как бы про себя заметил Гречка.
   — Кто считается? Я — поручик Черноярского драгунского полка Сергей Антонович Ковров! Слышали? Я считаюсь! — гордо и высокомерно сказал он, окидывая компанию своими самоуверенными взглядами. — А вы все еще и не доросли до Золотой-то роты, потому: вы — трусишки! Чупров! — крикнул он одному из своих, — ступай, сними маску с Чижика, а то мальчишка, пожалуй, еще задохнется, и руки развяжи ему кстати, да дай еще доброго подзатыльника, чтоб вперед получше караулил.
   «Маска», которую употреблял в подобных обстоятельствах Ковров, была не что иное, как клеенка, вырезанная в величину человеческого лица и с одной стороны густо смазанная липким варом, посредством терпентинного масла приведенным в нетвердеющее состояние. Ковровские молодцы употребляли этот «струмент» с изумительной сноровкой: обыкновенно делалось так, что один из них, тихо подкрадываясь сзади к избранной жертве, ловким ударом влеплял ей в физиономию липкую клеенку — и жертва тотчас же становилась нема и слепа, задыхалась от недостатка воздуха; засим, если представлялась надобность, скрученные назад руки перетягивались бечевой, и начиналась дальнейшая «помада», смотря по тому, нужно ли было ограбить или совершить что-либо иное.
   Золотая рота образовалась в половине тридцатых годов. Первыми основателями ее были три польских дворянина. Она никогда не отличалась многочисленностью своих членов, зато все уж они могли с честью назваться отчаяннейшими головорезами, которые нигде и ни в чем не знали преград для своих самых дерзких подвигов. Настоящий вожак этой шайки, поручик Ковров, был в полном смысле то, что называется triple canaille[65]. Дерзкий, храбрый и самоуверенный, он обладал, кроме того, еще красотою, манерами и светским лоском, известным под именем образования. Перед членами Золотой роты, и в особенности перед Ковровым, трепетали все остальные хороводы. Он повсюду имел своих тайных агентов, которые незаметно, но зорко следили за каждым предприятием Мазуров. В момент исполнения такого предприятия на место действия вдруг нежданно-негаданно являлся Ковров с кем-либо из своих и требовал контрибуцию, грозя в противном случае тотчас же донести полиции, — и мошенники, для того чтобы «смирить ему звонок», невольно должны были жертвовать часть сламу, какую он сам заблагорассудил себе назначить. Действуя необыкновенно тонко и ловко во всех своих предприятиях, он вел себя так, что под него никак нельзя было подпустить иголки, и таким образом грабил вдвойне: и мирных обывателей града С.-Петербурга, и мазуриков вместе. Подобный промысел искони существует и в мазурничьем мире: между ними есть разряд людей, которые сами никогда не пускаются на воровство, но промышляют собственно тем, что узнают о всякой покраже, и за одно это знание, за одно отрицательное соучастие свое получают известную долю — лишь бы только молчали да полиции не выдали. Впрочем, надо прибавить, что подобных людей в этом мире очень немного, и все они пользуются у самих мазуриков глубочайшим презрением. Не пользовался им только Ковров, но это потому, что он вообще действовал en grand и пускался со своей Золотой ротой на такие отчаянные, рискованные подвиги, о каких остальные хороводы и мечтать не дерзали. Мазурики, какого бы разряда они ни были, вообще очень уважают риск, хитрость и силу, — поэтому они и Коврова уважали, боясь и ненавидя его в то же время до последней степени.
   — Кому это пачпорт изготовляете? — спросил он, взяв со стола бумагу и преспокойно запихивая ее в свой карман.
   Гречка кивнул головой на Бодлевского.
   — Ага, так это для вас? очень приятно слышать! — сказал Ковров, смеривая его глазами. — Итак, господа, двадцать пять рублей, или прощайте — до приятного свидания в следственной камере.
   — Господин Ковров! позвольте с вами говорить по чести! — вмешался опять Пахом Борисыч. — Мы взяли за дело двадцать рублей — вам весь хоровод даст в этом свое честное слово! — ведь не подлецы же мы какие! Ведь не станем же мы из-за двадцати каких-нибудь паршивых рублишек лгать вам и марать честь своего хоровода!
   — Вот это — дело! это хорошо сказано! Хорошее слово я люблю и всегда готов уважить! — поощрительно заметил Сергей Антоныч.
   — Ну, так сообразите же сами, — продолжал чиновник, — сообразите, что, отдавши вам всю выручку, мы все на шишах должны остаться! За что же нашему труду пропадать занапрасно!
   — Пусть вот они заплатят! — сказал Ковров, вскинув глаза на Бодлевского.
   Бодлевский снял с себя золотые часы — единственное наследство от своего отца, и вместе с оставшимися пятью рублями бросил их на стол перед Ковровым.
   Ковров опять вымерил его глазами и улыбнулся.
   — Вы — благородный молодой человек, — сказал он, — вашу руку! Я вижу, вы далеко пойдете.
   И он с чувством пожал руку граверу.
   — Только надобно вам знать на будущее время, — прибавил он дружески-внушительным тоном, — что я в своих сношениях с этим народом никогда не пользуюсь вещами, а всегда заставляю платить контрибуцию чистыми деньгами. Эй, вы! — крикнул он, обращаясь к компании. — Ступайте кто-нибудь с часами к вашему святоше Прову Викулычу — пусть он мне разменяет их по совести — слышите ли, по совести! — на две трети того, что стоят: вещь хорошая, в магазине надо шестьдесят рублей заплатить. Да пусть приготовит мне ерша в салфетке[66]; я приду к нему в гости, а иначе — плохо будет! — крикнул он вдогонку удалявшемуся Юзичу, который через минуту возвратился и подал Коврову сорок рублей. Ковров пересчитал и положил себе двадцать в карман, а остальные молча, но с джентльменской улыбкой, возвратил Бодлевскому.
   — Одно вынимается, а другое кладется на смену, — сказал он, подавая Бодлевскому вид вдовы коллежского асессора. — Теперь старый плут, Пахомка, может и за делопроизводство свободно приниматься.
   — Да что ж тут приниматься? — с улыбочкой заметил Пахом Борисыч. — Вид ведь чистенький, дворянский; особых примет, якобы глаза серые, нос умеренный, писать по закону не требуется — значит, и так сойдет полегоньку. А теперь бы мне вот рюмочку, да потом и за трыночку, — заключил он, направляясь к штофу и на пути пригласительно показывая Гречке колоду карт.
   — Мы с вами будем знакомы; мне ваше лицо понравилось, и потому, надеюсь, сделаемся друзьями, — сказал Ковров, вторично пожимая Бодлевскому руку. — А теперь пойдемте — выпьем. Вы мне за стаканом расскажете, для чего вам нужен этот пачпорт, а я, за ваш поступок с часами, зла вам не пожелаю. В этом дает вам свое честное слово поручик Сергей Ковров! Я тоже умею быть великодушным! — заключил он, и новые друзья, в сопровождении всей компании, направились в «чистую половину».
* * *
   Ночная оргия в «Ершах» находилась уже в полном своем разливе. Был двенадцатый час ночи. Чистая половина вполне представляла собою смешение языков. Грязь ее обстановки как-то сама собою утроилась к этому заповедному часу ночной ершовской жизни. Публику составляли почти исключительно мазурики, покончившие дневные счеты, и с горя, общипанные мешками, а наипаче Провом Викулычем, угарно пропивали ему же свои последние гроши. Подле каждого почти сидела женщина весьма непрезентабельной наружности. Компания мастеровых — все та же, которая и днем тут заседала, — по сию пору разваливалась на прежнем своем месте, за двумя составленными столиками; только почтенные члены ее, что называется, «лыка не вязали», обретаясь в том вялом состоянии, когда человек становится уже «непомнящим родства». Один только угощатель-мальчонка сохранял еще кое-какие бессознательно-нервные признаки усиленной жизненной деятельности. Он, закрыв свои отяжелевшие глаза, как-то конвульсивно размахивал в беспорядке руками, опрокидывая на скатерть пивные бутылки и стаканы, судорожно мотал головою и по временам с большим усилием выкрикивал какие-то дикие, бессмысленные звуки.