— А то и знаю, что у вас ребенок был, а теперь нетути, а ты его со двора снесла, а теперича перед следственным обе зарекаетесь: знать, мол, не знаем. А мне оно известно, я на вас, иродов-кровопивцев, и докажу начальству, потому — барин-то добрый — вона, синягу ни за што дал… а от вас, каков он гривенник есть — и того не жди!.. А я выпил, дай бог ему здоровья… и сам завтра с вами пойду… Вот оно что!..
   Хмельной Селифан долго еще бормотал на эту тему, только уже сам с собою, потому что Рахиль после этих слов озабоченно и поспешно шмыгнула мимо его — поскорей сообщить своей барыне, что дворник, мол, болтает недоброе что-то.
   У страха глаза велики. Акушерка, выслушав и раза три внимательно переспросив свою служанку во всей подробности — насколько та могла передать ей разговор свой, — очень встревожилась и немедленно послала ее к дворнику, с поручением, чтобы тотчас залучить его к себе на квартиру. Ей хотелось самой разузнать от него, в чем дело, и задобрить какою-нибудь подачкою. Она высунулась в форточку — дворник бродил себе по двору и все еще бормотал про гривенник и синягу.
   — Селифанушка! А Селифанушка! Подымись-ко сюда, голубчик!
   — Для че вам?
   — Надо… Подымись, я тебя чайком попою…
   — Ладно! Теперича так и чайком, а то и гривенника николды не дождешься! Некогда ходить мне по чаям… Вот ужо в части повидаемся!
   Маневр не удался. Кулак-баба спешно стала одеваться и, встревоженная, поскакала прямо к великому юристу и практику за надлежащими советами — потому, дело такое, что и ума не приложишь.
   Едва успела она, запыхавшись, передать ему всю неясную суть полученного ею известия, которое немало-таки озадачило Полиевкта Харлампиевича, как вдруг туда явился новый, нежданный посетитель.
   У Хлебонасущенского екнуло сердчишко чем-то нерадостным.
   — Ну, что скажете, милейший мой Кузьма Герасимович?
   — Нехорошо-с… дело тово… весьма экстраординарный оборот! — с внушительной важностью шевельнул бровями Пройди-свет-письмоводитель. — Позвольте объясниться конфиденциально-с?
   Хлебонасущенский удалился с ним в кабинет.
   — Оно, изволите видеть, дела у нас много… — начал ему рассказывать письмоводитель. — Я прихожу нынче в канцелярию после обеда, соснувши этак с часик. Позаняться надо было бумажонками там кой-какими спешными. Вдруг прилетает этта господчик — Бероев-то этот. Гляжу я, словно бы муха его укусила, себя не чует человек от полноты душевной. «Дома, говорит, господин пристав?» — «Уехавши». — «Скоро будет?» — «К ночи, говорю, надо полагать, вернется, а раньше едва ли. Да вам что, говорю, угодно? Ежели какая-нибудь экстренность по делам, то либо написать ему потрудитесь, либо мне, говорю, сообщите для передачи, а мы уж немедленно же и зависящее распоряжение сделаем, коли это важная экстренность». Дал я ему тут письменную принадлежность, а он вот что-с изобразить изволил! Не угодно ли пробежать? — закричал Пройди-свет, вытаскивая из бокового кармана свернутый лист бумаги.
   Хлебонасущенский поморщился и стал читать, сначала довольно хладнокровно, но потом руки его невольно дрогнули, и физиономия потеряла всякую приятность, ибо значительно вытянулась и побледнела.
   Дело казалось нешуточное. Это было формальным образом изложенное письмо на имя пристава о всех обстоятельствах, узнанных Бероевым от дворника, где между прочим и о Полиевкте Харлампиевиче упоминалось.
   — Что же вы теперь намерены делать? — слабо спросил он Пройди-света.
   — В ихнюю часть телеграфировать будем, чтобы дворника этого назавтра к допросу представить.
   — А нельзя ли как-нибудь сделать отвод этого свидетеля?
   — М-м… трудновато-с, — призадумался письмоводитель, потирая палец о палец. — Приметы экипажа вашего явственно обозначены, а также и число посещений, — объяснил он. — Могли, значит, кроме его, еще и другие лица видеть — мелочной сиделец, например, — и ежели на повальном обыске окажется, что точно заприметили этих шведочек, то, я вам доложу-с, — для вашей амбиции мораль подозрительная может произойти. Притом же и вы тогда к следственному делу всенепременно будете притянуты. А эту самую персону, что в гостиной у вас теперь сидит, завтра же арестуют вместе с служанкой и по секретным упрячут. Может, и до сознания доведут; особливо, как ежели дворник уличать-то их станет.
   Практик в сильном волнении зашагал по комнате: «Господи! Все было так хорошо устроилось, все ехало, как по маслу, можно сказать, к счастливому финалу приближались. Рубикон перешли, и вдруг — дворник какой-нибудь с этим ослом Бероевым все труды и усилия за один мах похерят. Оскорбительно!»
   — Задержите телеграмму! — стремительно повернулся он к Пройди-свету, озаренный новой мыслью.
   Тот замялся и, ничего не ответив, только за ухом почесал, с улыбкой весьма сомнительного качества.
   — Непременно, во что бы то ни стало, задержите! — настойчиво приступил Полиевкт Харлампиевич, который в эту минуту не без основания сообразил, что в дальнейшем деле, при таковом его обороте, будет страдать уже его собственная шкура, не говоря об остальных, а в том числе и о шкуре князя Шадурского.
   — Ну, нет-с, оно довольно затруднительно насчет приостановки! — вздохнул письмоводитель, словно бы после сытного обеда, во всю широкую грудь. — Боже борони, что-нибудь окажется — сам под суд попадешь, — продолжал он, — а у меня — жена да дети, и человек я, к тому же, недостаточный, как вам небезызвестно: так мне-то оно не тово-с…
   — Сколько вам надо? — решительно и без всякой уже церемонии спросил его Хлебонасущенский.
   Тот замялся: очевидно, хотелось хватить цифру покрупнее.
   — Вы уж лучше на этот счет сами извольте почувствовать и сообразить, сколько бы за такое дело можно положить, без обиды, по совести, — ответил он Полиевкту. — Вы мне, например, назначьте, а я, коли мало, скажу: «мало», а коли много, я — «много» скажу. Так мы это дело по чести, промежду себя, и обстроим.
   Хлебонасущенский подумал.
   — Радужную…[300] желаете? — предложил он.
   Пройди-свет упер в него свои глаза, выражавшие очень ясно: «Гусь ты, братец, точно что гусь, да напал-то на лебедя!»
   — Желаете? — повторил тот.
   — Мало.
   — А две — тоже мало?
   — Всеконечно-с… Да уж коли сами спросили, стало быть, чувствуете, что мало!
   — Ну, а три?
   — Мало! — с сокрушенным вздохом опустил он глаза в землю.
   — Ну, а четыре?
   — М-м… почти что мало, к сожалению: дело рискованное…
   — Пять?
   — Это будет достаточно.
   — Но я нахожу, что пять уже много.
   — Взгляды, знаете ли, бывают различны, и мнения разноречивы, — это даже и в английском парламенте случается. А княжеская касса богата: ее пятьсот рублей на бедного человека не разорят, полагаю.
   Хлебонасущенский согласился с этим аргументом и заплатил. Он сам очень хорошо сознавал, что последнее сообщение Пройди-света весьма и весьма-таки важно и стоит, пожалуй, даже побольше, чем пятьсот рублей, но не мог не поторговаться, потому таков уж обычай, такова натура. Условились — до утра скрыть бумагу от следственного пристава и, стало быть, отсылку вызова предоставить, обычно формальным образом, на его собственное благоусмотрение. По такому расчету времени у Хлебонасущенского все-таки оставалось немного — даже менее суток; поэтому он немедленно отправился на генеральный совет к ее превосходительству Амалии Потаповне фон Шпильце. Обсудив дело, генеральша в ту же минутку послала за своим вечным фактотумом, Сашенькой-матушкой, мнимой теткой господина Зеленькова, которая по-прежнему продолжала проживать на своем скверном пепелище. Хлебонасущенский, однако, по своей предусмотрительности и осторожности, счел за лучшее уехать ранее прихода этой достойной особы, которой немедленно были сообщены, лично самой Амалией Потаповной, очень важные и секретные инструкции. Результат этих инструкций, равно как и общий результат чрезвычайного совета, читатель узнает непосредственно из глав последующих.

XXX
СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ ПОД НОВОЙ КЛИЧКОЙ

   Проснулся наутро Селифан Ковалев часу в пятом и долго сна своего не мог одолеть, к великому неудовольствию водовоза, который, стоя с своей бочкой у ворот, раз восемь уже принимался дергать за ручку дворницкого звонка. Первых четырех Селифан Ковалев и не почувствовал; пятый кое-как отдался в его ухе, на шестом он смутно подумал себе сквозь сон: «Надо быть, звонят», — и на этом вполне справедливом предположении снова было успокоился сном блаженного; но седьмой звонок привел его к сознательному подтверждению предшествовавшей мысли, что точно, мол, звонят.
   — Коего черта несет там спозаранок?.. Встать, нешто, отомкнуть ворота, али еще соснуть малость? Пущай его звонится!
   Наконец пронзительный звон в осьмой раз вполне уже заставил его проснуться. Вскочил Селифан с горячей лежанки, господа бога мимоходом помянул бормотаньем, почесался, прочухался, и слышит — трещит его головушка, больно трещит: опохмелья, значит, требует.
   Пошел он, по утреннему обыкновению, босиком отворять ворота.
   — Ты что, леший, не отпираешь? Инда кляча промерзла!
   — Трещит, брат, тово…
   — Шибко?
   — Шибко… не приведи бог, то-ись…
   — Зашибся, значит?
   — Было дело, по малости…
   — Опохмелиться надо…
   — Это точно что…
   — Пойдем?!
   — Никак этого невозможно, потому — рано еще: в фартал надо сбегать в девять часов, панель тоже скребсти, дрова таскать… Опосля фарталу смахаю.
   — Эвона, «фартал!»… Нешто, пущай трещит башка до тех-то пор?
   — Пущай ее!!.
   — Пройдет до девяти-то, буде тово хватишь!
   — Никак нет, знаю я в себе эту ризолюцию: хуже, гляди, сделаешь; лучше, как ни на есть обождать; опосля хвачу.
   — Ну, шут те дери! Орудуй сам по себе, коли так!
   Селифан постоял-постоял, зевнул раз пяток на остром холодке — все-таки трещит окаянная. «Такая, значит, линия и такой предел, что ничего не поделаешь, окромя того, что опохмелиться человеку беспременно надо».
   На этом он и порешил сам с собою.
   Справил, как быть надо, всю свою должность дворницкую: воды да дров по жильцам натаскал, лестницы кое-где для виду подмахнул, панель поскреб и в квартале совершил обычно-утреннее посещение с книгой да с отметками — а все-таки трещит, проклятая, ничуть не желает затихнуть и похмельную чарку настойчиво требует: просто — моченьки нету, хоть ложись да помирай на месте.
   Нечего делать, против линии не пойдешь, — и Селифан Ковалев спустился в преисподнюю ближайшей распивочной, хватил косушку, закусил капустой кислой и вышел с твердым намерением приняться за работу. И точно, принялся — только горит его душа; как ни ретиво старается он грязно-ледяные глыбы с мостовой железным ломом скалывать, а она горит да горит и словно бы все подмывает его: «Не спуститься ли, мол, Селюшка?» — «Нишни, не балуй!» — строго выговаривает он самому себе, а душа и знать не хочет этих строгостей: «Ой, спустимся, Селюшка! ублажимся, голубчик!» Поддался Селифан на это лукаво-сладкое искушенье, и перед обедом снова спустился и снова хватил. «Ведь вот каков человек я есть окаянный! — укоризненно мыслит он сам с собою. — И знаю, что не резонт, что коли побежишь по этой самой дорожке, так и удержу на тебя не будет, а не могу, потому — тянет… Лучше бы уж было не ходить и не пить совсем, чем так-то… Эх, грехи наши тяжкие. Слаб человек, прости господи!..»
   Разобрало-таки Селифана, и чувствует он, что на взводе состоит и что целый день-деньской ему таким манером промаяться придется: тут и опять-таки ничего, значит, не поделаешь, потому линия…
   Часу в четвертом, только что прилег было Селифан Ковалев на свою лежанку задать доброго храпака и затем стряхнуть с себя всю эту блажь похмельную, над ухом его раздался звонок. Хожалый принес ему повестку — явиться назавтра к одиннадцати часам утра в скую часть к следственному приставу, и при сем удобном случае, заодно уж, для порядка ругнул его за пьяный образ, причем дал доброго подзатыльника, в качестве доброго начальника, и удалился с гражданским сознанием верно исполненного долга. После его ухода, едва Селифан опять успел себе сладко растянуться на своем нехитром ложе, раздался вдруг новый звонок. «Эк их расшатала нелегкая!.. Кого вам надо?»
   У ворот стоял человек в бекеше с меховым воротником и нетерпеливо постукивал о сапог своей тросточкой.
   — Какая здесь, любезный, квартера отдается? — спросил он.
   — Да вам какую надо?
   — Да ту вон, что у ворот билет наклеен.
   — Та фатера — две комнаты и кухня с чуланом.
   — А много ли ходит?
   — Триста в год.
   — Дорогонько… А покажи-ка ее.
   — Сичас… Вы ступайте на ту вон лестницу, а я только ключи захвачу.
   Господин в бекеше осмотрел квартиру и остался ею доволен.
   — Хорошо. Я сегодня же переезжаю сюда, — сразу решил он на месте. — Ты уж, друг любезный, никому больше не показывай. На вот тебе задаток. Довольно будет три рубля?
   — Очинно даже довольно.
   — Ну, и прекрасно. А это вот тебе для первого знакомства! — И господин сунул ему в руку рублевую ассигнацию.
   Дворник заметил, что бумажник у него не пуст. «Надо быть, исправный жилец будет», — решил он про себя и пожелал осведомиться, как фамилия будущего постояльца.
   Господин слегка замялся; но это было одно только мгновение, после которого он с предупредительной поспешностью ответил:
   — Петров… Иван Иваныч Петров.
   — Так-с. Чиновник-с, полагается?
   — Нет… по торговой части — на коммерческой конторе служу.
   Дворник поклонился и проводил с лестницы господина, который, спускаясь, повторил свое обещание переехать сегодня же, часу в седьмом вечера. «Потому — человек я холостой, одинокий, — объяснил он, — сборы у меня невелики — всего на один воз только хватит, так у меня дело недолгое, горячее дело».
   И они расстались в ожидании переезда.

XXXI
БАЙКОВЫЙ ЛОЗУНГ

   Часов около шести вечера, когда Селифан Ковалев ощущал по-прежнему еще некоторое приятное кружение в голове и неприятную трескотню в затылке, к воротам дома, хранимого его бдительностью, подъехал на простом ваньке давишний наниматель, а за ним, шагах в тридцати, остановился бойкий и сильный рысак одного из петербургских лихачей. Высокого роста, плотный человек, завернутый, что называется, по-старокупечески, в хорошую лисью шубу, быстро отстегнул богатую полость изящных, легких санок и, осторожно оглядясь во все стороны, неторопливо пошел вслед за господином в бекеше, стараясь не упустить его из виду. Лихач, в некотором расстоянии, тоже подвигался за этим последним.
   — Погода… — тихо и как бы сам с собою проговорил человек в лисьей шубе, проходя мимо господина в бекеше, который, разочтясь со своим ванькой, в эту минуту дергал за ручку звонка.
   — Пока серо[301] еще… — столь же тихо и тоже будто сам с собою промолвил господин в бекеше.
   — Кажись, снег[302] будет…
   — Нишни! Стырься, откачивай дале!
   Лисья шуба, словно совсем посторонний прохожий, прошла вперед, и лихачьи санки за ней потянулись.
   В воротах показался дворник.
   — Кого вам? А, это вы, сударь?
   — Я, братец, я… Квартира моя готова?
   — Да что ей делается? Вестимо готова, стоит себе.
   — Ну, это хорошо… Стало быть, я вот и переезжаю.
   — А небиль-то ваша где же?
   — А там еще… едет… при ней кухарка моя осталась с ломовиком — укладываются, а я вот вперед их проехал, чтобы встретить, значит…
   — Так-с оно… Стало быть, проводить на фатеру прикажете?
   — Нет, братец, что там в пустыре-то одному мне делать?.. Они ведь с возом придут не раньше, как через час еще, а мне вот холодно что-то… прозяб я малость — так как бы эдак-то во… чайку бы хватить, что ли?.. Нет ли здесь трактира поблизости?
   — Как не быть! — Вот он, на перепутьи!
   — А!.. Ну, так вот что, друг любезный! — необыкновенно ласково и задушевно обратилась бекеша к Селифану Ковалеву. — Я уж тебе поклонюсь — помоги ты хозяйство наверх перетащить, как воз-то приедет.
   — Отчего же… Это мы завсегда, с нашим почтением… это очинно можно.
   — Ну и прекрасно!.. За труды на чай получишь, а пока они там едут, сходи-ка ты мне в трактир да принеси чайку, а я пока в дворницкой у тебя, что ли, посижу, попьем да покалякаем малость промежду себя: ты мне про соседей порасскажи — новому жильцу ведь все это надо знать, сам ты понимаешь. Смахай-ко! На вот и деньги.
   — Да мне недосуг… — никак невозможно от ворот отлучиться, — замялся дворник.
   — Ну вот вздор какой!.. Толкуй про ольховую дудку! Отлучиться!.. Ведь не на целый вечер, а всего-то на пять минут. Махай! Я, брат, человек негордый, простой, из мещанства тоже, и своим братом никак, значит, не гнушаюсь и не брезгаю. Как сдачу получишь, так хвати там себе осьмушку: разрешаю, значит! — добавил новый постоялец.
   Дворник, с пьяных глаз, почесал задумчиво за ухом, улыбнулся при перспективе чайку и осьмушки и — слаб человек — не устоял против искушения.
   Отправился. Высокий мужчина в лисьей шубе, все время внимательно следивший издали за действием бекеши, пошагал теперь на другую сторону улицы и продолжал оттуда свои наблюдения за шедшим Селифаном. Лихач меж тем оставался на прежнем месте.
   Господин в бекеше выждал минуты две и тоже отправился вслед за дворником. Проходя мимо лихача, он промолвил: «Ясно», — и, вслед за этим словом, тот повернул своего коня на другую сторону, к человеку в лисьей шубе.

XXXII
«УТЕШИТЕЛЬНАЯ»

   Бекеша вошла в дверь «ристарацыи» под фирмой «Македония».
   — А я, брат, раздумал, — сказал он, подходя к Селифану, который стоял у буфета, в ожидании двух чайников — с кипятком и прелым трактирным настоем.
   — Что ж так? — отозвался, повернувшись, дворник.
   — Да так, вишь… пока что до чаю, водки рюмку захотелось: прозяб я больно. Ты еще не хватил?
   — Не хватил пока.
   — Ну, так вместе, значит. Эй, почтенный! две большие рюмки бальзаминчику иль померанчику — что у вас тут позабористей? — распорядилась бекеша к буфетчику. — Да вот что: тебя как зовут-то, братец?
   — Крещен Селифантом.
   — Ну так вот что, Селифанушка, — продолжал он, хватая вместе с дворником по огромной рюмке, от которой последнего, видимо, огорошило, — присядем-ко мы в той-от комнате, да побалуемся, по малости, чаями.
   Тот раздумчиво прицмокнул языком.
   — Не досуг бы мне это… неравно что по дому случится…
   — Ой, чему там случиться! Ведь нам тут не час часовать — в один секунд будем готовы! — ублажала его бекеша. — Пойдем по пунштикам слегка продернем!.. Ну?.. Да и все ж оно в трактире не в пример антереснее, чем в дворницкой. Так ли?
   «Пунштики» победили раздумье. Очень уж соблазнительны показались они Селифану.
   — Пусти-ка, брат, машину — кадрель из русских песен — да изобрази нам два стакана пуншту позабористей! — распорядился господин в бекеше, приютившись с Селифаном у крайнего, угольного столика в смежной комнате.
   Там и сям восседала обычная «публика»: извозчики с чайком да солдат с «душенькой»; грязнец-чинушка из самых замотыжных: отставной сюртук с медными пуговками и красным воротником, да отдельная группа личностей, напоминавших своею внешностью и приемами гуляющих приказчиков из-под Щукина и купеческих артельщиков.
   Машина еще не докончила своей «кадрили из русских песен», а дворник Селифан с новым жильцом, опорожнив по стакану, едва лишь успели приняться за вторые, как в «Македонии» появился высокий плотный человек в лисьей шубе и, осмотревшись по сторонам, направился прямо к столику новых приятелей.
   — Ба-ба-ба!.. Иван Иваныч! Дружище! Вот где встренулись!.. Ну, как живешь?.. Сем-ко, брат, и я к твоему столу примажусь. Эй, малец!.. Тащи-ко нам сюда бутылку лисабончику! Аль, может, ты Иван Иваныч, тенерифцу желаешь?
   — Можно и лисабончику, и тенерифцу, — согласился Иван Иваныч. — Да ты, Лука Лукич, с чего это натуру-то свою изображаешь так?
   — А мы ноне кутим, потому — мы ноне подряд один с торгов за себя взяли.
   Селифан поднялся, с намерением откланяться своему угощателю.
   — Нет уж, друг, будем сидеть все вкупе! — удержала его за руку лисья шуба. — Это не модель таким манером девствовать, и ты, значит, компанства нам не рушь.
   Селифан не нашелся, чем и как поперечить столь неожиданному и настойчивому заявлению нового гостя. Он грузно опустился на стул и принялся за стакан «лисабончику», который любезно преподнес к нему Лука Лукич, привстав со своего места и, ради почету, примолвив: «Пожалуйте-с». Роспит был и лисабончик, роспита и тенерифцу бутылочка промеж приятных разговоров. Купец казался сильно захмелевшим, но в сущности было совсем другое: глаза его, когда он мельком, исподтишка, значительно взглядывал на своего собеседника в бекеше, были совершенно ясны и трезвы.
   Селифан поднялся было вторично, с намерением поблагодарить да и отправиться восвояси.
   Лука Лукич встал перед ним, заградив дорогу, и с ухарски-сановитой повадкой распахнул свою шубу.
   — Проси ты у меня, милый человек, чего только душа твоя пожелает, и Лука Лукич — моей матери сын — все это тебе с нижающим удовольствием предоставит. Хошь сладкой водки? Могу!.. Эй, малец! Сладкой водки французской графинчик предоставь на сей стол по эштафете! А, может, денег хошь? И денег могу, сколько потребуетца. На, получай, доставай себе сам из моего кредитного общества!
   И он, выложив на стол замасленный толстый бумажник, усердно стал совать его под нос хмельному Селифану.
   — Ты, говорю, получай на свой пай, сколько тебе потребуетца: в эфтим разе препятствия от нас нет! — продолжал он, напуская на себя размашистый экстаз широкой натуры. — Ты все, что хошь, то и бери за себя: только говорю, компанства не рушь, потому я из себя такой человек есть, что никак без этого мне невозможно — люблю!.. Уж как я, значит, загулял, да загулямши на компанию напал — последнюю нитку с себя спущу, лишь бы эта самая компания пребывала со мною вкупе! Ты объявил мне: каков ты человек есть? звание твое и протчая?
   — Двор… н-ник, — едва-едва смог пролепетать ему коснеющим языком Селифан Ковалев и опустил на ладони свою отяжелевшую голову.
   Шуба с бекешей многозначительно переглянулись.
   — Ну, дядя мой тоже в дворниках живал, — продолжал Лука Лукич, — стало быть, мы с тобою на одном солнышке онучи сушили. Верно! Ты — дворник, а я — подрядчик, и я, значит, желаю с тобою компанство иметь, потому: Лука Лукич — моей матери сын — нониче гуляет. Сторонись, душа! третья миралтейская скачет!
   И с этими словами он ухарски опрокинул в глотку довольно крупную дозу спиртуозной жидкости и поставил стакан к себе на голову — ради очевидного доказательства, что в нем не осталось ни капли.
   — Что здесь коптеть!.. — продолжал он, окинув глазами комнату. — Отдернем лучше на Крестовский, к Берке Свердлову в гости. Ходит, что ли?
   — Ходит! — охотно согласился Иван Иваныч.
   — Ну, а коли ходит, хватай его под руку! — скомандовал Лука Лукич, кивнув на угасшего Селифана, которого подхватили они вдвоем под мышки и поволокли из харчевни.
   — Карчак! подкатывай! — свистнул высокий своему лихачу и усадил рядом с собою почти бесчувственного дворника.
   Иван Иваныч ловко вскочил на облучок — и добрый конь шибко тронулся с места.
   Но вместо Крестовского острова компания очутилась близ Сенной площади, недалеко от устья большого и широкого проспекта. С одной стороны этого проспекта, вблизи названных мест, высится громадный домище с колоннами, нишами и широким балконом, над которым большая вывеска гласит, что в этом домище обретается пространная гостиница, а непосредственно под этой вывеской — другая, только более скромных размеров, извещает, что тут же имеется и «учебное заведение для девиц», так что желающий может, пожалуй, читать обе вывески разом, совокупя их в одну. Но это не более как курьезная частность, о которой мы упомянули мимоходом и которая нисколько не касается сущности нашего рассказа. По другой стороне проспекта, немножко наискосок от этой гостиницы, несколько лет тому назад тянулся старый каменный забор, к которому с внутренней стороны примыкали ветхие деревянные пристройки, где помещались конюшни ломовиков и ванек-извозчиков. Так, по крайней мере, гласит изустное предание, хотя оно отнюдь не относится ко дням давно минувшим. Нашелся ловкий антрепренер, который воспользовался фасадом кирпичного забора, то есть значительною частью его, проделал в этом заборе целый ряд окошек и на развалинах конюшен воздвиг животрепещущее здание, чуть ли не из барочного леса, которому торжественно дал соответственное наименование. Это наименование в одно прекрасное утро возвестила окружному люду Сенной площади блистательная вывеска золотом по голубому полю, с изображением чайника и прочей трактирной принадлежности. С первых же дней существования новая харчевня эта приобрела огромную популярность и образовала свою собственную публику, которая придала ей свое собственное неофициальное имя — «Утешительная». Так она с тех пор «Утешительною» и прозывается. О причинах такой популярности ее не трудно будет догадаться читателю, если он последует за двумя приятелями, которые, подкатив на своем лихаче к наружным, «показным» дверям этого «заведения», втащили туда и дворника Селифана. Здание это напоминает нечто вроде манежа: налево — ход в кабак, направо — длинная зала, освещенная газом и разделенная тонкими перегородками десятка на два чисто лошадиных стойл. Устройство этих перегородочных отделений вполне напоминает конюшню, даже общий проход посередине, во всю длину залы, еще более увеличивает такое сходство. В каждом стойле помещается кое-как сколоченный столишко с двумя деревянными скамьями; за каждым столишкой непременно восседают любезные дуо, трио, квартеты и т.д. Прямо же из главного, уличного входа открывается в глубину широкая, длинная и низкая постройка, тоже носящая наименование «залы» и сплошь заставленная такими же столами и скамейками. Эта последняя зала является любимейшим пунктом обычных здешних посетителей: каждый вечер она буквально битком набита, так что вы с величайшим трудом должны продираться из конца в конец, буде только пожелаете вступить в это веселое отделение «Утешительной». А вступить туда можно не иначе, как заплатив гривенник за марку, которая, вместе с пропуском за решетку, дает посетителю право потребовать, за счет ее, чего-либо съедобного либо испиваемого, буде стоимость сих продуктов не превысит десяти копеек. Это отделение «Утешительной» вполне играет роль своеобразного cafe chantan для обитателей Сенной, Вяземской лавры[303] и всех вообще примыкающих и близлежащих трущоб. В «Утешительной» удовлетворяется эстетическое чувство подпольного трущобного мира.