Следственное дознание было все сполна прочтено Бероевой, которая каждый ответ по предложенным вопросным пунктам скрепила своей подписью, и затем ее снова увели в секретную, под военным конвоем.
* * *
   Полиевкт Харлампиевич, откланявшись следователю, проскользнул в смежную горницу, где работали вольнонаемные писцы с коронным письмоводителем, и, проходя мимо стола того субъекта, которому только что сдано было на руки «для подшития» дело Бероевой, незаметно, но многозначительно мигнул ему глазком на прихожую.
   Субъект заглянул в комнату следователя, увидел, что тот прилежно занялся другими спешными делами. Пользуясь этим, субъект потянулся и вздохнул, словно бы от тяжкой усталости, вынул из кармана папироску и прошмыгнул на цыпочках, с рессорным качанием в корпусе, за дверь следственной камеры, сказав мимоходом письмоводителю:
   — Покурить пойду.
   Дока-письмоводитель только ухмыльнулся да головой мотнул: «Понимаем, мол!» И точно, он понимал, потому — был жареный и пареный человек, прошедший огонь и воду и медные трубы, и, по чистой совести, с гордостью мог бы назваться «пройди-светом».
   Субъект вслед за Полиевктом Харлампиевичем вышел на лестницу.
   — Вы, милый мой, доставьте мне нужную справочку, — начал последний, пожимая руку субъекта, которая ощутила на своей ладони прикосновение свернутой государственной депозитки.
   — Какую прикажете-с? — поклонился субъект в любезно-благодарственном роде.
   — Адрес акушерки, что показывала Бероева.
   — Это могу! И всегда готов с моим усердием…
   — Да только поскорее! Нынче же, как кончится присутствие, так прямо ко мне и бегите. Вот вам моя карточка: тут место жительства обозначено. А я уж вам буду еще благодарен.
   — Будьте без сумления-с! — успокоил субъект. — Потому я людскую благодарность очень сердцем своим ценю и завсегда понимаю. До свиданья-с!
   И к пяти часам в бумажнике Полиевкта Харлампиевича уже покоился адрес акушерки, а в кармане субъекта лежала новая синенькая бумажка, в придачу к таковой же утренней.

XV
СЕМЕЙНАЯ ГОРЕСТЬ И ОБЩЕЕ СОЧУВСТВИЕ

   Княгиня Татьяна Львовна Шадурская разыгрывала роль нежной, любящей матери и потому считала нужным раза три в день просиживать по часу и даже более у изголовья своего сына. Она, по случаю трагического происшествия, уже второй день сряду облекала себя в черное бархатное платье — как известно, привилегированный цвет уныния и печали — и находила, что черный бархат к ней необыкновенно идет, сообщая собою всей фигуре ее нечто печально-величественное, и втайне весьма сожалела о том только, что возлюбленный рыцарь ее сердца, Владислав Карозич (Бодлевский тож), лишен возможности восхищаться ею в этом наряде, который столь гармонировал с унылой бледностью лица блекнущей красавицы. Бледность же она устраивала тем, что в эти два дня румян вовсе не употребляла, ограничась одною пудрою и очень тонкими, дорогими белилами. Она находила, что особенно интересна в то время, когда, облокотясь на ручку кресла, с такой необычайной нежностью и скорбью устремляла томный взор свой на лежащего сына, не забывая, почти ежеминутно, с подобающей грацией подносить изящный флакон с освежающим спиртом к обеим ноздрям своего аристократического носа. Княгиня, кроме шуток, любовалась собою в этой новой для нее роли скорбящей матери, хотя, в сущности-то, скорбеть было вовсе не о чем, потому что раны князя не представляли никакой опасности ни для его жизни, ни даже для его дальнейшего здоровья. Он бы даже мог и не лежать, но лежанье его входило в тонкие юридические соображения Полиевкта Харлампиевича, и потому надлежало беспрекословно покориться сему тягостному искусу. Князь Владимир даже и в первую минуту катастрофы был вовсе не настолько слаб и болен, как это казалось окружающим и ему самому; он просто-напросто струсил и перепугался; а трусость, соединенная с этим внезапным испугом и подкрепленная винными парами, вконец расстроила его изнеженные нервы. Князь и вообразил, что он очень опасно ранен и еще опаснее болен. Старый Шадурский, наш расслабленный гамен, ради конвенабельности тоже присутствовал порою у постели сына, особенно в то время, когда приезжали навещать его и осведомляться о «катастрофе» разные особы обоего пола. Княгиня внушила гамену, что он должен казаться опечаленным отцом, и гамен точно во время этих визитов добросовестно старался казаться таковым и, вставляя в глаз свое стеклышко, кисло взирал сквозь него на больного, уныло покачивая головою.
   — Quel grand malheur, quelle catastrophe tragique![292] — в минорном тоне восклицали навещавшие особы. — Скажите, бога ради, как это все случилось?
   — Не понимаем! — печально пожимала плечами интересная в своем горе княгиня. Гамен тоже пожимал плечами, по примеру супруги, и тотчас же вбрасывал в глаз свое стеклышко. Молодой князь, со своей стороны, в качестве тяжко больного, предпочитал в этих случаях полное молчание, предоставляя поле красноречия либо матушке, либо — в ее отсутствие — Полиевкту Харлампиевичу.
   — Не понимаем! — говорила княгиня. — Анонимное приглашение в маскарад… какая-то женщина… бог знает, какая она и кто она! Он так опрометчив, молод… маскарадная интрига… поехал с нею ужинать куда-то, и вдруг она вонзила ему вилку…
   В этом месте рассказа на глазах княгини обыкновенно навертывались материнские слезы, и она спешила поднести флакон к своему носу.
   Посетители прилично вытягивали физиономии и, вместе с гаменом, сочувственно качали головами.
   — Для чего же это сделано? с какой целью? — вопрошали они.
   И в этом случае, по большей части, дальнейшим комментатором являлся Полиевкт Харлампиевич. Он с большою обстоятельностью рассказывал все событие и приводил дальнейшее объяснение на предложенные вопросы.
   — Цель очень ясна, — почтительнейше докладывал он, — эта женщина, — жена какого-то мещанина, что ли, — принадлежит, по всем вероятиям, к известной категории: акула-с, как есть акула алчная!.. Разыграла все это затем, чтобы сорвать с их сиятельства изрядную сумму, будто бы за свое бесчестие по поводу мнимого насилия… Насилие!.. Разве насильно при всей публике поедет кто-нибудь из маскарада ужинать в ресторацию?.. И анонимное послание ее тоже, должно быть, насилие? Помилуйте-с! Возмутительный факт, который следовало бы в настоящее время благодетельной гласности по всем журналам предать… Теперь следствие идет, надо будет на одну доску с этой женщиной становиться! И так, можно сказать, оскорблены какою-то тварью честь и достоинство имени их сиятельства, герб оскорблен! За это — Сибирь-с и кандалы, по закону!.. Ведь бедный князь теперь, так сказать, жертва, мученик неповинный!..
   И в этом убедительном роде катился дальнейший поток красноречия Полиевкта Харлампиевича, сладостные глазки которого тоже подчас увлажнялись слезою искренне преданного и чувствительного сердца.
   Посетители разъезжались в благородном негодовании и развозили по городу толки о «катастрофе», с комментариями во вкусе Хлебонасущенского. Некоторые, впрочем, как водится всегда, не могли обойтись и без злословия: говорили с ироническими улыбками о силе победителя женских сердец, которого победила вилкой какая-то маска; но вообще князь Владимир гораздо более обыкновенного обратил теперь на себя общее внимание; о нем заговорили все, и барыни, и камелии, все немедленно признали его очень интересным, сочувствовали его положению и находили самое происшествие весьма трогательным, ужасным и романическим. Вся пучина презрения, порицаний и самых безобразных толков с отвратительными заключениями в великосветском и demi-mond'ном[293] приговоре выпадала, конечно, на исключительную долю какой-то госпожи Бероевой.

XVI
ФАМИЛЬНАЯ ЧЕСТЬ ЗАТРОНУТА

   После допроса Бероевой Полиевкт Харлампиевич вернулся прямо к княгине, весьма смущенный и озабоченный. Княгиня только что проводила нескольких посетителей и потому пока еще находилась в комнате сына, вместе с расслабленным гаменом.
   — Ну что? какие вести? — подняла она томные взоры на вошедшего.
   — Недоброкачественные, матушка, ваше сиятельство, недоброкачественные-с! — кисло сообщил Хлебонасущенский. — Надо поговорить серьезно, посоветоваться всем вкупе с откровенностью… Я, уж извините, распорядился, пока что, до времени, никого не принимать из посторонних.
   — Что же такое? — Что там еще, бога ради, говорите скорее! — встревожилась Татьяна Львовна.
   Молодой князь весьма бодро и быстро поднялся со своей подушки, вовсе не соответственно положению тяжко больного.
   — Да вот что-с! — с некоторым затруднением от щекотливости предстоящего разговора начал Хлебонасущенский, откашлявшись и потирая руки. — Тварь-то ведь эта показывает, будто у нее имеется плод преступной любви и будто виновник плода-то — их сиятельство…
   — Как так? — изумилась опешенная княгиня.
   — Не могу подлинно знать, а только она показывает это очень настойчиво, — ответствовал почтенный адвокат и ходатай. — Указывает даже местожительство той акушерки, у которой этот плод хранится на воспитании.
   Молодой Шадурский изменился в лице.
   — Ежели оно истинная правда, — продолжал Хлебонасущенский, — то дело может принять весьма зловредный оборот касательно личности и чести их сиятельства, потому — живая улика налицо, опять же буде акушерка покажет соответственное, то на их сиятельство непременно ляжет юридическая тень подозрения… Это может повредить карьере и гербу…
   И вслед за этим вступлением Полиевкт Харлампиевич передал всю главную сущность показаний Бероевой.
   Мать и сын остались под сильным впечатлением этого рассказа; княгиню он даже вконец поразил своею новостью; один только старый гамен, как ни в чем не бывало, вставил в глаз стеклышко и, как-то старчески облизываясь, спросил плюгавого сатира:
   — Et dites donc, est-elle jolie?[294] Хороша она собою?
   Но на его неуместный вопрос даже и Хлебонасущенский не обратил в эту минуту достодолжного внимания, а княгиня смерила гамена своим строгим и холодным взглядом.
   — Я уж там подмазал кой-какие колеса; мне сегодня же сообщат адрес акушерки, — с хитрым подмигиванием сообщил Хлебонасущенский, — уж вы, значит, ваше сиятельство, для ясности дела, признайтесь-ка мне, как бы отцу духовному, правду ли она показывает-то? было у вас такое дело, или не было?
   — Было, — нехотя процедил сквозь зубы Шадурский и тотчас повернулся лицом к стене, чтобы не встретиться с глазами матери и управляющего. В эту минуту, вместе с сделанным сознанием, в нем заговорил слабый отголосок совести.
   Надолго ли только?
   — Ну, стало быть, все отменно хорошо теперь! — самодовольно потирая руки, заключил ходатай. — Уж вы, значит, ваше сиятельство, на очной ставке с Бероевой говорите на все ее улики, что знать ничего не знаете и никогда никакой интриги с ней не имели; а остальное — в руце божией! Надо надеяться и не унывать, а мы уж механику нашу подведем! будьте благонадежны-с!
   Шадурский ничего не ответил, а княгиня позвала Хлебонасущенского и вышла вместе с ним из комнаты.
   — Послушайте, мой милый, — начала она ласково и серьезно, — вы понимаете сами, какое это дело… кончайте его, не жалея денег — мы уж вам отдадим… Тут фамильная честь затронута.
   — Уж будьте благонадежны-с, матушка ваше сиятельство! — повторил ходатай, чередуя поклоны с улыбками. — Полиевкт Хлебонасущенский недаром уж по этой части мудрецом у самых опытных юристов слывет! будьте благонадежны-с!
   — Вольдемар!.. что ж, она хороша собою!.. a?.. Quel est le genre de sa beaute — blond ou brune?[295] Расскажи-ка ты мне, пожалуйста! — приставал меж тем гамен к своему сыну, шаловливо поигрывая своим стеклышком.
   Но Вольдемар не почел за нужное отвечать ему что-либо и, лицом к стене, лежал все в прежнем положении.

XVII
ДЕЛЬЦЕ ПОЧТИ ОБДЕЛАНО

   Отпустив от себя, с надбавочной пятирублевой благодарностью, субъекта, принесшего адрес акушерки, Полиевкт Харлампиевич тотчас же было приказал закладывать в пролетку пару своих рыженьких шведок, но тут же одумался и отменил это приказание. «На грех мастера нет, — сообразил он с присущей ему предусмотрительностью, — еще, пожалуй, кто-нибудь заметит, что приезжал, мол, на своих лошадях, да как, да что, да зачем приезжал, да потом как-нибудь лишнюю закорючку в показания того гляди влепит!.. Все-таки оно сомнением называется, — а лучше на извозчике поеду». И точно, уложив в бумажник полновесную пачку ассигнаций и застегнув с аккуратностью на все пуговицы свой синий фрак и пальто, он взял на улице первого попавшегося ваньку и отправился по данному адресу.
   — Я имею к вам некоторое поручение от госпожи Бероевой, — начал Хлебонасущенский, оставшись наедине с акушеркой в ее гостиной. — Мы одни, кажется?.. можно говорить спокойно?..
   — Совершенно одни; здесь никто не услышит, — и она вплотную приперла обе двери в комнате. — Вы это насчет чего же?
   — А насчет того обстоятельства, которое вам известно…
   — То есть что же именно?
   «Эге! да ты, матушка, видно, себе на уме! — подумал Хлебонасущенский. — Надо полагать, нашего поля ягода, старый воробей».
   — Именно насчет ребенка, — ответил он, наблюдая косвенно, какое впечатление производят на нее эти слова. Но действие слов никакими внешними признаками не обнаружилось.
   — Что же такое насчет ребенка? — уклончиво спросила акушерка, которая думала: «Уж не подсыл ли от мужа?»
   — А вот… касательно дальнейшего обеспечения жизни и воспитания, — пояснил Хлебонасущенский.
   — Вы, стало быть, родственник?
   — Нет-с, но… я посредник в этом деле, беру участие, потому что мне поручено… Ведь госпожа Бероева, как вам очень хорошо известно, не имеет средств сама платить за воспитание.
   — Ну, так что же?
   — Так вот… эту заботу принимает на себя одно лицо… которое поручило собственно мне это дело и уполномочило переговорить с вами…
   — Стало быть, вы хотите, чтобы я взяла на себя воспитание?
   — Да, чтобы его продолжали, так как дитя уже находится у вас и так как в этом деле необходимо сохранить полнейшее инкогнито.
   Хлебонасущенский полагал, что эти слова заставят как-нибудь прорваться сдержанную акушерку, но та предпочла полнейшее молчание.
   «Экой кремень — баба! — с досадой помыслил он в это мгновенье. — Ничем-то ее не проберешь, проклятую!» — и, вслед за своей мыслию, продолжал дальнейшие подходы:
   — Средства ее очень ограниченны; вы сами знаете, что она не могла даже уплатить вам за последнее время, так что вы совершенно справедливо отказывались от содержания младенца… Теперь это неудобство устранено благодаря вашему доброму совету, которого она послушалась.
   Кремень-баба увидела, что посреднику известны такие факты и отношения, каких, по всем логическим видимостям, не мог знать муж, и потому уразумела, что Хлебонасущенский должен быть действительно посредником и поверенным Бероевой.
   — Что ж, если вам угодно, я, пожалуй, могу принять на себя воспитание, — согласилась она.
   — Очень обяжете, — поклонился Полиевкт Харлампиевич, — только помните, под условием строжайшего инкогнито… нужно как можно тщательнее скрывать от мужа.
   — Это уж конечно, — подтвердила акушерка.
   — Итак, если вы согласны, — заключил он, — то я буду иметь удовольствие каждый месяц, считая с нынешнего числа, привозить вам следующую сумму. Угодно вам теперь же получить вперед за месяц?
   — С большим удовольствием.
   — Сколько прикажете-с?
   — Да так, как было условлено, двадцать пять рублей.
   «Наконец-то прорвало», — подумал великий законник.
   — Потрудитесь получить, — прибавил он вслух, вынимая деньги, — да кстати, там есть еще должок за госпожою Бероевой, так заодно уж, для очистки, и его прикинем! Сколько именно?
   — Пятьдесят.
   — Итого семьдесят пять рублей! Отменно-с!.. Перечтите и потрудитесь выдать мне расписочку в получении. Оно, в сущности, можно бы и без этого, но мне, собственно, больше для удостоверения того лица, которое…
   — Извольте, я напишу, — согласилась акушерка, и тут же настрочила все, что потребовалось под диктовку Хлебонасущенского.
   — Ну-с, теперь, когда я лично удостоверился в тайном нахождении у вас незаконнорожденного ребенка госпожи Бероевой, в чем у меня даже и форменный документ имеется, где вы особо расписались в получении долга за прошлое время, я вам должен сообщить, что госпожа Бероева — уголовная преступница и теперь находится под судом и следствием в тюрьме.
   Эта неожиданная перемена тона и еще более неожиданное сообщение произвели такой эффект, что кремень-баба изменилась в лице и, почувствовав, как подкашиваются у нее ноги, опустилась на кресло.
   Перед нею, круто выпрямясь, стоял и строго глядел в упор торжествующий практик.
   — Госпожа Бероева, — продолжал он в том же роде, — сделала покушение на жизнь князя Шадурского, ее схватили на месте преступления, и вот она, не далее как сегодняшнего числа, объявила, что задумала преступление по вашему совету и наущению, что вы первая подали ей мысль написать князю анонимное письмо. А знаете ли, чем это пахнет?
   — Господи боже мой!.. Да что же я-то тут?.. Я ведь не при чем, — заговорила огорошенная женщина.
   — Нет-с, извините, причем! и даже очень причем! Вы — не более, не менее, как сообщница убийцы; и вы не отвертитесь, потому — у меня в кармане доказательство сообщества — ваша расписка. Вы уже тем прикосновенны к делу, что тайно приняли к себе родильницу, тайно оставили у себя незаконный и преступный плод, вы — потворщица гибельного разврата; а все это — позвольте вам сообщить — пахнет лишением всех прав состояния и ссылкой в Сибирь, в каторжные работы.
   — Ну, до Сибири-то еще далеко, сколько-то там тысяч верст считается! — возразила кой-как собравшаяся с мыслями кремень-баба. — Оно несколько далеко!.. А я что ж?.. я ничего… и никаких советов не давала, а только по своей доброте душевной дала ей приют… Опять же, по-христиански, я никакой родильнице в помощи отказать не могу, на то я и бабушкой называюсь. Стало быть, я тут ни при чем-таки.
   — А все-таки она вас в дело запутала — и дело-то скверное, — смягчил несколько тон Полиевкт Харлампиевич, — пойдут таскать по судам да следствиям да по полициям; оно, гляди, и станет в копейку… Да еще, пожалуй, в подозрении оставят. А скандал-то, скандал! ведь это разойдется по городу, вы на много практики своей лишитесь, а это уж и сколь невкусно!..
   Кремень-баба призадумалась: в последних словах ее нежданного гостя была-таки существенная доля справедливости.
   — Это, пожалуй, что и так, — подтвердила она в раздумье, — да что ж с этим сделать-то!
   — А вот в том-то и штука, что делать-то!.. — подхватил еще более умягченный Хлебонасущенский. — Я знаю, что нужно делать тут; а вы вот хоть и куда какая дока тоже по своим частям, а не знаете!.. То-то оно и есть!..
   — Да вам-то что до этого? чего вам нужно? зачем вы явились ко мне? что это за роли вы разыгрываете? — взъелась акушерка, придя наконец в сильную досаду.
   Полиевкт Харлампиевич, как ни в чем не бывало, улыбнулся и многозначительно потер свои руки.
   — Хе-хе… милая барыня!.. в ярость пришли… а вы не яритесь: это я только с разных сторон ощупывал вас, испытать желал, с кем то есть дело имею — ну, и проник теперь вашу суть… Ведь вы дока, барыня, как я вижу, ух, какая дока!.. Ну, так давайте-ка говорить всерьез! Хотите вы хорошие деньги получить?
   — Кто ж от денег прочь? — ухмыльнулась милая барыня.
   — Ну, конечно, никто, в ком мозгов хоть на золотник имеется! — скрепил Хлебонасущенский. — Так вот в чем дело! — продолжал он, — эта госпожа точно оговорила вас и запутала; вы это сами увидите через день-два на деле. Стойте вы на одном: что и знать-то ее не знаете, и в глаза никогда не видали, и дел с ней никаких не имели, и ребенка у вас нет и никогда не было! Чем бы ни уличала она — отвечайте одно: вздор, ложь, оговор, ничего не знаю, ни к чему не причастна! Понимаете?
   — Как же не понять!.. Только что ж из этого?
   — А то, что извольте получить теперь три радужных, да еще одну — на прислугу вашу, с тем, чтобы вы внушили прислуге-то: пускай то же самое говорит, что и вы, — понимаете? — объяснил Полиевкт Харлампиевич, вынимая из толстого бумажника четыре сотенных. — В этих уж я расписки не потребую, — продолжал он с величайшей любезностью, — потому: они только в задаток идут, а буде исполните удачно мое поручение, то и вновь получить имеете!.. Ну, что, теперь питаете еще такую же симпатию к Бероевой? — шутя подмигнул Хлебонасущенский.
   — Какая там симпатия? много их таковских-то! — подхватила милая барыня, вконец очарованная двоякой выгодой: деньгами и успешным выходом из предстоящего дела.
   — В прислуге-то уверены? — заботливо осведомился ходатай.
   — Ой, да что прислуга! в ней — как в самой себе! особенно, если вы впоследствии еще что-нибудь для нее прикинете, — успокоила акушерка. — А младенца-то, я полагаю, лучше бы было как можно скорее с рук сбыть, — посоветовалась она в заключение.
   — Всенепременно!.. Совсем долой его, и как можно скорей!
   Затем Полиевкт Харлампиевич приступил к подробному и самому обстоятельному обучению — как и что говорить против всех показаний Бероевой; а после этой назидательной лекции поскакал «к матушке ее сиятельству» с уведомлением, что подкуп акушерки с прислугой обошелся якобы в четыре тысячи рублей серебром — просила, дескать, пять, да уторговал тысчонку ради выгод княжеского семейства, и что засим дальнейшее дельце, по неизреченной милости господа, почти совсем улажено.

XVIII-XXII

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

XXIII
ОЧНЫЕ СТАВКИ

   Прошла неделя с тех пор, как с Бероевой снят был первый допрос у следственного пристава. В течение всего этого времени ее никуда не вызывали — она безвыходно сидела в своем секретном нумере. Тоска, упорная и долгая, непрестанно глодала ее грудь своими тихо ноющими захватами. У нее сжималось сердце при мысли о детях; о своем положении она менее думала даже, — с воспоминанием о них и совсем забывала его порою. Да и притом у нее все-таки еще мелькала впереди смутная надежда на свободу, на полное оправдание себя при следствии и перед судом. «Ведь есть же на свете правда!» — старалась она уверить себя, и все ждала и ждала исхода.
   Но тянулись дни за днями, тянулись долгие бессонные ночи — и на душе арестантки становилось все мрачнее и тяжелее; надежда, мелькая уже гораздо реже, с каждым днем и с каждым часом слабела все больше, а с ней вместе слабели и силы Бероевой. Мрачная комната, со своей суровой обстановкой, подпольными обитательницами, вечной сыростью и холодом по ночам, отсутствие сколько-нибудь мыслящего лица человеческого, за исключением сонливой физиономии молчальника-сторожа, и неизвестность о дальнейшем ходе своего дела — все это непрестанным гнетом своим ложилось на душу заключенницы, давило на ее мозг такого рода впечатлениями, что она уже крайне близка была к умопомешательству; блуждающие глаза, потерянный вид, нервно-боязливые движения являлись признаками, обличающими начало болезненной мании, к которой так располагает постоянное одиночное заключение. В течение этой недели, казалось, все забыли о ее существовании, кроме сторожа, приносившего ей утром обед да воду, а вечером вонючий ночник. Грязная копоть этого ночника мутила обоняние и першила в горле; клопы и черви беспрепятственно ползали по ее платью и белью, о перемене которого никто не заботился, так как при съезжих домах арестанты по большей части содержатся в собственном костюме, причем неоднократно бывают случаи, что женщины в секретных остаются в одном и том же белье без перемены, по три-четыре месяца, если даже не больше; это белье истлевает до такой степени, что, порождая миазмы, вконец расползается на теле.
   Затхлый воздух, насыщенный нежилою сыростью, и отсутствие движения в трех-четырехаршинном пространстве, успели уже наложить свое болезненное клеймо на организм заключенной. Грудь ее подалась внутрь, плечи слегка ввалились; все черты ее красивого лица осупились; во всем теле появилась какая-то вялость; глаза поблекли и украсились вокруг буроватою синевою, загораясь блеском только во время ночных пароксизмов нервной лихорадки, которою, под влиянием условий своего заключения, начинала уже страдать арестантка. Еще две-три недели такого существования — и в исходе для Бероевой представлялась бы только больница для умалишенных с последним путешествием в болота какого-нибудь из петербургских кладбищ.
   Но смутная надежда на доброе окончание дела все еще тлела в ней слабеющей искоркой. Каждое утро она начинала ожиданием, что сейчас раскроется дверь и ее поведут в следственную камеру, где она уличит своих противников во всех их гнусных замыслах и спутанной интриге против нее — в интриге, затаенные нити которой, однако, до сих пор еще оставались для нее темнейшею загадкой.
   И, наконец, она дождалась.
* * *
   Одурманенная струею свежего воздуха, которым пахнуло на нее из надворного коридора, вышла она, вместе с вооруженным солдатом, в следственную камеру, шатаясь и еле различая затуманенным взором группы каких-то посторонних лиц, как будто несколько знакомых, но каких именно — Бероева не успела ясно разглядеть и составить себе о них какое-либо представление.