Она с трудом переводила дыхание, казалась очень слабою и больною, так что следователь предложил ей сесть и оправиться.
   Он был очень угрюм, с оттенком крепко озабоченной мысли в лице, как бы говорившей, что обстоятельства следствия становятся очень темны и запутанны. Первые знаки участия его к арестантке подействовали на нее несколько ободряющим образом, но затем вид этой угрюмой, досадливой озабоченности снова мучительной ноющей болью оледенил и сжал ее сердце. Оно забилось тоской ожидания.
   — Вам надо дать теперь очную ставку с госпожою фон Шпильце и другими лицами, — обратился к ней следственный пристав, — вы должны уличить их и подтвердить справедливость ваших показаний.
   Бероева тихо взглянула на него взглядом безмолвной благодарности. Эти слова зажгли в ней надежду и убеждение, что ее правота восторжествует, но от ее последнего взгляда брови следователя, казалось, еще больше нахмурились.
   — Госпожа фон Шпильце! потрудитесь войти в эту комнату! — возвысил он голос — и на пороге появилась блистательная генеральша в дорогой шали, с сверкающими кольцами на толстейших коротких пальцах. За нею — в обычно-почтительном согбении, кошачьей поступью пробирался Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский.
   — Я не какая-нибудь! — резко и с самоуверенной гордостью начала Амалия Потаповна своим несколько крикливым полиглоссическим акцентом, к следователю в особенности. — Je suis une noble dame, monsieur!..[296] Я известна барон фон Шибзих, граф Оксенкопф, генерал Пупков, сенатор Пшесиньский… я знакома со все князья и графы… Я до шеф-жандарма пойду… Меня нельзя оскорблять — я сама генеральша!..
   — Да вас никто еще не оскорбил, — попытался прервать ее следователь; но генеральша не унималась.
   — Нет, оскорбиль, оскорбиль! ви оскорбиль! — возвысила она голос, жестикулируя руками. — Меня до полиции призывают, на одна доска со всяки мошенник ставят! Я — благородна генеральша, я ничего не знай, я будет жаловаться! граф Оксенкопф, сенатор Пшесиньский…
   — Это вы можете, а теперь — успокойтесь… У меня мало времени…
   — Вы, monsieur, на моя квартир могли приезжать, а не меня звать в poleci…
   — Ну, благодаря вам и то целую неделю тянули; ведь вы на третью только повестку отозвались… у меня, повторяю, времени нет! — возвысил голос и тот в свою очередь.
   Генеральша, получив отпор, поугомонилась, и, погрозив еще раз, но уже как бы про себя и притом вполголоса: «О, я будет жаловаться!» — затихла и приняла вид недоступного достоинства.
   На очной ставке с Бероевой генеральша фон Шпильце показала, что даже и не знала о ее существовании до того времени, как однажды женщина по имени Александра (звания и фамилии не упомнит), лет пять тому назад проживавшая у нее в услужении и по отходе от места изредка посещавшая ее, генеральшу, явилась к ней в прошлом году и стала рассказывать о том, что она, Александра, узнала про бедственное положение некоей Бероевой, ищущей продать свои брильянты, и предложила генеральше сделать эту покупку, причем сообщила и адрес Бероевой. Горничная обвиняемой, солдатская дочь Аграфена Степановна, повторила при этом свое показание о том, как и где она познакомилась с Зеленьковым и как встретила однажды у него на квартире женщину Александру, которую он называл своею теткою и которую она, после случайного разговора с нею о Бероевой, нигде и никогда больше с того вечера не видала. Показание ее — невольным образом, конечно — во многом не разнилось с теми обстоятельствами, что передавала теперь генеральша фон Шпильце. Зеленьков же повторил, что с теткой своей Александрой (в показаниях он вымышленно назвал ее Ивановной) виделся вообще очень редко, но что в то время он имел намерение жениться на девице Аграфене Степановой и, встретив как-то на улице свою тетку, пригласил к себе, как единственную свою родственницу, чтобы она посмотрела его невесту и дала ему необходимые советы. Далее показывал он, что после этого вечера тетка заходила к нему один только раз, и то ненадолго, причем объявила, что пришла проститься, так как она нашла себе место в отъезд за границу, куда именно — не сказывала, но обещала писать, однако же писем до сих пор не присылала еще, называла также и фамилию господ, на которую он мало тогда обратил внимания и теперь, за давностию времени, позабыл совершенно.
   Справки о местопребывании Александры Ивановой, которые еще раньше, основываясь на показаниях Зеленькова, наводил следователь в канцелярии генерал-губернатора, не привели ни к каким результатам, так как по спискам оказалось несколько Александр Ивановых, проживающих с господами за границей.
   В эту минуту Полиевкт Харлампиевич внутренно торжествовал при виде плодов своего разностороннего и предусмотрительного гения. Келейные уроки и наущения его, которые, за исключением девушки Груши, давал он, вместе с деньгами, всем прикосновенным к делу лицам, не пропали даром. Цель совокупных показаний их развивалась вполне стройно и согласно с планом, заранее им предначертанным.
   Вслед за переспросом горничной Аграфены и Зеленькова, Амалия Потаповна фон Шпильце в своих доводах продолжала показывать, что, имея свободные деньги и страсть к хорошим вещам, надеялась она в то же время сделать доброе дело, оказать христианскую помощь нуждающейся, и поэтому поехала по сообщенному ей адресу. Брильянты ей понравились, и она пригласила госпожу Бероеву приехать к себе на другой день для окончательной сделки. Когда госпожа Бероева явилась по приглашению, то, минут пять спустя, с ней сделался болезненный припадок, кончившийся продолжительным обмороком, причина которого ей, генеральше, неизвестна. Она распорядилась тотчас же послать за своим домашним врачом, господином Катцелем, который тщетно старался привести в чувство больную и, не успев в этом, должен был увезти ее в бесчувственном состоянии на ее квартиру, в карете, одолженной генеральшею. Брильянты по этому случаю остались некупленными и находились при продавщице. Был ли в то время у генеральши фон Шпильце князь Владимир Шадурский, она за давностию времени не упомнит, но кажется, что не был. Где находится в настоящее время проживавшая у нее женщина Александра — ей неизвестно, ибо с того самого времени она о ней не имеет никаких известий. Самое Бероеву генеральша не знает и о том, кто она, равно как и об образе ее жизни, сведений никаких сообщить не может.
   Амалия Потаповна говорила все это с такою твердостью и непоколебимым убеждением, что казалось, будто сама истина глаголет ее устами. На все доводы и возражения Бероевой она только пожимала плечами да улыбалась той убийственной иронией, которая показывает, что предмет, вызывающий эту улыбку снизу вверх, до того уже стоит неизмеримо ниже нас, что в отношении его нет места человеческому слову, а существует одна лишь выразительная гримаса. Вслед за генеральшей выступила к столу следственного пристава маленькая черненькая фигурка в изящнейшем черном фраке, в золотых очках. Это был Herr Katzel, который объяснил, что, будучи призван генеральшей фон Шпильце, нашел у нее в обмороке неизвестную женщину, в которой ныне узнает подсудимую арестантку, подал ей необходимое медицинское пособие и потом пользовал больную, уже у нее на дому, в течение пяти или шести дней. Симптомов своей болезни она ему не могла объяснить, равно как не мог он от нее добиться и сведений о предварительных причинах. Полагает же по тем признакам, какими сопровождался припадок, что это было когнестивное состояние мозга вследствие обморока. Признаков беременности усмотрено им не было в течение того недолгого времени, пока пациентка пользовалась его искусством.
   — Но у меня есть факты, есть доказательства! — воскликнула, наконец, вне себя арестантка, побиваемая на каждом шагу гранитною наглостью доктора и генеральши. — Пусть акушерка подтвердит все, что я рассказывала вам, у нее ребенок мой!..
   Вошла акушерка и за нею служанка ее Рахиль. Бероева, с мольбой и надеждой, кинулась им навстречу.
   — Бога ради!.. — проговорила она, едва удерживая рыдание. — Бога ради!.. спасите меня!.. Вы одни только можете!.. Докажите им!..
   Но две вошедшие особы, с недоумением отстранясь от ее порыва, глядели на нее сухим и холодным взглядом, как бы совсем не понимая, что это за женщина и о чем это говорит она.
   — Какой я вам спаситель?.. Я вас и знать-то не знаю, кто вы такая, и вижу-то в первый раз отроду! — заговорила акушерка, бойко вымеривая глазами Бероеву.
   — Как в первый?!. Боже мой, да где ж это я?!. А ребенок мой?
   — Никакого ребенка я от вас не принимала и не понимаю даже, о чем это разговор идет ваш… Я по своему ремеслу занимаюсь, — продолжала она тоном оскорбленного достоинства, — и никогда в этаких конфузах не стояла, чтобы по полициям меня таскать да небывалые дела наклепывать… Я человек сторонний и дела мне до вас никакого нет, потому как я, господин пристав, никогда и не знала их, — обратилась она в рассудительно-заискивающем тоне к следователю, для большей убедительности жестикулируя руками, — и теперича из-за такой, можно сказать, марали на много практики своей должна лишиться, а у меня, господин пристав, практика все больше по хорошим домам — у генеральши Вейбархтовой, у полковницы Ивановой тоже завсегда я принимаю; так это довольно бессовестно со стороны этой госпожи (энергическое указание на Бероеву) порочить таким манером порядочную женщину.
   Подсудимая собрала весь запас своих сил и твердости: она решилась бороться, пока ее хватит на это.
   — Ребенок окрещен в церкви Вознесенья — вы сами мне это говорили — назван Михаилом, наконец он у вас и теперь находится, я узнаю его! из сотни детей узнаю! — говорила она, энергично подступая к акушерке.
   Эта состроила притворно-смиренную рожу, явно желая издеваться над своей противницей.
   — Во-первых, я вам ничего и никогда не говорила, потому — господь избавил от чести знать вашу милость! — дала она отпор. — Во-вторых, никакого ребенка у меня нет и не было; господин пристав на этот счет даже обыск внезапный у меня делали и ничего не нашли; а что у Вознесения, точно, крестить мне много доводилось, так это сущая правда — на то я и бабушка. А вы уж если так сильно желаете запутать меня в свои хорошие дела (не знаю только, для чего), так вы потрудитесь назвать господину приставу крестного отца; господин пристав могут тогда по церковным книгам справку навести: там ведь ваше имя должно быть записано; ну, опять же и крестного в свидетели поставьте — пускай уличит меня, ежели я в чем причастна.
   Бероева тяжко вздохнула и понурила свою голову: она не помнила в точности числа и дня, в которые окрестили младенца, не знала также, кто его крестные отец и мать, потому что в то время предоставила это дело исключительно на волю акушерки и наконец сама же просила ее скрыть от священника свое настоящее имя и фамилию под каким-нибудь другим вымышленным, что акушерка исполнила, в видах сохранения полнейшего инкогнито родильницы.
   — Ну-с, матушка, говорите, доказывайте на меня! — приступила она меж тем к Бероевой. — Вот я вся, как есть, перед вами!.. Что ж вы не уличаете? видно, что нечем?.. Да-с, матушка, я недаром ко святой присяге ходила теперь из-за вас, я как перед господом богом моим, так и перед начальством нашим, господином приставом, против совести не покажу! Я — человек чистый, и дела мои все, и сердце мое — начистоту перед всеми-с! А я развращения не терплю и нравам таким не потворщица! Это уж вы, матушка, других поищите, а меня при моей амбиции покорнейше прошу оставить.
   Бероеву одолел внутренний ужас от этого наглого цинизма лжи и бессовестности. Она почти в полном изнеможении опустилась на стул и долго сидела, закрыв помертвелое лицо обеими руками.
   Рахиль вполне подтвердила показания акушерки, объяснив, что личность Бероевой вполне ей неизвестна и видит ее она только впервые перед следственным приставом, что при ней Бероева никогда не приходила в квартиру ни за советами, ни для разрешения от бремени и что, наконец, никакого ребенка она к ним не приносила и на воспитание не отдавала.
   Эти два показания являлись самым сильным аргументом против Бероевой, потому что, обвиняя фон Шпильце, Катцеля и Шадурского, она, в защиту себя и в подтверждение истины своих слов, приводила свидетельство акушерки и ее прислуги. То и другое оказалось против нее — значит, все шансы на добрый исход дела с этой минуты уже были проиграны.
   Теперь оставалось дать ей еще одну и уже последнюю очную ставку.
   — Карету привели, ваше-бо-родие! — возгласил приставу дежурный солдат, вытянувшись в дверях камеры.
* * *
   — Не угодно ли вам одеться, — предложил вслед за этим следователь, обращаясь к арестантке.
   Полиевкт Харлампиевич поднялся со стула, посеменил да повертелся на месте, как бы отыскивая или припоминая что-то, обдернул борты синего фрака и, раза два кашлянув в руку, улизнул из комнаты.
   Через минуту шибко задребезжали по мостовой колеса его «докторских» дрожек; пара рыженьких шведок быстрее обыкновенного задобрила копытами, направляясь к дому его сиятельства князя Шадурского.
   Вскоре после него отъехала от части и наемная карета, в которой поместились: Бероева с следователем и его письмоводитель со стряпчим, да на козлах — дежурный городовой во всей форменной амуниции.
* * *
   Бероева, накинув на лицо густой вуаль, всю дорогу старалась прятаться в угол кареты, чтоб не обращать на себя мимолетного внимания встречных людей. Ей не хотелось в присутствии двух свидетелей распрашивать пристава, куда и зачем везут ее: она и сама догадывалась о цели этой поездки.
   Карета въехала во двор богатого барского дома, предназначенного не для отдачи в наем под жильцов, но для широкого житья на большую ногу одного только аристократического семейства, и остановилась у маленького, непарадного подъезда, в одном из уголков образцово чистого двора, куда указал извозчику ливрейный лакей в красном камзоле и коричневых штиблетах.
   Подымаясь по узенькой, изящно витой мраморной лестнице, Бероева сообразила, что ей, по-видимому, предстоит свидание с самим Шадурским, в его собственной отдельной квартире. Это посещение, по заранее данному распоряжению Хлебонасущенского, было обставлено всею возможною келейностью, чтобы не подать о нем ни малейшей догадки случайным, посторонним людям, которые, пожалуй, могли бы еще перетолковать его как-нибудь не в пользу обитателей барского дома, — потому этих обитателей неприятно коробило при одной уже мысли, что дом их будет посещен «полицией» и что «с этой полицией» придется формальное дело иметь.
   Сердце Бероевой медленно, но упруго колотилось в груди с судорожным захватом дыхания, при мысли, что через минуту она станет с глазу на глаз с человеком, который был первым и наиболее тяжким виновником всех ее несчастий, разрушивших ее тихий семейный очаг, ее мир душевный, и которого она ненавидела всеми силами своей души, презирая так, как только может презирать кровно оскорбленная честная женщина.
   «Что-то будет?.. Как-то встретимся?.. Чем-то кончится это свидание?..» — смутно думала она, с трудом подымаясь на лестницу, потому что ноги не слушались ее и, дрожа, подкашивались на каждой ступени.
   Городовой остался в прихожей, а Полиевкт Харлампиевич вместе с княгиней Татьяной Львовной встретили прибывших в гостиной молодого князя. Хлебонасущенский был официально-серьезен и в высшей степени спокоен, княгиня — бледна и сильно взволнована. Скользнув беглым и холодным взглядом по привезенной арестантке, она с поклоном, полным аристократического достоинства и любезности, обратилась к следователю:
   — Бога ради, будьте с ним как можно осторожнее!.. он так нервозен… Эта сцена произведет на него сильное впечатление… Доктор сейчас уехал и говорит, что опасность еще не миновала и может возвратиться… Au nom du ciel![297] Я умоляю вас!..
   И при этих словах княгиня, с сокрушенным видом великой материнской горести, не без грации поднесла батистовый платок к своим когда-то прекрасным глазам.
   — Будьте покойны, сударыня, — коротко и сухо поклонился следователь в ответ на ее материнскую тираду.
   Полиевкт Харлампиевич с величайшей осторожностью, будто в присутствии тяжко больного, на цыпочках пробрался за дверь смежной комнаты.
   — Приготовьтесь, приехали! — шепнул он Шадурскому. — Да смотрите же, говорите так, как я вас учил, а иначе все дело пропало и вам не миновать уголовной палаты!.. Слышите?
   Князь Владимир в ответ ему скорчил очень кислую гримасу и, махнув рукой, принял вид и положение тяжко больного.
   — Пожалуйте, господа! а вы, матушка, ваше сиятельство, уйдите, удалитесь отсюда! — вполголоса проговорил Хлебонасущенский, высунувшись из-за двери, ведущей в спальню молодого князя.
   — Господин Хлебонасущенский! Очный свод этот слишком важен для того, чтобы при нем мог присутствовать кто-либо посторонний, — обратился к нему следователь, не переступая еще порога княжеской опочивальни. — Потрудитесь выйти из комнаты его сиятельства и не входить туда, пока мы не кончим.
   Княгиня, стоявшая позади всех, слегка побледнела при этом, но Хлебонасущенский наружно остался невозмутим.
   — Если так угодно вам, господин пристав, — ответил он с ударением, с вежливой почтительностью сгибая свой корпус, — то я могу исполнить ваше желание, во… позвольте сообщить вам, что его сиятельство слишком еще слаб: с ним делаются беспрестанные обмороки; неравно еще случится что-нибудь — нужны ежеминутный присмотр и бдительность, а это свидание, того и гляди, не пройдет даром для его здоровья — таково, по крайней мере, убеждение доктора.
   Члены прибывшей комиссии переглянулись между собою.
   — Я бы попросил ее сиятельство княгиню присутствовать при этом, — продолжал Хлебонасущенский, сомнительно пожав плечами, — но… княгиня и без того уже так расстроена… ее печаль, ее слезы — все это еще более подействует на нашего больного… Притом же не думаю, чтобы мое присутствие в качестве домашнего человека, присматривающего за болящим, могло принесть какой-нибудь ущерб для дела: я ведь не позволю себе вмешиваться в него ни единым словом.
   — Можно послать на это время кого-либо из людей, хоть камердинера, что ли, — заметил следователь.
   Хлебонасущенский в своей улыбке, соединенной с пожатием плеч, выразил и некоторое оскорбление и собственное достоинство.
   — Мне кажется, господин пристав, я не подал вам поводов к подобному оскорбительному недоверию, — сухо заметил он, — впрочем, если опять-таки вам так угодно, то… конечно…
   — Нет, бога ради! я ни на кого не полагаюсь, кроме его! — с некоторой стремительностью воскликнула княгиня, обращаясь к следователю. — Сын мой привык к нему с детства, он, как родной, ухаживает за ним во все время этой болезни… Бога ради!.. я умоляю вас, если только возможно… — и княгиня опять приложила платок к своим ресницам.
   Пристав снова переглянулся со стряпчим. Этот последний незаметно махнул рукою и тихо проговорил:
   — Пускай его!.. вреда ведь особенного не будет — в дело не позволим вмешаться.
   — Итак, пожалуйте, господа!.. А вы, ваше сиятельство, все-таки удалитесь лучше отсюда: коли что случится, я уж прибегу, уведомлю, — говорил Полиевкт Харлампиевич, вводя прибывших в княжескую спальню.
   В этой спальне пахло уксусом и отсвечивало синеватым полумраком, который значительно скрадывал оттенки цвета и выражений лиц присутствовавших. Предусмотрительный Хлебонасущенский до приезда пристава предупредил княгиню, сам опустил оконные шторы и гардины и приказал — будто бы для освежения воздуха — окурить всю комнату уксусом, для чего собственноручно даже поливал его на раскаленные плитки, направляя с ним лакея в разные углы княжеской опочивальни. Словом, вся обстановка соответствовала как нельзя более положению трудно больного человека.
   Письмоводитель поместился с походной своей чернильницей и портфелем у туалетного столика, а Хлебонасущенский стал в ногах у князя, за спинами следователя, стряпчего и обвиненной, чтобы удобнее, в случае надобности, телеграфировать с ним глазами и маленькими жестами.
   Князь приподнялся на подушке, причем сделал вид, будто это ему стоило тяжелого усилия; он избегал частых встреч со взорами следователя и в особенности Бероевой, говорил тихо, медленно, с частыми и тяжелыми переводами духа, так что Хлебонасущенский в глубине души своей весьма умилялся при виде этой удачно выполняемой роли.
   Бероева почти уже не имела сил сама продолжать доводы и улики: она была слишком растерзана и пришиблена нравственно в одно это утро рядом предшествовавших очных ставок.
   Шадурский казался очень взволнованным, голос его дрожал и порою совсем прерывался, причем Хлебонасущенский каждый раз очень заботливо обращался к нему с успокоительными замечаниями:
   — Не волнуйтесь, князь… вам это вредно… Конечно, такое страшное воспоминание, но… выпейте воды, успокойтесь.
   И князь прихлебывал глотками воду из стакана и на время принимал вид более спокойный. Положение его, в самом деле, было трудное, щекотливое, потому что совесть немножко скребла за сердце при виде женщины, которую он топит ради спасения собственной репутации. Но князь утешался почему-то мыслью, что Хлебонасущенский, вероятно, и ей не даст совсем уж погибнуть, — что тут, как говорится, и волки будут сыты, и овцы целы, а потому на очной ставке его сиятельство собственноустно подтвердил, что обвинение, будто он был у генеральши фон Шпильце одновременно с Бероевой — ложь, что никогда и ни в какие отношения с Бероевой он не вступал и намерений к этому не выказывал, что видел ее не более двух раз: впервые на вечере у Шиншеева, где был даже представлен ей, но знакомства не продолжал, находя его для себя излишним; во второй же раз — в ресторане, во время внезапного покушения на его жизнь, когда он выразил сомнение в принадлежности ему какого-то неизвестного ребенка, и теперь, со своей стороны, полагает, что эта женщина — сумасшедшая, почему, вероятно, и покушение было совершено ею в припадке умопомешательства. О жизни, занятиях и поведении Бероевой князь никаких сведений, по совершенному незнанию, сообщить не может и в маскараде ее не узнал; поехал же с нею ужинать потому, что, получив предварительно вызывающее анонимное письмо, находящееся ныне при деле, счел ее за обыкновенную искательницу приключений.
   Таков был смысл этих показаний, после которых все присутствовавшие невольно нашли князя сильно усталым и взволнованным. Он в изнеможении опустился на подушку и даже застонал немного.
   Хлебонасущенский с материнской заботливостью бросился подавать ему воды и запахивать одеяло. Бероева ничего не отвечала, но только посмотрела на князя взглядом столь тихим, пристальным и неотразимым, как суровая совесть, как последний приговор преступнику, что мнимо больного взаправду уж бросило в жар и озноб. Он не мог вынести этих безмолвно карающих глаз опозоренной женщины и поспешил сомкнуть свои веки.
   Минут восемь спустя, когда снова пришедший в себя князь с великим усилием подписал свои показания и очный свод, наемная карета с пятью экстраординарными посетителями ехала уже обратно в часть из княжеского дома.

XXIV
ЗАБОТЫ КНЯГИНИ О СУДЬБЕ БЕРОЕВОЙ И ЕЕ БЛАГОЧЕСТИВЫЕ ПОБУЖДЕНИЯ

   Княгиня пошла навстречу Хлебонасущенскому.
   — Радуйтесь, матушка, ваше сиятельство, радуйтесь! — вприпрыжку возвестил он ей, потирая ладони, — теперь уже делу конец, и богу слава! чистенько вышло, чистенько!.. больше уж не будут тревожить их сиятельство, и, значит, этак через недельку они могут благополучно отправиться за границу, для поправленья в здоровье своем… Так-то-с, матушка, так-то-с!.. Полиевкт Хлебонасущенский — уладил.
   В тех экстренных случаях, когда княжеское семейство ощущало настоятельную нужду в великом юристе и практике, Полиевкт Харлампиевич, чувствуя силу свою — что без него, значит, ничего не поделаешь, — всегда позволял себе на это время некоторую холуйственно-игривую фамильярность в разговоре и обращении с Шадурскими; но все-таки эта фамильярность не превышала пределов известной почтительности. Словом, это была фамильярность молодого пуделька, которого ласкают за поноску, а впрочем, и поколотить могут — и пуделек, про себя, очень хорошо это понимает и чувствует…
   — Скажите, пожалуйста, кто эта несчастная женщина? — осведомилась княгиня, почувствовав сострадание к Бероевой.
   — А ничего-с! как есть ничего! — с нагло-паяснической ухмылкой мотнул головой Хлебонасущенский.
   — Бедная!.. Мне очень жаль ее, — продолжала соболезновать княгиня, — она так несчастна… горя у нее столько в лице…
   — Ничего, пройдет-с!.. «Кто горя не пытал, тот жизнью не живал», — сказал один стихотворец.
   — Скажите, что же с ней теперь сделают?
   — На Конную повезут.
   — Куда? — с удивлением переспросила княгиня, не понявшая этого выражения.
   — На Конную площадь, Рождественской части, 2-го квартала, где ихнего брата обыкновенно публичному позору предают, — пояснил великий юрист, которого все еще не покидало светлое настроение духа по поводу удачного окончания «малоприятной истории».