Маше стало как-то светлей и легче на душе: она увидела, что не все еще хорошее потеряно для нее в жизни, что еще есть честный исход, есть труд — и мирное затишье снизошло в ее душу. О князе и своей недавней жизни старалась она не думать, потому что при каждом мимолетном воспоминании начинало болезненно ныть ее сердце, словно разбереженная рана.
   К вечеру того же дня был приведен извозчик, и на его неуклюжие дрожки уложила Дуня скромный и досольно тощий чемоданчик, тюфяк, ущедренный от себя управляющим взамен прежнего роскошно-эластичного, да подушку своей бывшей госпожи, которая, с узелком в руках, отправилась пешком, вслед за извозчиком, в Коломну, к Сухарному мосту, где ожидало ее место. Дуня выговорила ей у хозяйки-чиновницы четыре рубля в месяц жалованья «с горячим», и теперь отправилась вместе, для окончательного устройства ее в новом и непривычном еще положении.
   — Ну, господи, благослови! на новую жизнь да на добрую дорогу! — перекрестилась Маша, выходя за ворота богатого дома, где оставляла столько горечи, любви, воспоминаний — светлых, заманчивых, и столько тяжелого разочарования…

XXVIII
У ДОРОТА С КАМЕЛИЯМИ

   Теперь мы попросим читателя вернуться несколько назад к тому самому вечеру, когда князь Шадурский уехал от Маши, объявив, что отправляется на пикник к Берте. Прежде чем катить к Дороту, он завернул домой, чтобы послать за тройкой, и на столе у себя нашел небольшое письмо с городской почты:
   «Сегодня, в час ночи, вас ждут в маскараде. Черное домино, в волосах белая живая камелия.
   Маска».
   «Мистификация или нет? — подумал Шадурский, вглядываясь в почерк. — Рука женская, но неизвестно — чья. Во всяком случае, это интересно. Поеду! — решил он и заблаговременно оделся в надлежащую для маскарадов форму. — А пока, убить до часу время — к Берте».
* * *
   У каждой почти из наших известных камелий бывают в жизни весьма сильные критические моменты, которые проходят и опять возвращаются, чуть не периодически.
   Какая-нибудь Клеманс или Берта пользуется покровительством какого-нибудь златорогого барана. Шкура и шерсть этого барана служат для нее в некотором роде руном язоновым, и потому Берта сорит себе деньгами напропалую, кидает их зря, туда и сюда, направо и налево, и справедливо думает, что колхидское дно неисчерпаемо и создано, дабы удовлетворять каждому минутному ее капризу и взбалмошной прихоти. Но вдруг какими-нибудь судьбами златоносный источник иссякает: либо Язон находит Медею, либо руно подверглось чересчур уж неумеренной стрижке — и вот бедный цветок без запаху остается без всякой поливки: Берта сидит на бобах.
   Хорошо, если вместо златорогого барана подвернется на выручку златорогий бык либо златохвостый боров, — Берта спасена и снова сорит себе деньгами.
   Но если не наклевывается ни одно из подходящих животных — положение Берты через несколько времени становится критическим до трагизма. Эти промежутки от одного покровителя до другого суть ее смутное время, период междуцарствия, со всеми его горестями и неудобствами. Берта в унынии — Берта в безденежьи, Берта лишается своего кредита. В прихожей ее с самого раннего утра появляются неприятные ей личности: магазинщицы, модистки, каретники, комми из всевозможных лавок, кредиторы, которые во дни сытные любезно открывали ей карманы, а во дни глада нелюбезно предъявляют ей заемные письма. И весь этот тяжкий люд назойливо ползет со счетами, с требованием уплаты. Берта атакована, Берта в осадном положении и, ради требований своего избалованного желудка, обыкновенно весьма прожорливого, принуждена закладывать алчным заимодавцам свои кружева, брильянты, серебро и все эти petits riens[257], которых в квартире любой камелии находится всегда вдесятеро более, чем самых обыденно необходимых вещей. Берта наконец в отчаянии, на нее представлено несколько векселей — ей грозит даровое помещение, со столом, освещением и отоплением, в 1-й роте Измайловского полка, в знаменитом Hotel de Tarasoff, где для вящего почета стоит форменная будка и к будке приставлен гвардейский часовой с ружьем. Что тут делать Берте? Как ей извернуться?
   Мы, впрочем, взяли почти крайнюю грань злосчастного положения Берты. Прежде чем достичь до сих красивых степеней, она перепробует разные способы спасения. Тут пойдут в ход и соблазнительные жертвоприношения кредиторам, буде который податлив на этот счет — в некотором роде сцены жены Пентефрия с Иосифами целомудренными, — и обращения за участием к особам, вроде генеральши фон Шпильце; но самым простейшим способом по большей части являются пикники, которые служат также одним из средств для временной поддержки существования камелий, вполне уж увядших.
   И вот Берта заказывает в литографии билеты «для входа» на отличной глазированной, бристольской бумаге, засим едет ко всем своим приятельницам и каждой вручает билетов по тридцати; приятельницы, сознавая, что с каждой из них может случиться, если уже не случалась, подобная же проруха, volens-nolens[258] навязывают эти билеты приятелям, приятели — своим приятелям, и т.д. Кроме того, Берта и сама не плошает: она тоже раздает их своим приятелям, а некоторым, особенно тароватым, рассылает при особенно милых, любезных и раздушенных письмах. Цена билету от десяти до двадцати пяти рублей; бывает и больше, но, впрочем, редко. Двадцать пять назначают камелии цветущие; десять — камелии увядшие.
   И вот таким образом составляется пикник, с ужином и столовыми винами, обыкновенно у Огюста или Дорота. Ужин по большей части скверненький, да и тот подается, из экономии, часу в пятом утра, когда большая часть «гостей» поразъедется или, соскучившись томить свой аппетит, упитается ранее, на свой собственный счет. А в результате у Берты за покрытием расходов — глядишь — оказывается в кармане несколько сотен. Все ж таки поддержка. У Берты, кроме того, в пикнике кроется и другая, затаенная цель: может быть, кто-нибудь пленится ею, и — счастливый случай — междуцарствию конец, кредиторы долой, существование до нового критического момента обеспечено.
   Поэтому камелии очень любят пикники, как средство выручающее.
   Такого же свойства был и тот пикник, на который отправился Шадурский.
   Народу — не особенно много и не особенно мало; впрочем, красовалось несколько представительных субъектов из гаменов и jeunesse doree[259]. Общество смешанное: кто заплатил двадцать пять целковых, тот и прав, ходи себе полным хозяином и повествуй потом, что я-де был на пикнике с князем N, с графом X и т.д. Словом, все обстояло благополучно: десять музыкантов, что называется, «наяривали» изо всей мочи фолишонный кадриль; какой-то неуклюже тучный господин бегал по всем углам ресторана и навязывал всем и каждому, знакомым и незнакомым, билеты на следующий, посторонний пикник; Эрмини стреляла своими громадными серыми глазами; Жозефина как-то изловчалась сентиментальничать по-французски, что, действительно, штука довольно мудреная — француженка и сентиментальность! Жюли, ради своей далеко не первой молодости, брала более насчет скромности; Луиза Ивановна — насчет немецкого «ach»! и шампанского; Прозерпина отчаянно-ловко канканировала и подпевала французские куплеты, а одна французская актриса щеголяла своим знанием русского языка, даже с известного рода пикантностью. Но венец всего собрания является в образе набеленной, нарумяненной и всячески раскрашенной кубышки, которая хотя тоже называется Прозерпиной, но, соответственно весьма преклонным летам своим, известна более под именем бальзамированной египетской мумии, и если годится на роль Прозерпины, то разве только в собачью комедию. И она тоже танцевала, и даже — о, ужас! — канканировала. В качестве танцующих кавалеров фигурировали более купчики да вновь испеченные прапорщики. Одним словом — повторяем — все было как всегда, ничем не хуже, ничем не лучше, — в конце можно было, по обыкновению, ожидать какого-нибудь легонького скандальчика, и все это обещало некоторый дивиденд злосчастной Берте, которая, несмотря на свои кружева и брильянты, — быть может, взятые напрокат, по случаю спуска собственных, — никак не могла утерпеть, чтобы поминутно не бегать в прихожую, где какая-то кривоглазая особа, немецкой расы, продавала и отбирала входные билеты.
   В одной из уютных и довольно изящных беседок зимнего сада, освещенных висячими шарами, заседала компания блистательных молодых людей. Шампанского, судя по бутылкам, добросовестно истреблено изрядное количество. Разговоры шли «завсегдашние», то есть самые обыкновенные, которые, однако, надо полагать, отличаются для этих господ особенною занимательностью и интересом, ибо тема их останется неизменной во веки веков. Это — всегда одна и та же, постоянная и никогда не надоедающая им тема — где бы и как бы они ни сошлись — о лошадях, женщинах, собаках и новом производстве. Надо удивляться только той необыкновенной общности, которая господствует в их понятиях касательно этих разнородных, но достолюбивых предметов.
   — Князь! здоровье твоей Мери! — обратился к Шадурскому его vis-a-vis, белогубый юноша, протягивая через стол свой бокал, чтобы чокнуться.
   — Это с какой стати? — спросил князь, притворяясь удивленным.
   — Эге!.. да ты, брат, тово… Уж не ревнуешь ли? — улыбнулись два-три человека соседей.
   — Я?.. Да мне-то что ревновать ее?
   — Ну, нет, такую женщину отчего ж и не поревновать немножко… Да, кстати, что ее нигде не видать, что она у тебя поделывает?
   — А кто ее знает! — сгримасничал князь.
   — Вот мило! «Кто знает!» Да кому ж больше и знать, как не тебе?
   — Я не знаю.
   — Ха, ха, ха!.. Почему?
   — Да так… Очень просто: я ее бросил.
   — Бросил! — это слово вмиг облетело весь стол и привлекло к Шадурскому общее внимание. — Бросил!.. Ну, полно, любезный друг, шутишь! — усомнился один из состольников.
   — Parole d'honneur[260], без всяких шуток… Да и что ж тут особенного? — с достоинством истинно порядочного человека возразил Шадурский.
   — А, в таком случае, это — новость. Да, впрочем, за что же? помилуй!..
   — А так себе, просто бросил… Надоела.
   — Но разве может такая женщина надоесть? — с цинически двусмысленной улыбкой вмешался белогубый юноша, предлагавший выпить за ее здоровье.
   — Почему же нет? Как и всякая женщина.
   — Однако чем же она успела надоесть-то? Ведь это еще не слишком древняя история?
   — Чересчур уж сахару много — тем и надоела, и потом — как-то странно держит себя… будто и в самом деле порядочная женщина, — опять сгримасничал князь. — Ну, однако, ведь это скучно — тянуть все одну канитель, — добавил он для перемены разговора. — Здоровье моей пегой кобылы, господа!
   — Браво, князь! Это — дело существенное! — подхватила блистательная компания, единодушно сдвигая стаканы.
   — Кто хочет отправиться со мной в маскарад? Сейчас еду, — предложил Шадурский, взглянув на часы.
   — Да что там делать, в маскараде?
   — А здесь-то что? Скука везде одна и та же, но все-таки разнообразнее.
   — Нет, уж оставайся-ка лучше и ты с нами! Стоит ли ездить?.. Погибнем все вместе — «мертвые сраму не имут», так ведь это, кажется, говорится? — уговаривали Шадурского.
   — Нет, мне нельзя… Я должен ехать, — значительно возразил этот, и возразил с целью, чтобы дать понять, будто у него есть серьезная интрига в маскараде.
   По правде же говоря, и весь разговор-то затеял он с тем, что уж больно хотелось похвастать анонимным приглашением.
   — Меня, кажется, сбираются мистифицировать, — с иронической миной заметил он, помолчав минуту, и бросил на стол вынутое из кармана письмо маски.
   — Кто же это, не знаешь? — полюбопытствовали некоторые.
   — Не знаю… Но по этому письму, по руке, доберусь потом до правды!.. Знаю только одно, que c'est une femme de monde[261], и, кажется, как будто Варинька Корсарова, — с самодовольной улыбкой сделал он предположение.
   — Ты думаешь?..
   — Почти уверен, — сказал Шадурский, и сказал таким тоном, что каждый должен был понимать: не почти, а совсем уверен.
   — Почему ж ты полагаешь, что это мистификация?
   — Н… не знаю… может быть, и нет, — замялся он, и опять-таки замялся таким образом, что выходило — наверное нет.
   — Счастливец! — вздохнул белогубый. — Желаю полного успеха! — и сам остался необыкновенно доволен, потому что назавтра есть еще одна новая тема для разговора, кроме лошадей и производства, о том, что Варинька Корсарова влюблена в Шадурского, пишет ему письма, была вчера для него в маскараде и т.д.
   Это — самый обыкновенный и самый невинный способ пустить, ни с того, ни с сего, по ветру имя порядочной женщины, — способ, на который очень падки блистательные юноши подобного сорта.

XXIX
МАСКАРАД БОЛЬШОГО ТЕАТРА

   Самые популярные из петербургских маскарадов, бесспорно, маскарады Большого театра. Хотя порою по всем залам атмосфера доходит там почти до банной температуры, хотя в столовой постоянно накурено табачищем до того, что не только съесть что-либо, но и дохнуть невозможно, чтобы не закашляться до удушья, хотя, наконец, по всем лестницам распространяется вонь нестерпимая от жарящихся на кухне рябчиков и бифштексов — однако петербургская «публика» весьма усердствует и благоволит к театральным маскарадам. Что в них особенно заманчивого — не знаю; но театральный маскарад служит пунктом безразличного вмещения всех каст и сословий. Вы думаете, например, что эта великосветская дама (блистающая на словах своей наивностью и целомудрием относительно некоторых предметов житейской опытности), в то время как она с любопытством спрашивает, что такое маскарад, и сожалеет, что никогда не видала его, — вы думаете, она и в самом деле никогда не бывала там? Жестоко ошибаетесь: бывает, довольно часто, почти постоянно бывает; но ездит с предосторожностями и фокусами: она нарочно подобрала себе для этого камеристку одного роста с собой, подобрала глупенькую великосветскую приятельницу, тоже подходящего роста; и вот втроем отправляются в то заманчивое место, о котором в салоне обе говорят, что не имеют ни малейшего понятия. У камеристки в запасе есть несколько пар перчаток и несколько бантиков. Втроем появляются они в маскарадной зале, каждая порознь интригует, кого вздумается, потом сходятся все трое в женской уборной, чтобы перемениться своими домино и капюшонами, отстегнуть какой-нибудь старый и пристегнуть новый бантик и затем снова появиться, в новом образе, среди маскарадной залы. Увы! теперь одной из них нельзя уже притвориться неведением маскарадных таинств, потому что камелия, увидя ее в ложе со своим покровителем, разыграла сцену ревности и учинила великий скандал, сорвавши в коридоре маску с лица простоватенькой приятельницы целомудренной дамы.
   Да, между этими Дианами большого света выходят иногда в маскарадных ложах прелюбопытные стычки, причем каждая злобно и ревниво замечает в глазу другой малейшую соринку, а назавтра, без масок, обе будут казаться милейшими приятельницами и удивляться одна перед другой: что это, дескать, наши мужья находят в этих маскарадах, и уверять одна другую, что обе не имеют о запретном плоде никакого понятия.
   А эта престарелая матрона, считающая себе под шестьдесят лет, хотя и говорит, что ей только сорок? Глядя на нее в гостиной и слушая там ее речи, вы останетесь убеждены, что это — пирамида строгой, непоколебимой нравственности, а между тем эта пирамида, скрывши под капюшоном и маской свое разрушающееся безобразие, из темной литерной ложи высматривает себе поклонников, очень юных и вполне ей неизвестных.
   А этот почтенный старичок? Весь на пружинах, стан в корсете, шея на подпорках, дабы голова не качалась чересчур уже шибко, лицо и волосы раскрашены, одна нога в гробу, другая на маскарадном паркете.
   — Ваше превосходительство! живой покойник! вы зачем пожаловали сюда?
   — Отдохнуть от важных моих занятий.
   — Так, совершенно правильно: два часа ночи — самое удобное время для отдыха.
   — Я, впрочем, больше для внука, — как бы в оправдание замечает старичок.
   А внук, должно быть, тоже больше для дедушки, который очень усердно и внимательно лорнирует проходящих под масками внучек.
   И он постоянный посетитель маскарада!
   Маскарад, как и все в Петербурге, имеет своих «завсегдатаев». Есть личности, которых вы видите везде и повсюду, а другие — которых можно встретить только в маскараде.
   Вон — необыкновенно важной, суровой походкой шагает какой-то друз или маронит в национальном своем костюме, которого маски известного сорта называют «туркой». Он — первый из первых посетителей маскарада: появляется добросовестно и буквально первым, как только еще начинают зажигать лампы, и уходит последним, когда они уже потушены. Иные из завсегдатаев приезжают «для моциону», другие — «для возбуждения аппетита», третьи — «для сна», чтобы задать где-нибудь в уголку добрую высыпку, четвертые — для искания приключений с особами вроде пирамиды; но пирамиды предпочитают больше приключения с «восточными человеками» из армянской породы, которые тоже расхаживают по зале, в пестрых нарядах, и всеми силами стремятся походить на «конвойных князей», хотя сами только живут в приказчиках по «азиатским магазинам».
   Вон — слоняется из угла в угол по зале, по фойе и по всем коридорам плюгавенькая рыжая личность в очках. Это — самый усерднейший из всех усердных фланеров петербургских. Чуть происходит где-нибудь чтение, концерт, лекция, спектакль, даже гулянье — можете быть твердо уверены, что вы встретите этого господина. Надо удивляться только, как хватает времени и терпения, чтобы выработать себе такое исключительное вездесущие, так что просто кажется, будто оно для него священнейший долг, в некотором роде — обязанность служебная. Если бы за ужином он как-нибудь случайно подсел к вам, изъявя желание вступить в разговор, то не вступайте и удалитесь благоразумно, потому — что за охота говорить с незнакомым человеком? — у вас в маскараде, вероятно, и без того отыщется много своих собственных, вполне вам известных знакомых.
   Тут же, вечно окруженный масками, болтает на всевозможных языках наш «вечный жид», который с незапамятных времен живет в Петербурге и чуть ли не был графом Калиостро. Он не стареется и не изменяется нисколько: таким знавали его наши деды, а быть может — и внуки даже. Иные — бог их прости — говорят, будто Антон Антоныч Загорецкий был с него списан Грибоедовым, другие — называют папашей покойницы Юлии Пастраны.
   Вот, между прочим, проходят не совсем-то твердой походкой мрачные физиономии нечесаного свойства, в очках, с претензией на изображение сатирического ума в глазах и улыбке. Они, вопреки принятому обыкновению, пропагандируют сюртуки и пиджаки в маскараде, стало быть, некоторым образом заявляют свою «борьбу с предрассудками» и «приносят служение прогрессу и обществу». У некоторых из них, как выражение уже самой крайней борьбы с рутиной, а быть может и с коньяком, из-под неопрятного жилета виднеется полоса белой сорочки. Это — жалкая литературная и «обличительная» тля, благодаря которой слово «литератор» сделалось в последнее время каким-то презрительно-ругательным прозвищем.
   Вон — шныряет, словно гончая собака, достолюбезнейшая личность «всеобщего дядички», которого останавливают на каждом шагу тысяча знакомых и бездна масок. Некоторые из них ради нежности называют его даже «тетичкой». Можете быть уверены, что к концу маскарада «всеобщий дядичка» не успеет еще раскланяться со своими знакомыми — до того их много.
   Но всех завсегдатаев не перечтешь. Из женщин можно отметить один только вновь народившийся маскарадный тип, еще не существовавший в эту эпоху конца пятидесятых годов, к которой пока еще относится течение событий нашего рассказа. Это — особого рода маски, которые называют себя, бог уж их знает, с какой стати, «нигилистками», хотя между заправскими нигилистками и ими такая же разница, как… Выбирайте сами любое сравнение из двух совершенно противоположных предметов. Те, по крайней мере, несмотря на все свои странности, думают о чем-нибудь серьезном и добросовестно режут себе лягушек, а эти — всю свою жизненную задачу полагают в шныряньи по маскарадам, ходят там с «литераторами», но чуть завидят какого-нибудь кавалергарда или гусара — опрометью бросаются к нему и рассказывают о том, как им надоели литераторы, а когда сами они надоедят кавалергарду, то удаляются под сень «литераторов» и повествуют о том, как им надоели кавалергарды. Вообще эти маски чувствуют влеченье к личностям двух означенных категорий и убеждены почему-то, что это именно и есть нигилизм.
   Хотя в нашем маскараде и тени нет того, чем являются парижские Большой оперы, но все-таки и это довольно пестрый калейдоскоп. Огни люстр, звуки музыки, бродящая толпа, пестрые наряды, впрочем, с преобладанием черного цвета, шляпы, медные каски, гусарские венгерки и белые султаны уланских шапок, фраки и эполеты, восточные человеки и комические уроды в эксцентричных костюмах, в которые наряжают театральных статистов, наконец, отчаянный канкан, на поприще которого подвизаются личности обоего пола, составившие себе из этого танца житейскую специальность и получающие «за труды» по два рубля награждения да белые перчатки в придачу, — все это представляет довольно живую, яркую и пеструю картину.
   — Так ты дашь место моему мужу? — слышится в проходящей толпе.
   — Я уже дал тебе честное слово…
   — Ну, если он будет определен, в следующий маскарад — я твоя…
   И пара затирается толпою.
* * *
   — Я тебя знаю!
   — И я тебя знаю.
   — А кто я такая?
   — Маска, ищущая ужина.
   Это один варьянт маскарадных разговоров; другой — несколько короче, зато разнообразнее:
   — Я тебя знаю.
   — Знаешь? Ну, это не делает тебе чести. Убирайся!
   Засим можно самым невольным образом подслушать множество фраз, уверений и возгласов:
   — Душка штатский, дай рубль на память.
* * *
   — Ты мне не верь, я подлец: право, подлец!
   — Верю.
* * *
   — Знаешь, зачем у тебя усы в струнку вытянуты?
   — Зачем?
   — Ты воображаешь, что они у тебя стрелы амура; только венгерская помада ведь некрепка: кончики гнутся и не пронзят ничьего сердца.
* * *
   — А ты читала мой «Переулок»?
   — Нет, не читала.
   — Ну, стало быть — дура… А ты прочти: это диккенсовская вещь, право. Все в восторг приходят, одобряют.
* * *
   — А ты угостишь меня ужином?
   — Гм… Коньяку бы выпить…
   — А у меня Пунков сегодня был.
   — С чем тебя и поздравляю.
* * *
   — Так ты меня любишь?
   — Люблю… только ты привезешь мне завтра браслетку?
* * *
   — А я его обличу!
   — Обличи, обличи, каналью! распечатай его на все четыре корки… Коньячку не хочешь ли?
   — Можно!
* * *
   — Дядичка, ты мне дашь рольку в любительском спектакле?
   — А что за рольку?
* * *
   — Отчего ты так озабочен?
   — Он жену поймал в маскараде.
   — Гм… Поздравляю!
* * *
   Перекрестный огонь подобных фраз и разговоров во всех концах неотразимо преследует наблюдателя, который под этими черными масками может разгадать по одной только интонации голоса оттенки множества чувств, надежд, желаний, а паче всего пустоты с самолюбивою суетою, одолевающих души человеческие; может догадаться о десятках житейских драм, комедий и водевилей, которые то начинаются, то приходят к развязке под сводами этой большой маскарадной залы.
* * *
   К князю Шадурскому подошла маска в черном домино, с белой камелией в волосах, и с молчаливой робостью взяла его под руку.
   Князь пристально оглядывал ее фигуру, очерк лица, губ и подбородка, ее глаза и кисть руки, стараясь по этим признакам догадаться, кто бы могла быть подошедшая к нему особа.
   По руке ее заметно пробегала дрожь внутреннего волнения, большие голубые глаза глядели из-под маски грустно и томно, а губы как-то нервически были сжаты. Она нисколько не походила на привычных маскарадных посетительниц, бойких искательниц приключений, и, казалось, была необыкновенно хороша собою.
   Шадурский никак не мог догадаться, кто она такая.
   — Мне надо говорить с тобою, — начала маска нервным голосом и почти шепотом от сильного волнения.
   — Ну, говори, — апатично ответил Шадурский.
   — Дело слишком серьезное… Я попрошу полного внимания.
   — Это довольно мудрено в маскараде.
   — Мне больше негде говорить с тобою.
   «Начало весьма недурное и, кажется, обещает», — подумал князь с самодовольной улыбкой, любуясь изящною рукою и стройной фигурой своей маски.
   — Ты одна здесь? — спросил он.
   — Одна совершенно… Но не в том дело… Пойдем куда-нибудь, где народу меньше.
   — В таком случае уедем отсюда, — предложил Шадурский.
   — Как уедем?.. куда?.. Ты забываешь, я должна говорить с тобою, — тревожно изумилась маска.
   — Ну, вот и прекрасно! Поедем к Донону, к Борелю, к Дюссо, куда хочешь; там поговорим. Я, кстати же, есть хочу.
   — Ты шутишь, а мое намерение видеть тебя — вовсе не шуточное.
   — Тем лучше. Я о серьезных делах иначе не толкую, как за бутылкой шампанского.
   — Князь!.. Бога ради… — сказала маска умоляющим голосом, в котором прорвалось затаенное страдание.