— Что ж такое?
   — А вот завтра узнаешь: утро вечера мудреней, говорится; да мне и самой-то пока вполовину только известно, — ответила она. — Уж вот поутру в Морскую сбегаю, так и рецепт во всей подробности принесу. А теперь вались-ко спать себе. На вот подушку, дрыхни! Я, брат, тебя не выпущу — на ключ замкну, потому — ежели с цепи спустить, в кабак упорхнешь, а там тебя и с собаками не отыщешь! — заключила Сашенька-матушка, удаляясь за свои ширмы.
* * *
   На следующее утро пристав совершенно напрасно ожидал к себе дворника Селифана для отобрания от него новых показаний: Селифан Ковалев, конечно, лишен уже был возможности явиться, сам по себе, куда-либо. Следователь написал новый вызов, на который через день получил ответ, что подлежащее лицо пропало, мол, без вести. Эта пропажа без вести, независимо от дела Бероевой, немедленно же вызвала розыски местной власти, в непосредственном ведении которой состоял пропавший как дворник. При этом розыске некоторые из жильцов того дома заявили, что накануне, а равно и в самый день исчезновения, видели Селифана Ковалева в весьма нетрезвом виде, что, впрочем, случалось с ним довольно редко.
   На третий же день после сего последнего расследования, которое не привело ни к каким экстраординарным результатам, в полицейской газете, под рубрикой «Дневник приключений», появилось известие, что такого-то, мол, числа на Большой Неве, близ Мытнинского перевоза, в месте, где обыкновенно сбрасываются груды сколотого уличного льда, усмотрено было неизвестного звания и состояния мертвое тело, предавшееся гниению. Тело было занесено снегом, из-под которого обнаружилось оно частью во время наступившей оттепели, а эта оттепель собственно и поспособствовала разложению. Центральная полицейская власть, сообразя донесения о двух изложенных приключениях и имея в виду, что найденное мертвое тело, быть может, есть не кто иной, как пропавший без вести дворник, распорядилась послать в Петербургскую часть городового сержанта, под ведением которого состоял пропавший, с тем, что не признает ли его сержант в найденном трупе.
   И точно: посланный сразу признал Селифана Ковалева.
   Засим, по освидетельствовании его полицейским врачом, последовало заключение такого рода: так как на найденном теле наружных знаков насильственной смерти не оказалось, за исключением незначительного подкожного излияния крови на правой щеке, что могло быть следствием ушиба об лед при падении в минуту смерти, и так как по вскрытии оказалось уже разложение трупа, которое не допустило возможности определить с полною достоверностью присутствие в организме каких-либо веществ, кои бы могли служить причиною смерти неестественной, то, по всей вероятности, дворник Селифан Ковалев умер от апоплексического удара, происшедшего вследствие чрезмерного двухдневного пьянства, о чем, между прочим, свидетельствуют и показания жильцов таких-то и таких-то.
   Засим дело о найденном теле оставалось только продать воле божьей и забвению.
   Но не так взглянул на это обстоятельство Егор Егорович Бероев.
   Исчезновение и внезапная смерть Селифана накануне того самого дня, когда он должен был сообщить столь важные показания, явилось в глазах Бероева, а также и в глазах следственного пристава, делом далеко не случайным. Они подозревали в этом факте продолжение той же самой замысловатой интриги, которая так удачно опутала Юлию Николаевну.
   В этом смысле была составлена Бероевым новая формальная бумага, где он требовал нарядить отдельное следствие о всех тех обстоятельствах, что ближайшим образом предшествовали этой внезапной смерти.
   Между тем, не теряя времени, он сам принялся за розыск. Кидаясь туда и сюда, расспрашивая лавочного сидельца и некоторых жильцов, он не пропустил без внимания ни одного соседнего кабака, ни одного трактира и наконец в харчевне под фирмою «Македония» ему удалось-таки набрести на кой-какой след. В этой харчевне и половые и буфетчик знавали покойного Ковалева, ибо он почти ежедневно захаживал туда пить чай. Они припомнили теперь, что в последний раз сидел он там хмельной, с какими-то двумя неизвестными людьми, которые, напоив его вконец, увели с собою под руки. Были рассказаны и приметы этих людей.
   Такое начало розысков могло бы обещать и возможность дальнейшего успеха, тем более, что энергия, с которой действовал Бероев, служила ручательством, что он до последней возможности станет преследовать свою конечную цель, но…
   Среди этих розысков и хлопот его самого внезапно постигло столь неожиданное обстоятельство, которое сразу прекратило для него всякую возможность к дальнейшему раскрытию истины.

XXXV
ОБЫСК

   Прошло два дня с тех пор, как Бероев начал свои хлопоты по делу о смерти Селифана Ковалева, а с минуты исчезновения последнего пошли уже шестые сутки. Все эти дни он мало бывал у себя дома, так как время его проходило между розысками, хлопотами и свиданиями с женою.
   Заключенная хотела видеть своих детей — Бероев дважды привозил их в ее секретный нумер. Каждый вечер возвращался он домой усталый, разбитый, истерзанный морально, с гнетущею болью и горем в душе, — и вид этих осиротелых и грустных детей наводил на него еще более тяжкую, мучительную тоску. Они не карабкались к нему на шею и плечи, как бывало в прежнее время, не бегали весело по всем комнатам, — и тихие комнаты казались теперь какими-то пустыми, неприветно мрачными, как будто бы из них только сегодня поутру вынесли покойника на кладбище.
   Вместо веселого, радостного крика, какой, бывало, встречал его прежде, эти двое детей подходили к нему теперь тихо, несмело, и с какою-то робкою грустью спрашивали:
   — Что мама? Ты видел маму сегодня?
   — Видел… целует вас, сказала, чтобы не плакали, не скучали, она скоро вернется к нам.
   — Скоро?.. В самом деле, скоро?.. Она не плачет там?
   — Нет, детки, не плачет… Зачем же ей плакать?
   — А как же при нас тогда она так плакала? Она стала такая худая-худая… Папа, ведь она больна там?.. Зачем она там сидит? Отчего она ушла от нас?..
   Что было отвечать ему на все эти детски-наивные бесконечные вопросы, которые повторялись каждый раз по его возвращении? Все это более щемило и надрывало его сердце, и без того уже вдосталь истерзанное. Он сам укладывал их в постельки, сидел над ними, пока не заснут, старался развлечь их какою-нибудь постороннею болтовнею, но такая болтовня как-то туго и трудно подвертывалась ему на язык, и разговор невольно и незаметно сводился сам собою все на те же больно хватающие за душу вопросы. Но вот, слава богу, затихли и заснули дети, часто со свежею слезой на пушистой реснице, и для Бероева начинается долгая, болезненно-бессонная ночь, с бесконечными шаганиями из угла в угол по кабинету, с бесконечными думами, которые сверлят и буравят мозг, с гложущей тоскою и леденящим отчаянием…
   Было около двух часов ночи. Истомленный Бероев прилег на диван в тяжелом забытьи, от которого, чуть послышится малейший шорох, чуть упадет на розетку кусочек с нагоревшей и оплывшей свечи, или чуть мебель в каком-нибудь углу щелкнет с легким треском и скрипом, — человек уже вздрагивает и как-то лихорадочно просыпается.
   Глубокая тишина. Раздраженные нервы, даже и сквозь забытье, остаются как бы настороже, в каком-то напряженном состоянии.
   Между тем тишина становится как будто все глубже и глубже, — только карманные часы, брошенные на письменном столе, отчеканивают секунды своим сухим и чуть слышным чиканьем.
   Вдруг в прихожей раздался порывистый и громкий звонок.
   Бероев вскочил с дивана, не понимая, что это значит — наяву ль оно так случилось, или только во сне почудилось?
   Звонок повторился, только еще громче прежнего.
   Из детской вместе с тем послышался испуганный, полусонный крик разбуженного ребенка.
   Полный недоумения и тревоги, Бероев сам пошел в переднюю — отворять двери.
   — Кто там? — окликнул он.
   — Сделайте одолжение, отворите нам поскорее, — ответил вполне знакомый, но официально-учтивый голос.
   — Да кто там, однако? Разве это время входить к человеку в такую пору?!
   — Отоприте, сударь, потому так приказано, — послышался голос домового дворника.
   Бероев отомкнул крючок и отступил в необычайном изумлении.
   В комнату вошел мужчина, за ним другой, за другим третий. На каблуках у них звякали шпоры, сбоку слегка лязгали сабли, которые они старались придерживать рукою, чтобы не наделать лишнего шуму. Все трое стали снимать пальто и шинели.
   Бероев глянул через их головы за дверь — там в сенях виднелась недоумевающе-любопытная физиономия дворника и торчали два медные шиша от касок.
   Теперь он понял, что это такое, но не понимал, каким образом все это может к нему относиться?
   — Извините, что мы принуждены тревожить вас в такое время, — вежливо наклонился один из прибывших, по-видимому старший, обтирая душистым платком свои широкие и мокрые от сырости усы и бакенбарды. В то же время он сделал Бероеву пригласительный жест — войти первому из прихожей в комнаты.
   Остальные два офицера тоже почли долгом обратить к нему мимоходом и свое извинение, которое, впрочем, с их стороны ограничилось одним только учтиво, но лаконично процеженным сквозь зубы «извините»…
   — Сделайте одолжение… — как-то глухо, бессознательно пробормотал Бероев и, по приглашению, первым вступил в свою гостиную.
   — Я имею честь видеть господина Бероева? — отнесся к нему старший, с учтиво выжидательным наклоном корпуса.
   — Так точно… Я Бероев…
   — В таком случае… позвольте… — Он вынул из кармана свернутую бумагу и подал ее Егору Егорычу. — Потрудитесь взглянуть.
   Тот неспокойною рукою развернул поданный ему лист и молча прочел предписание, которым предлагалось произвести в квартире обыск.
   — Изволили прочесть? — спросил офицер.
   Бероев вместо ответа возвратил ему бумагу.
   — Дабы вы не сомневались, что обыск наш имеет быть произведен вполне законно, — продолжал офицер, — то при нем будет находиться господин надзиратель вашего квартала.
   Он указал при этом на одного из офицеров.
   — Потрудитесь вручить нам ключи от вашего письменного стола, комода и — позвольте начать…
   — Сделайте одолжение, — опять пробормотал в ответ на это Бероев. Он решительно недоумевал — как, что, зачем и почему производится у него этот обыск?
   — Кликните людей, — распорядился старший, обратясь к своему помощнику.
   В ту же минуту из сеней вошли два человека, одетые в партикулярные пальтишки. Один из них напоминал своим видом нечто среднее между солдатом и лакеем; физиономия другого сильно смахивала на жидка. Оба стояли у дверей — руки по швам — и ожидали приказаний.
   Бероеву предложили: не угодно ли будет ему самому отомкнуть и выдвинуть ящики стола, и затем — смотреть, как производится обыск.
   Тот исполнял без возражений все, что от него требовалось. Начали весьма тщательно перебирать бумаги — до малейшего клочка и оборвыша. Письма, какие были, завернули в один лист, перевязали бечевкой и приложили казенную печать, подле которой должен был и Бероев приложить свою собственную. Со всеми бумагами последовало то же самое, после чего они были сложены в особенный портфель. Один из партикулярных людишек опытным глазом и рукою осматривал внутри стола — нет ли там каких-либо потайных ящиков. Но таковых не оказалось. В комоде точно так же не усмотрено ничего подозрительного. Другой же в это самое время тщательно перетряхивал книжку за книжкой из небольшой библиотеки Бероева, заголовки которых проглядывал один из офицеров.
   — Вы мне позволите закурить? — любезно отнесся к хозяину старший, вынув из кармана папиросницу.
   Бероев подвинул ему свечу.
   — Не угодно ли вам? — еще любезнее предложил тот, подавая ему папироску, от которой Егор Егорович отказался.
   Двое остальных офицеров тоже закурили.
   Между тем переборка книг была закончена, и ни одной запрещенной между ними не нашлось.
   — Вы извините, но… такова уже наша обязанность, наш долг, так сказать, мы должны будем осмотреть все ваши комнаты, всю квартиру, — сказал Бероеву офицер, и два джентльмена в пальтишках приступили к новому обыску.
   Точно ловкие собаки-ищейки, обнюхивали они все уголки и закоулки комнаты: заглянули под диван и за шкафами, осмотрели, пощупали даже половицы; один из них золу в печке перегреб руками, другой залез в печную отдушину и за заслонкой в трубе пошарил; но кроме пыли, паутины да сажи, оба ничего не вынесли оттуда на руках своих.
   Прошли в детскую — все, сколько их было, за исключением двух медных шишаков, которые по-прежнему оставались в сенях, у двери.
   Дети, вновь разбуженные и перепуганные появлением незнакомых людей, ударились в крик и слезы. Они тянулись к Бероеву, а этот успокаивал их, как только мог, но дети не унимались.
   Между тем обыск шел своим чередом.
   Из детской выходила дверь в кухню, а у противоположной стены, в углу, стояла железная печь; обок с этой печью помещался умывальный шкафчик. На шкафчик взлез один из сыщиков и, порывшись в печке, достал оттуда какой-то сверток бумаги, потом большой пакет, стряхнул с них пыль и бросил на пол.
   — Есть еще что-нибудь? — спросил один из офицеров.
   — Есць, васе благородзие!.. Дерзи-ка, братець, помоги мне, — отнесся он к своему сотоварищу и с помощью его спустил оттуда небольшой литографский камень.
   — Это что такое? — изумился Бероев.
   — Вам лучше знать, — с улыбкой пожал плечами старший офицер, — а впрочем — это камень.
   Квартира была обыскана сполна; но интересных предметов за исключением вещей, спрятанных на печке, нигде более не отыскано. Приступили к осмотру последних. Камень был отшлифован в том виде, как обыкновенно приготовляют к литографской работе. Сверток заключал в себе три полных экземпляра «Колокола» за полугодие прошлого, пятьдесят девятого года, а в пакете лежали два письма, сильно компрометирующие того, к кому они адресованы, и несколько полулистов почтовой бумаги, переписанных одною и тою же писарскою рукою и заключавшие в себе несколько копий возмутительного воззвания. Бероеву теперь стало ясно, что это дело того же самого ума, который сплетает всю эту адскую интригу, обрушившуюся на его семейство, что это — та же самая рука, которая утопила его жену. И теперь, невидимая, чрез посредство посторонней силы давит его самого. Но каким же образом попали сюда все эти вещи? Кто и когда успел подложить их? Где эти тайные агенты, которые служат верным орудием этого дьявольского ума и воли? Где искать и как узнать их, как распутать всю эту черную интригу? Вопросов — целая бездна, но нет на них ни одного ответа, — и он в отчаянии поник головою.
   — Господин Бероев, мы должны арестовать вас. Извольте одеваться.
   — Я готов, — ответил тихо Бероев.
   Меж тем в детской все еще раздавался плач. Перепуганная и ошеломленная Груша не могла ни унять, ни убаюкать обоих ребятишек. Они, словно каким-то детским инстинктом, почуяли, что отцу их предстоит что-то недоброе, и все порывались к нему.
   «Пойти — проститься, — подумал Бероев, колеблясь в своем намерении. — Хуже, пожалуй, расплачутся… Лучше уж не ходить… А может, не увижу больше?.. Может… Нет, не могу я так!» — И он пошел в детскую.
   Один из офицеров направился по его следам и остановился в дверях.
   — Спите дети… Бог с вами… успокойтесь… Я — ничего, это все так только… Я ведь с вами, — говорил он, с трудом произнося каждое слово, потому что из груди подступало к горлу что-то давящее, болезненно-горькое, колючее.
   — Не уходи от нас!.. Папа, голубчик, милый ты наш! Не уходи! — захлебываясь от слез, рыдали дети.
   — Не уйду, не уйду, мои милые… Куда же мне уйти? Я с вами останусь… Ну, полно же плакать, гости уже уехали.
   — Нет, они здесь, они в той комнате… не ходи к ним, они страшные.
   — Ну, полно же, полно… Я сейчас приду к вам, опять приду… Я только на минуту.
   И он силился улыбнуться спокойною, веселой улыбкой, но почувствовал, что это выходит не улыбка, а какая-то гримаса, которая только кривит его личные мускулы. Долее уже у него не хватало силы и решимости выносить эту сцену. Крепко прижав к груди обоих детей, он по нескольку раз поцеловал каждого, с трудом отрываясь от одного к другому личику.
   — Господин Бероев, нам — время… потрудитесь кончить, — послышался в дверях посторонний голос, старавшийся соблюсти всю возможную официальную деликатность в интонации.
   Бероева покоробило нервною дрожью. Поцеловав детей еще один, уже последний раз каким-то болезненно-сильным прощальным поцелуем, он оторвал от своей шеи их ручонки и пошел в другую комнату. В дверям замедлился, как бы вспомня что-то, и подозвал Грушу.
   — Я не вернусь, — шепнул он ей тихо, — так если что понадобится — деньги там, в столе у меня… Не оставь детей, Груша, да сходи навестить жену; только ничего не говори ты ей… Прощай!
   И он почувствовал, как неудержимо клокочет и подкатывает к горлу какая-то мутящая тяжесть. Голос его порвался, и мускулы лица затрепетали тою дрожью, которая бывает вестником слез, готовых уже хлынуть. Он больно, чуть не до крови закусил свои губы, чтобы не выдать перед глазами посторонних людей всю глубину своего волнения, чтобы не подметили они того глухого рыдания, которое вместе с невольным стоном чуть было не вырвалось из его груди, и, спешно надев шинель да шапку, пошел впереди всех очень быстрым шагом, которому преднамеренно старался придать всю возможную твердость.
   — Сироты вы, мои сироты горемычные! — послышался ему уже в передней истерический, надрывающий душу вопль Аграфены, с которым сливались рыдания и крики детей, все еще тоскливо звавших к себе отца, порываясь вслед за ним из комнаты.
   Но… выходная дверь захлопнулась, и Бероев ничего уже больше не слышал.
   У ворот ожидала карета. Он сел в нее с двумя офицерами; один медный шишак поместился на козлах, другой стал на запятки, и лошади тронулись.
   Молчание, уличный холод да сырость, и темная-распретемная ночь, с мутно-красноватым отблеском фонарей, с мертвыми улицами и с чем-то свинцово-тяжелым, давящим в воздухе.
   …Везут куда-то…
   Бероеву сделалось страшно.

XXXVI
НА КАНАВЕ

   Карета через каменные ворота сделала несколько поворотов и въехала в глубину длинного двора, с левой стороны которого возвышалась кирпичная стена, казавшаяся теперь среди мрака, чем-то вроде громадной глыбы, без определенных очертаний: мрачность этой стены сливалась как-то с мраком самой ночи.
   Остановились перед одним из входов. Бероева попросили выйти. Он пошел по лестнице, предшествуемый двумя приехавшими с ним офицерами и в сопровождении тех же солдат. Длинный корпус, по которому особенно звучно раздавался лязг сабель о каменные плиты, привел их в комнату, очевидно, служившую приемной.
   — Я пойду доложу, потрудитесь, пожалуйста, обождать здесь, — сказал старший, указав Бероеву на широкий диван, обтянутый кожей, и вышел в противоположную дверь, с истинно военной грацией, придерживая слегка свою саблю.
   Бероев бессознательно стал оглядывать эту чистенькую комнату. Оставшийся с ним офицер, скрестив свои ноги и полуприсев к столу, барабанил пальцами по его борту; два солдата, дисциплинарно вытянувшись, дремали у дверей в стоячем положении. Это ожидание чего-то неизвестного среди тишины, не нарушаемой ни единым словом, казалось нестерпимо долгим и томительным. Наконец сквозь затворенные двери послышались по коридору шаги сначала в отдалении, потом все ближе, и в комнату вошел прежний офицер, вместе с другим, по физиономии и незастегнутому сюртуку которого можно было догадаться, что его сейчас лишь подняли с постели.
   — Господин Бероев? — не без приятной улыбки и не без зевоты отнесся он к Егору Егоровичу.
   Тот привстал со своего кресла.
   — Потрудитесь следовать за мною.
   Вновь пошли по длинному и темноватому коридору, в конце которого дрожало синевато-белое пламя газового рожка. Поднялись по лестнице в следующий этаж, сделали несколько переходов по таким же коридорам и по таким же лестницам и наконец остановились перед дверью, которую необыкновенно предупредительно отворил перед Бероевым офицер, поднятый ради него с постели.
   Это была небольшая, но очень милая и опрятная комната, с веселенькими обоями и опущенными шторами. Железная кровать с очень чистым бельем покрыта пушистой байкой, стол со свечой да два-три стула составляли скромную, незатейливую, но довольно комфортабельную обстановку этого уединенного, укромного убежища. Везде и во всем сказывалась предусмотрительная и как бы матерински-заботливая рука.
   — Не угодно ли вам раздеться? — предложил офицер Бероеву.
   — Нет, позвольте, уж лучше я так, как есть, останусь, — возразил арестованный.
   — Но это, к сожалению, невозможно, — пожал тот плечами, — вы должны раздеться совершенно, что называется вполне, даже снять белье и… прочее.
   Бероев не прекословил больше и стал исполнять то, что от него так мягко требовалось.
   В комнату вошел человек в партикулярном черном сюртуке, по-видимому, лакей, с физиономией, быть может, и не глупой, но неподвижной и как-то застывшей, словно бы ее вылепили из гипса. Этот человек принес сюда на подносе нечто, покрытое белою салфеткою.
   — Быть может, вы не привыкли сами раздеваться, в таком случае он вот может помочь вам! — предложил офицер.
   — Нет, зачем же? Это лишнее.
   — Как вам угодно. Не смею стеснять вас, но… потрудитесь теперь переодеться в другое платье — для ночи оно гораздо удобнее.
   Человек поднял салфетку, которою был покрыт принесенный поднос, и подал Бероеву белье вместе с туфлями и серым халатом, а снятую одежду сполна унес из комнаты.
   — Не смею больше беспокоить вас, — учтиво поклонился офицер, — но, быть может, вы имеете привычку почитать что-нибудь перед сном? Я могу вам прислать газету, из наших или иностранных, если угодно.
   — Благодарю вас, мне ничего не нужно, — поморщась, процедил сквозь зубы Бероев.
   — В таком случае, позвольте пожелать покойной ночи.
   И, отдав легкий поклон, удалился из комнаты.
   Однако, несмотря на пожелание этого господина, ночь для Бероева далеко не могла назваться покойною. Когда в душе человека скопляется уже слишком много отчаяния и горя, они либо доводят до сумасшествия и самоубийства, либо же сами себя притупляют — своею собственной силой и бесконечностью, так что человек наконец деревенеет как-то и доходит до абсолютного равнодушия ко всему на свете и прежде всего к своей собственной особе: «Ждать больше нечего, надеяться не на что. Будь что будет, а мне все равно! Пытка — так пытка, смерть — так смерть!» И таковое состояние, по преимуществу, является результатом величайшего озлобления на судьбу и людей, результатом напрасно потраченной борьбы и энергии. В этом положении человек становится способным либо совершенно искренно издеваться над своими собственными физическими и моральными мучениями и в то же время издеваться в глаза над своими инквизиторами; либо же он заковывается в броню такого спокойствия, которое недоступно человеку в его обыденно-житейском, нормальном положении, ибо это спокойствие не есть истинное, а только кажущееся, оно не что иное, как следствие величайшей напряженности нервов, которые как бы застывают в этом состоянии. Это напряжение — натянутая до последней возможности струна: повернете колок еще на пол-оборота — и она лопнула. Бероевым овладело состояние именно этого последнего рода.
   Спать ему пока еще не хотелось, думать — но о чем оставалось думать? Голова и так уж была чересчур утомлена множеством тех дум, которые роились в ней за последнее время, так что под конец эта голова словно бы устала и морально и физически от бесконечного наплыва всех этих мыслей. В таком состоянии Бероева как-то рассеянно, безучастно стали занимать внешние предметы его комнаты; да и то, нельзя сказать, чтобы они его «занимали», а просто так себе, нашло на него какое-то пустое, безотносительное, бесцельное любопытство. Он взял свечу со стола и пошел оглядывать свою комнату, углы, окна, двери и пол, — ничто не напоминало в ней о месте заключения: комната как комната, ничем не хуже, ничем не лучше и не особеннее миллионов подобных же комнат в домах частных владельцев. Приподнял он байковое одеяло, приподнял тюфяк — опять-таки ничего, все очень исправно и чисто; на одной только доске заметил выцарапанное ногтем чье-то имя, год и число. «Верно мой предшественник… память по себе оставил», — подумал Бероев, опуская приподнятый край тюфяка, и, окончив на этом осмотр своего помещения, поставил на прежнее место свечу и принялся по диагонали вымеривать шагами пространство пола. Прошло не более семи-осьми минут после этого, как дверь осторожно отворилась, и вошел солдат с унтер-офицерским характером физиономии и всего наружного склада.
   — Вы, сударь, кажись, что-то изволили под тюфячок у себя спрятать? — заметил он в виде вопроса.
   — Я? Ничего! — немало изумился Бероев.
   — Никак нет-с, вы приподымали сейчас тюфяк, — положительным тоном заверил вошедший.
   — Да, подымал… А впрочем, огляди, пожалуй, — предложил арестованный.
   Солдат очень тщательно обревизовал подозреваемое место и, с извинением в том, что потревожил, удалился из комнаты.
   «Однако это штука!» — не без значительного удивления подумал Бероев, но в чем именно суть этого секрета, посредством какой хитрой механики открывается этот ларчик или эта «штука» он, несмотря на свой обзор простой обыкновенной комнатки с веселенькими обоями, никак не мог догадаться. Оставалось только прийти к успокоительному заключению, что штука, мол, да и конец. Так он и сделал.