Страница:
После родительских поцелуев, слез и объятий Петер с удивлением обнаружил в доме еще одного обитателя «Китцингер-хофа» – небольшого роста девятнадцатилетнюю хорошенькую украинскую девочку Наташу.
История ее появления в «Китцингер-хофе» была препростейшей. Таких историй сотни. Если не тысячи. Вся ее родня погибла под Киевом еще при бомбежке сорок первого года, а уже в сорок втором – пятнадцатилетняя Наташа вместе с эшелоном таких же мальчишек и девчонок была отправлена немецким военным командованием на работы в Германию.
Узнав о том, что под Мюнхен прибыл состав из Украины с живой рабочей силой, папаша Китцингер подсуетился в местном ратхаузе и заполучил в свое хозяйство работницу с Востока. Отцу фронтовика отказать не могли. Правда, сделал он это позже всех, и поэтому ему досталась только маленькая, худенькая и простуженная Наташа. Но мама Китцингер в первые же два месяца откормила Наташу и вылечила, и уже через полгода родители Петера не могли и мечтать о лучшей помощнице.
К моменту возвращения Петера из Москвы Наташа уже четвертый год жила в «Китцингер-хофе». Она свободно говорила по-немецки, вместе со стариками Китцингерами по воскресеньям ходила в кирху, а по будням с пяти часов утра и до позднего вечера крутилась по хозяйству наравне со старыми Китцингерами. Кое в чем даже превосходя их в скорости, аккуратности и выдумке.
Жила она за домом, в небольшой комнатке, встроенной в огромный теплый сарай, где у старика Китцингера стоял маленький древний трактор и хранились сенокосилка, выгребная машина, бочки для силоса, так называемая «хольцшпальте» – гидравлическая машина для рубки дров, «крайселылвадер» – для рыхления почвы, приспособление для переворачивания и сушки сена, прессовочное устройство и «хольцельхаксель» – машина для обрубания небольших сучьев. На зиму туда же ставился огромный ленточный транспортер.
В первую же ночь своего пребывания под материнским кровом пьяненький Петер пробрался за дом в комнатку Наташи, и после недолгой и молчаливой борьбы лишил и ее, и себя невинности.
Спустя два года умер старый Китцингер. А еще через год, в сорок девятом, скончалась и мать Петера.
К тому времени Наташа была уже «фрау Китцингер», а Петер – полноправным хозяином «Китцингер-хофа» со всеми прилегающими службами и землями площадью в восемнадцать гектаров.
Детей у них не было. Еще тогда, когда в промерзшем товарном вагоне Наташу везли в Германию, она простудилась и…
К каким только врачам Петер потом не возил Наташу!.. К кому только не обращался!.. Сколько ни молилась Наташа, сколько раз ни напивался от отчаяния Петер – ничего не помогало. В конце концов, они решили, что на то воля Божья, смирились и стали жить друг для друга.
И ведь что удивительно! Украинская девочка Наташа за пятьдесят лет жизни в Германии стала истинной баварской немкой – расчетливой и бережливой до скупости, со слегка ханжескими представлениями о правилах приличия, с неукоснительным соблюдением всех католических праздников, с болезненной чистоплотностью и поразительной энергией при ведении своего хозяйства!
Петер же, несмотря на то, что пробыл когда-то в России всего три года, на всю оставшуюся жизнь сохранил в себе некоторое чисто российское, мягко скажем, разгильдяйство и постоянную готовность выпить в любой момент по любому подходящему и не очень подходящему случаю.
Итак, старая толстенькая Наташа Китцингер села за руль своего голубого «форда» (оказалось, что это их машину видел Эдик из окна своей комнатки!), усадила рядом с собой Эдика, а огромного пьяного Петера заставила скрючиться на заднем сидении, заявив, что когда она ведет машину – она не выносит запаха алкоголя…
По дороге Петер орал старые баварские песни и даже пытался что-то спеть с тирольскими переливами. Изредка он наваливался сзади на Эдика, обнимал его за плечи и кричал по-русски:
– Давай, давай!!! Мать твоя!.. Здравствуй! Катью-ша!..
Наташа сердилась, Эдик смеялся, а Петер до самого «Китцингер-хофа» выступал по большой программе и даже вспомнил еще несколько приличных русских слов и пару забытых матерных.
Потом допоздна сидели у дома под уютным деревянным навесом, пытались разговаривать на смеси немецко-украинско-русско-матерного, и Петер с Эдиком выпили три бутылки легкого белого вина под салями собственного китцингеровского изготовления и под мгновенно испеченный Наташей апфельштрудель – знаменитый немецкий яблочный пирог. Наташа прихлебывала минеральную воду с соком и все подкладывала и подкладывала Эдику новые куски апфельштруделя.
К полуночи Петер сломался и заснул прямо за столом, уронив седую голову на свои огромные, изуродованные тяжким крестьянским трудом руки.
Эдик помог Наташе втащить Петера в дом и вышел на свежий воздух покурить.
Совсем рядом, в конюшне, всхрапывали и переминались с ноги на ногу лошади, похрюкивали и возились в своей загородке свиньи, из-за дома время от времени слышалось робкое блеяние и перестук тоненьких овечьих копыт. Пахло деревней, навозом и теплым ночным весенним ветром…
Эдик вдруг почувствовал себя таким вымотанным, таким усталым – от сегодняшней нервотрепки на Мариенплац, от репетиций на пустыре, от вонхайма с его обитателями, от ежесекундного ожидания неведомых перемен, от постоянной необходимости вслушиваться в чужой язык, от каждодневного подавления самых простых и естественных желаний, от одиночества…
«А нужно ли все это было?..» – впервые подумалось Эдику.
И захотелось ему лечь на эту теплую землю тихого баварского хуторка и по-детски заплакать – о себе, о маме, в спешке похороненной на самом дальнем подмосковном кладбище… О ребятах, ни за что, ни про что погибших в Афганистане и нигде, нигде не похороненных… О том ташкентском мальчишке, которому вспороли живот автоматной очередью…
Но тут из дому вышла старая Наташа Китцингер и сказала:
– Тоби трэба видпочыты. Отдыхать, Эдди. Комм мит…
Она привела Эдика за дом, во встроенную в огромный сарай небольшую чистенькую комнатку и включила свет. Комната была вся из свежего желтого дерева: и пол, и стены, и потолок. Из комнатки вела дверь в душевую с туалетом. Широкая деревянная кровать застелена свежайшим бельем с веселенькими цветочками и громадным пуховиком. Рядом с кроватью на маленьком столике стояла бутылка минеральной воды и стакан с баварским гербом.
– Это наша гастциммер, – уходя сказала Наташа. – Когда-то, фор филе яр, я здесь жила… Спи. Морген фрю отвезу тебя ин Мюнхен. Гуте нахт.
– Данке, – поблагодарил ее Эдик. – Спокойной ночи. Гуте нахт.
Под утро у Петера Китцингера поднялась высокая температура – он расчихался, рассопливился, раскашлялся. Наташа запихала в него уйму разных таблеток, напоила горячим отваром из каких-то ведомых только ей трав и как символ постельного режима поставила у кровати Петера большой старинный фаянсовый ночной горшок с крышкой.
Затем пошла в сарай к Эдику и сказала ему на русско-украинско-немецком языке:
– Эдди, ты не мог бы у нас пожить дня три, пока не поправится мой Петер? Очень много работы – швайны, пферды, хирши… Все хотят кушать. Нужно везти салями в гешефт. У нас контракт… А кисты очень тяжелые! Я теперь не могу поднимать. Я уже говорила с Руди по телефону. Он сказал – битте…
Собственно говоря, на этом и закончилось пребывание Эдика в общежитии для беглых иностранцев.
Неделю спустя, когда старый Петер Китцингер снова обрел возможность ходить в нормальный туалет, а не пользоваться ночным горшком, они оставили Наташу дома, а сами смотались в Мюнхен на голубом «форде» и, уже навсегда, перевезли вещи Эдика в «Китцингер-хоф»…
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ,
История ее появления в «Китцингер-хофе» была препростейшей. Таких историй сотни. Если не тысячи. Вся ее родня погибла под Киевом еще при бомбежке сорок первого года, а уже в сорок втором – пятнадцатилетняя Наташа вместе с эшелоном таких же мальчишек и девчонок была отправлена немецким военным командованием на работы в Германию.
Узнав о том, что под Мюнхен прибыл состав из Украины с живой рабочей силой, папаша Китцингер подсуетился в местном ратхаузе и заполучил в свое хозяйство работницу с Востока. Отцу фронтовика отказать не могли. Правда, сделал он это позже всех, и поэтому ему досталась только маленькая, худенькая и простуженная Наташа. Но мама Китцингер в первые же два месяца откормила Наташу и вылечила, и уже через полгода родители Петера не могли и мечтать о лучшей помощнице.
К моменту возвращения Петера из Москвы Наташа уже четвертый год жила в «Китцингер-хофе». Она свободно говорила по-немецки, вместе со стариками Китцингерами по воскресеньям ходила в кирху, а по будням с пяти часов утра и до позднего вечера крутилась по хозяйству наравне со старыми Китцингерами. Кое в чем даже превосходя их в скорости, аккуратности и выдумке.
Жила она за домом, в небольшой комнатке, встроенной в огромный теплый сарай, где у старика Китцингера стоял маленький древний трактор и хранились сенокосилка, выгребная машина, бочки для силоса, так называемая «хольцшпальте» – гидравлическая машина для рубки дров, «крайселылвадер» – для рыхления почвы, приспособление для переворачивания и сушки сена, прессовочное устройство и «хольцельхаксель» – машина для обрубания небольших сучьев. На зиму туда же ставился огромный ленточный транспортер.
В первую же ночь своего пребывания под материнским кровом пьяненький Петер пробрался за дом в комнатку Наташи, и после недолгой и молчаливой борьбы лишил и ее, и себя невинности.
Спустя два года умер старый Китцингер. А еще через год, в сорок девятом, скончалась и мать Петера.
К тому времени Наташа была уже «фрау Китцингер», а Петер – полноправным хозяином «Китцингер-хофа» со всеми прилегающими службами и землями площадью в восемнадцать гектаров.
Детей у них не было. Еще тогда, когда в промерзшем товарном вагоне Наташу везли в Германию, она простудилась и…
К каким только врачам Петер потом не возил Наташу!.. К кому только не обращался!.. Сколько ни молилась Наташа, сколько раз ни напивался от отчаяния Петер – ничего не помогало. В конце концов, они решили, что на то воля Божья, смирились и стали жить друг для друга.
И ведь что удивительно! Украинская девочка Наташа за пятьдесят лет жизни в Германии стала истинной баварской немкой – расчетливой и бережливой до скупости, со слегка ханжескими представлениями о правилах приличия, с неукоснительным соблюдением всех католических праздников, с болезненной чистоплотностью и поразительной энергией при ведении своего хозяйства!
Петер же, несмотря на то, что пробыл когда-то в России всего три года, на всю оставшуюся жизнь сохранил в себе некоторое чисто российское, мягко скажем, разгильдяйство и постоянную готовность выпить в любой момент по любому подходящему и не очень подходящему случаю.
Итак, старая толстенькая Наташа Китцингер села за руль своего голубого «форда» (оказалось, что это их машину видел Эдик из окна своей комнатки!), усадила рядом с собой Эдика, а огромного пьяного Петера заставила скрючиться на заднем сидении, заявив, что когда она ведет машину – она не выносит запаха алкоголя…
По дороге Петер орал старые баварские песни и даже пытался что-то спеть с тирольскими переливами. Изредка он наваливался сзади на Эдика, обнимал его за плечи и кричал по-русски:
– Давай, давай!!! Мать твоя!.. Здравствуй! Катью-ша!..
Наташа сердилась, Эдик смеялся, а Петер до самого «Китцингер-хофа» выступал по большой программе и даже вспомнил еще несколько приличных русских слов и пару забытых матерных.
Потом допоздна сидели у дома под уютным деревянным навесом, пытались разговаривать на смеси немецко-украинско-русско-матерного, и Петер с Эдиком выпили три бутылки легкого белого вина под салями собственного китцингеровского изготовления и под мгновенно испеченный Наташей апфельштрудель – знаменитый немецкий яблочный пирог. Наташа прихлебывала минеральную воду с соком и все подкладывала и подкладывала Эдику новые куски апфельштруделя.
К полуночи Петер сломался и заснул прямо за столом, уронив седую голову на свои огромные, изуродованные тяжким крестьянским трудом руки.
Эдик помог Наташе втащить Петера в дом и вышел на свежий воздух покурить.
Совсем рядом, в конюшне, всхрапывали и переминались с ноги на ногу лошади, похрюкивали и возились в своей загородке свиньи, из-за дома время от времени слышалось робкое блеяние и перестук тоненьких овечьих копыт. Пахло деревней, навозом и теплым ночным весенним ветром…
Эдик вдруг почувствовал себя таким вымотанным, таким усталым – от сегодняшней нервотрепки на Мариенплац, от репетиций на пустыре, от вонхайма с его обитателями, от ежесекундного ожидания неведомых перемен, от постоянной необходимости вслушиваться в чужой язык, от каждодневного подавления самых простых и естественных желаний, от одиночества…
«А нужно ли все это было?..» – впервые подумалось Эдику.
И захотелось ему лечь на эту теплую землю тихого баварского хуторка и по-детски заплакать – о себе, о маме, в спешке похороненной на самом дальнем подмосковном кладбище… О ребятах, ни за что, ни про что погибших в Афганистане и нигде, нигде не похороненных… О том ташкентском мальчишке, которому вспороли живот автоматной очередью…
Но тут из дому вышла старая Наташа Китцингер и сказала:
– Тоби трэба видпочыты. Отдыхать, Эдди. Комм мит…
Она привела Эдика за дом, во встроенную в огромный сарай небольшую чистенькую комнатку и включила свет. Комната была вся из свежего желтого дерева: и пол, и стены, и потолок. Из комнатки вела дверь в душевую с туалетом. Широкая деревянная кровать застелена свежайшим бельем с веселенькими цветочками и громадным пуховиком. Рядом с кроватью на маленьком столике стояла бутылка минеральной воды и стакан с баварским гербом.
– Это наша гастциммер, – уходя сказала Наташа. – Когда-то, фор филе яр, я здесь жила… Спи. Морген фрю отвезу тебя ин Мюнхен. Гуте нахт.
– Данке, – поблагодарил ее Эдик. – Спокойной ночи. Гуте нахт.
Под утро у Петера Китцингера поднялась высокая температура – он расчихался, рассопливился, раскашлялся. Наташа запихала в него уйму разных таблеток, напоила горячим отваром из каких-то ведомых только ей трав и как символ постельного режима поставила у кровати Петера большой старинный фаянсовый ночной горшок с крышкой.
Затем пошла в сарай к Эдику и сказала ему на русско-украинско-немецком языке:
– Эдди, ты не мог бы у нас пожить дня три, пока не поправится мой Петер? Очень много работы – швайны, пферды, хирши… Все хотят кушать. Нужно везти салями в гешефт. У нас контракт… А кисты очень тяжелые! Я теперь не могу поднимать. Я уже говорила с Руди по телефону. Он сказал – битте…
Собственно говоря, на этом и закончилось пребывание Эдика в общежитии для беглых иностранцев.
Неделю спустя, когда старый Петер Китцингер снова обрел возможность ходить в нормальный туалет, а не пользоваться ночным горшком, они оставили Наташу дома, а сами смотались в Мюнхен на голубом «форде» и, уже навсегда, перевезли вещи Эдика в «Китцингер-хоф»…
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ,
рассказанная Катей, – о том, как она встретила «настоящего еврея» и поняла, что вторично эмигрировать – практически невозможно…
Мое прибытие в Мюнхен было совсем не таким стройным и благостным, как у Эдика. У меня никаких инструкций и шпаргалок не было, да и если бы они были – я не смогла бы ими воспользоваться. У меня совершенно другой характер. Эдька у нас мужик тренированный. Он умеет и сказать вовремя, он умеет вовремя и промолчать. А я сначала раззявлю рот, а потом семьдесят семь раз подумаю – зачем я это сделала?! Не было случая, чтобы я на ровном месте в какое-нибудь дерьмо не вляпалась!.. У меня, как говорила тетя Хеся, «в поле – ветер, в жопе – дым».
Выползла я со своей гитарой и сумкой из аэропорта, стою как дура. В кармане у меня письмо Якова его брату, которого он не видел двадцать семь лет, но от разных людей слышал, что тот большой человек в Мюнхенской еврейской общине. Адреса брата он тоже не знал. Подозреваю, что двадцать семь лет тому назад между ними пробежала черная кошка – что-то они, наверное, не поделили. Может быть, даже тот «Дом для бездомных», который строил их отец. Не знаю, не знаю… Помню, как Яков все звонил куда-то, узнавал, где находится община в Мюнхене. Конверт надписал на иврите, а я уже позже приписала по-русски: «Райхенбахштрассе, 27».
Короче, «на деревню дедушке Константину Макарычу». И все. И три десятка английских слов, унаследованных от моего южно-африканского одессита Гришеньки. И абсолютный ноль в немецком языке. И вообще, я первый раз за нормальной границей!
Куда ехать, на чем ехать, сколько нужно платить – понятия не имею. Пустили Дуньку в Европу… И вдруг откуда-то сверху слышу:
– Хелло!
Поднимаю голову – негр! Такого роста, будто сбежал из Национальной баскетбольной лиги, из команды «Глоб троттерс». Минимум два с лишним метра!.. И морда у него такая цивилизованная, и улыбается во все свои сто тридцать два зуба, и снова говорит:
– Хелло!
Ну, совершенно рекламный негр!
– Хелло… – говорю.
А он вдруг как затараторит по-немецки. И размахивает своими розовыми ладошками величиной с пластмассовый поднос из столовой самообслуживания.
– Айм сори, – говорю. – Айм ноу спик дойч…
Тут негр вдруг так обрадовался, что даже пританцовывать стал. И без всякой паузы перешел на английский. И молотит, и молотит… Я опять свое:
– Экскьюз ми… Айм ноу спик инглиш.
Негр остановился, как вкопанный. На морде – горе, отчаяние, трагедия, будто он только что всех родственников похоронил. И спрашивает по-английски:
– А на каком языке мы можем разговаривать?
– На иврите, – говорю я.
Негр чуть не заплакал. Мне его даже жалко стало. И чтобы не показаться уж совсем безграмотной кретинкой, говорю без малейшей надежды на успех:
– Айм спик рашен.
И тогда эта дылда, эта верста коломенская, расплывается от счастья, бацает чечетку и говорит на отличном русском языке:
– Тогда у нас вообще не будет проблем! Я сразу почувствовал, что мы нужны друг другу, как воздух!!!
Вот это да! Я чуть в обморок не хлопнулась… И говорю:
– Вы из университета Патриса Лумумбы?
Он как заржет на весь аэропорт. Вытащил из заднего кармана джинсов спортивную шапочку с козырьком, напялил ее на башку, встал по стойке «смирно» и отдал мне честь:
– Сэм Робинсон – капитан армии Соединенных Штатов Америки. Мюнхен. Институт военных переводчиков.
– Катя… – говорю. – Катя Гуревич. Из Ленинграда. То есть, сейчас из Израиля…
А он не понял меня и говорит:
– Я тоже здесь теперь ненадолго. Скоро мы вернемся в Америку, и я буду жить дома в Нью-Йорке. У меня там мама и папа.
«Тебе хорошо… – думаю, – а у меня мама на одном конце света, папа на другом, а я на третьем. И жить мы вместе уже, наверное, никогда не будем…»
– А я думала – вы баскетболист, – говорю.
– Я тоже так думал, пока играл в баскетбол, – снова заржал Сэм. – Катя! Я встречаю своего лучшего друга – лейтенанта Джеффри Келли. Он прилетает к нам на полтора месяца на стажировку и языковую практику. Когда-то мы вместе кончали институт военных переводчиков в Монтерее. Он неплохо говорит по-русски. И если ты не очень торопишься, мы вместе отвезем тебя в Мюнхен. Самолет уже сел. Он минут через десять-пятнадцать появится. О'кей?
– О'кей, Сэм, – говорю. – Большое спасибо! Это как раз то, что мне нужно. Но мне нужно еще и заглянуть в туалет. Ты пока пригляди за моими шмотками.
Всем своим длинным телом, ногами, руками, лицом Сэм изобразил бешеную работу мысли и сказал:
– За «шмотками»… Молчи! Сейчас сам вспомню!.. Шмотки… Шмотки – вещи! Правильно?
– Молодец! – похвалила я его и пошла в туалет. Этот аэропортовский писсуар своей чистотой и вылизанностью напоминал операционную, где можно было делать трепанацию черепа без дополнительной дезинфекции.
Небольшая косметичка со всеми мазилками у меня была в кармане куртки, и я быстренько привела себя в порядок – подмазалась, подкрасилась, попудрилась и причесалась. И вышла из туалета малость посвежевшая и слегка взвинченная. Но такое со мной происходит всегда, когда я чувствую, что начинаю кому-то нравиться.
Покойная тетя Хеся считала, что это во мне не в полный голос, но достаточно слышно, позвякивают блядские гены моей мамы.
Вылезаю из-под крыши аэропорта на свет Божий, а Сэм уже стоит со своим приятелем, хлопает его по спине и хохочет, как сумасшедший. Приятель – ростом пониже, в плечах пошире, в какой-то хипповой пятнистой куртке и таких же штанах – тоже лупит Сэма по спине и чуть не помирает со смеху.
Рядом с моими вещами – вещи приятеля. Огромная зеленая сумка, в которой можно лето прожить небольшой семье с двумя детьми, и чемодан, стоимостью в половину подержанного автомобиля по израильским ценам.
– Катя! – орет Сэм на весь аэропорт. – Иди сюда скорей! Джефф прилетел!..
И всем своим видом приглашает меня радоваться вместе с ним, будто я с этим Джеффом в одном детском саду выросла. Я подхожу.
– Здравствуйте, Катя, – медленно говорит этот Джефф. – Извините, я теперь буду немножко плохо говорить по-русски, но потом хорошо. У меня полгода не было практики. Я работал с документами, а разговаривать было не с кем…
– Не прибедняйтесь. Прекрасно вы говорите по-русски, – сказала я. – Если бы я так говорила по-английски…
– Это не так трудно. Я вас научу, – улыбается Джефф.
– Начинай! А я пока подгоню машину, – говорит ему Сэм и убегает на автостоянку.
Мы с Джеффом рассмеялись. Я сразу же, а Джефф – через небольшую паузу, когда сообразил, что Сэм шутит.
Я стала его разглядывать. А он смущенно улыбается и отводит глаза в сторону.
Ничего в нем такого «американского» не было. Просто здоровый парень с абсолютно рязанской рожей. Такой классический персонаж из русской народной сказки – не то Иванушка-дурачок, не то Емеля пополам с Алешей Поповичем.
Тут Сэм подкатил на «ауди-80» – мечте любого израильского пижона, от вновь прибывшего олим-ходаши до коренного тель-авивского плейбоя.
Вместе с Джеффом они загрузили наши вещи в багажник, и мы поехали в Мюнхен.
Едем, едем, едем, а вокруг меня, слава тебе Господи, все такое европейское, такое чистое, такое ухоженное… И автомобили все словно только что вымытые, и трамваи, которых я с Ленинграда не видела… И никакого Востока! Ну, просто глаз отдыхает…
– Сейчас мы приедем ко мне, положим вещи и пойдем куда-нибудь обедать, – сказал Сэм. – Я приглашаю!
– Нет, Сэм. Спасибо, – возразила я. – Мне сначала нужно определиться, устроиться, привести себя в порядок, и вообще, понять, на каком я свете. А уже потом – все остальное. Так что, если вам не трудно, ребята, отвезите меня пока на…
Я вынула письмо Якова с адресом и прочла:
– …на Райхенбахштрассе, двадцать семь.
– О, черт побери! – обрадовался Сэм. – Райхенбахштрассе!.. Это же совсем рядом с моей квартирой!.. А что там за отель?
– Там не отель. Там еврейская община Мюнхена.
Джефф повернулся и удивленно посмотрел на меня:
– Ты будешь для них петь? Я видел у тебя гитару…
– Нет. Я надеюсь, что петь мне не придется. Мне нужно встретить одного человека. У меня к нему рекомендательное письмо из Израиля.
– О'кей! О'кей!.. – тут же легко согласился Сэм. – Ты передашь письмо и сразу позвонишь мне. Мы будем тебя ждать… Джефф! Ты видишь, что у меня заняты руки? Запиши Кате мой телефон и адрес. Ты не разучился еще писать по-русски?
Он быстро по-английски продиктовал номер своего телефона и адрес. Джефф записал, вырвал листок из блокнота и протянул его мне. Стараясь правильно выстроить русскую фразу, он медленно проговорил:
– Но, пожалуйста, обязательно позвони. Ты мне очень нравишься, Катя.
«Ай-да Иванушка-дурачок! Ай-да Алеша Попович!.. – подумала я. – Ничего себе напор?!.. Вот так Емеля…»
– Эй, Джефф!!! – возмутился Сэм. – Что такое?! Я уже считал, что Катя – моя девушка!..
– Нет, Сэм, – спокойно произнес этот американский Емеля. – У тебя всегда есть в запасе сто девушек, которые от тебя без ума. А у меня будет только одна – Катя. О'кей?
– Лейтенант Келли! Вы просто – сукин сын!!! – завопил Сэм и мы чуть не врезались в стоящий на остановке автобус. – Вы – паршивый и грязный койот!!! Вы…
– Капитан Робинсон, пожалуйста, выбирайте выражения. С нами дама, – невозмутимо прервал его Джефф.
– Эй, эй, ребята!.. – сказала я. – А вы не хотели бы посоветоваться еще и со мной?!
– Нет, – сказали они оба в один голос.
И тут мы подъехали к этому дому на Райхенбахштрассе. Оказалось, что аэропорт был совсем близко от центра Мюнхена.
Наглухо закрытые ворота, вверху по углам арки – глазки телекамер, на стене кнопка звонка.
Жму на кнопку. Пауза. Еще раз нажимаю… Открывается дверь и в ее проеме появляется крепенький паренек абсолютно израильского типа. Загораживает своими широченными плечами вход, оглядывает мою огромную сумку и гитару в чехле и что-то не очень любезно спрашивает меня по-немецки.
– Айм ноу спик дойч, – говорю я.
– Говори по-английски, – предлагает он мне.
– Айм ноу спик инглиш… – тупо признаюсь я.
И чего дура не учила язык?! С моим Гришкой это можно было делать, не вылезая из постели. Кретинка ленивая!
А паренек на меня так и смотрит – как на кретинку и дуру. Тогда я вытаскиваю из кармана куртки письмо Якова и свой паспорт и протягиваю его пареньку. Тот открывает мой израильский паспорт, сверяет фотографию с сильно усталым и лохматым оригиналом и говорит на чистом иврите:
– Почему же ты не говоришь на иврите?
– Я говорю. Но не очень хорошо…
– Но это же лучше, чем молчать. Что тебе нужно?
– Передать вот это письмо вот этому человеку, – и тычу пальцем в адрес и фамилию на конверте.
– У нас такого человека нет.
– Этого не может быть!.. – я чуть не расплакалась.
– Хорошо, – говорит паренек. – Проходи сюда. Он даже не помог мне втащить вещи, этот раздолбай!
Он просто посторонился и впустил меня под арку, в глубине которой стояла немецкая полицейская машина.
Когда он распахивал передо мной дверь, я увидела у него под курткой большой пистолет в кобуре. Меня этим, правда, не удивишь. У нас в Израиле чуть ли не каждый третий носит оружие. Конечно, кроме олимов…
За воротами оказались еще два таких же бычка, словно с плаката, рекламирующего занятия боди-билдингом.
– Хальт! – сказал мне один из них, а второй взялся внимательно разглядывать мой паспорт.
Первый охранник быстро обшарил меня металлоискателем, затем то же самое проделал с моей сумкой, а потом с гитарой.
Но если мы с сумкой вели себя тихо и безропотно, то моя гитара показала себя во всем блеске! От прикосновения к ней металлоискатель прямо-таки заверещал дурным голосом!
Охранники настороженно переглянулись. Один спросил:
– Что там?
– Гитара, – сказала я.
– Вынь ее из чехла.
– О, черт вас побери!.. – выругалась я по-русски и стала вытаскивать гитару на свет Божий.
Я уже еле стояла на ногах от усталости. Мне хотелось есть, спать и писать, а мне тут еще шмон и допрос устраивают!
– Ты говоришь по-русски? – усмехнулся один.
– Да. Ты тоже?
– Нет. Но у нас есть человек с русским языком. Эйтан! Ты не знаешь, Абрам еще не ушел?
– Кажется, нет.
Мне вернули письмо и паспорт, приказали оставить вещи и послали на третий этаж – к «Абраму с русским языком», сказав, что у Абрама нет своего места – его нужно ловить. Но чаще всего он бывает на третьем этаже…
Я не стала пользоваться лифтом и вверх по лестнице пошла пешком. И вдруг, на свое счастье, услышала откуда-то сверху негромкую русскую речь. Женский голос слегка раздраженно говорил:
– Что ты дергаешься?! Что ты все время ищешь возможность понервничать?.. Ну, так сломался протез! Ай-ай-ай! Большое дело!.. Так пойдешь к цанарцу и починишь.
– И выложу ему двести марок… – уныло отвечал мужской голос.
– Таки выложишь. Ничего страшного. Лейбовичам за их паршивые зубы страховка оплатила пять тысяч! А у тебя двести. Тьфу! Заплатят, как миленькие!
– А если не заплатят?..
– Так тогда и будешь нервничать! Почему надо убивать себя раньше времени?!
Я мигом взлетела наверх и между вторым и третьим этажами на лестничной площадке увидела старика и старуху. Старуха была чем-то похожа на тетю Хесю.
– Здравствуйте! – сказала я им.
– Здравствуй, деточка, – ответила мне старуха, а старик только кивнул головой и прикрыл беззубый рот ладонью.
– Ради Бога, извините меня, но я услышала русскую речь и… – я посмотрела на старика: – Вы – не Абрам?
– Боже его упаси! – сказала старуха. – Я бы сразу же удавилась!
Через три минуты мы со старухой знали все. Она про меня, я – про Абрама. Никакой он не «Абрам». Он – обычный еврей Виталий из Ленинграда, где был каким-то доктором, а сбежав полтора года тому назад в Мюнхен, здесь переименовался в «Абрама» и сразу же заговорил на русском языке с еврейским акцентом, которого у него никогда не было и быть не могло, потому что он совсем еще молодой человек – ему не больше пятидесяти, а у молодых людей, родившихся и выросших в Ленинграде и Москве, акцента не бывает! Он уже говорит по-немецки и состоит в «Юдишегемайндшафт» на общественных началах, как промежуточное звено между начальством общины и русскими евреями. И все русские евреи от него буквально плачут, потому что он может сделать столько гадостей!.. А начальство в нем души не чает!..
Несколько раз старик пытался прервать старуху, подавал ей всякие знаки, чтобы она заткнулась, но та не обращала не него никакого внимания. А один раз прервала себя и сказала ему:
– Нам с тобой осталось три-четыре года жизни. Я устала всех бояться. Я там боялась, я и здесь должна бояться?! Девочка будет знать – к кому она идет!
Я выслушала старуху, сказала ей, что таких перевертышей я и в Израиле встречала навалом, и мне с ним детей не крестить, мне нужно только передать письмо вот этому человеку, который здесь большой начальник.
Старуха посмотрела на конверт и пожала плечами. Она никогда не слышала о таком человеке в Мюнхенской еврейской общине.
– Но если этот, так называемый «Абрам», – сказала старуха, – этот шейгиц, этот байстрюк, этот аид-а-моцер сможет тебе помочь, это будет первое доброе дело в его жизни! Иди на третий этаж. Он там вечно крутится. Ты его сразу узнаешь по его гнусной роже. Дай Бог тебе удачи!..
– У нас в общине нет человека с такой фамилией, – сказал мне этот Виталий-Абрам. – А я, слава Богу, знаю, что говорю.
Рожа у него была не такая уж гнусная. Я бы даже сказала – вполне интеллигентного вида. Небольшого росточка, рубашечка с галстуком, пиджачок, черные туфельки… Ни дать, ни взять – маленький чиновник беэр-шевского отдела абсорбции.
Мы стояли на третьем этаже в симпатичном и уютном холле, куда выходили двери трех или четырех служебных кабинетов. На стульях и диванчиках для посетителей в ожидании приема сидело несколько человек. Осторожно переговаривались шепотом и время от времени испуганно поглядывали то на закрытые двери кабинетов, то на этого Виталия-Абрама.
А он, сукин кот, всем своим видом, тоном, манерой не смотреть на собеседника, выказывая ему полное презрение, изо всех сил старался произвести впечатление «особы, приближенной к императору», которой известно что-то такое, чего другим знать не положено.
И чудовищный, наигранный, мерзейший псевдоеврейский акцент, с которым даже в Жмеринке никто не разговаривает!
– И не надо мне ваше письмо! Заберите его! Я не знаю, кто это писал и кому оно адресовано. Я знаю только, что вы пришли не по адресу. Я вообще не понимаю, как вас сюда пропустили! За какие такие ваши прелести? – он поглядывал на сидящих, словно хотел показать им, как надо разговаривать с такими, как я.
Но я решила, что вытерплю все! Обратной дороги у меня не было.
– Ну, пожалуйста… – говорила я, не обращая внимания на его хамский тон. – Может быть, вы проконсультируетесь с кем-нибудь?.. Человек, который писал это письмо…
– Я не собираюсь ни с кем консультироваться! Если я сказал, что такого человека здесь нет – значит, нет!!!
В это время дверь одного из кабинетов открылась и оттуда вышла очень хорошо одетая дама средних лет. Посетители тут же почтительно встали. Абрам сразу же стал меньше ростом.
Дама заперла свой кабинет на ключ и вопросительно подняла брови, глядя на бывшего ленинградского Виталия – ныне мюнхенского Абрама.
Совсем другим тоном, совсем другим голосом, заискивающе улыбаясь, пожимая плечами и беспомощно разводя руками, Абрам-Виталий показал этой даме на меня, на мое письмо и стал что-то ей говорить.
Она молча выслушала его, взяла письмо в руки, прочитала написанное на конверте, грустно улыбнулась и вскрыла конверт.
Выползла я со своей гитарой и сумкой из аэропорта, стою как дура. В кармане у меня письмо Якова его брату, которого он не видел двадцать семь лет, но от разных людей слышал, что тот большой человек в Мюнхенской еврейской общине. Адреса брата он тоже не знал. Подозреваю, что двадцать семь лет тому назад между ними пробежала черная кошка – что-то они, наверное, не поделили. Может быть, даже тот «Дом для бездомных», который строил их отец. Не знаю, не знаю… Помню, как Яков все звонил куда-то, узнавал, где находится община в Мюнхене. Конверт надписал на иврите, а я уже позже приписала по-русски: «Райхенбахштрассе, 27».
Короче, «на деревню дедушке Константину Макарычу». И все. И три десятка английских слов, унаследованных от моего южно-африканского одессита Гришеньки. И абсолютный ноль в немецком языке. И вообще, я первый раз за нормальной границей!
Куда ехать, на чем ехать, сколько нужно платить – понятия не имею. Пустили Дуньку в Европу… И вдруг откуда-то сверху слышу:
– Хелло!
Поднимаю голову – негр! Такого роста, будто сбежал из Национальной баскетбольной лиги, из команды «Глоб троттерс». Минимум два с лишним метра!.. И морда у него такая цивилизованная, и улыбается во все свои сто тридцать два зуба, и снова говорит:
– Хелло!
Ну, совершенно рекламный негр!
– Хелло… – говорю.
А он вдруг как затараторит по-немецки. И размахивает своими розовыми ладошками величиной с пластмассовый поднос из столовой самообслуживания.
– Айм сори, – говорю. – Айм ноу спик дойч…
Тут негр вдруг так обрадовался, что даже пританцовывать стал. И без всякой паузы перешел на английский. И молотит, и молотит… Я опять свое:
– Экскьюз ми… Айм ноу спик инглиш.
Негр остановился, как вкопанный. На морде – горе, отчаяние, трагедия, будто он только что всех родственников похоронил. И спрашивает по-английски:
– А на каком языке мы можем разговаривать?
– На иврите, – говорю я.
Негр чуть не заплакал. Мне его даже жалко стало. И чтобы не показаться уж совсем безграмотной кретинкой, говорю без малейшей надежды на успех:
– Айм спик рашен.
И тогда эта дылда, эта верста коломенская, расплывается от счастья, бацает чечетку и говорит на отличном русском языке:
– Тогда у нас вообще не будет проблем! Я сразу почувствовал, что мы нужны друг другу, как воздух!!!
Вот это да! Я чуть в обморок не хлопнулась… И говорю:
– Вы из университета Патриса Лумумбы?
Он как заржет на весь аэропорт. Вытащил из заднего кармана джинсов спортивную шапочку с козырьком, напялил ее на башку, встал по стойке «смирно» и отдал мне честь:
– Сэм Робинсон – капитан армии Соединенных Штатов Америки. Мюнхен. Институт военных переводчиков.
– Катя… – говорю. – Катя Гуревич. Из Ленинграда. То есть, сейчас из Израиля…
А он не понял меня и говорит:
– Я тоже здесь теперь ненадолго. Скоро мы вернемся в Америку, и я буду жить дома в Нью-Йорке. У меня там мама и папа.
«Тебе хорошо… – думаю, – а у меня мама на одном конце света, папа на другом, а я на третьем. И жить мы вместе уже, наверное, никогда не будем…»
– А я думала – вы баскетболист, – говорю.
– Я тоже так думал, пока играл в баскетбол, – снова заржал Сэм. – Катя! Я встречаю своего лучшего друга – лейтенанта Джеффри Келли. Он прилетает к нам на полтора месяца на стажировку и языковую практику. Когда-то мы вместе кончали институт военных переводчиков в Монтерее. Он неплохо говорит по-русски. И если ты не очень торопишься, мы вместе отвезем тебя в Мюнхен. Самолет уже сел. Он минут через десять-пятнадцать появится. О'кей?
– О'кей, Сэм, – говорю. – Большое спасибо! Это как раз то, что мне нужно. Но мне нужно еще и заглянуть в туалет. Ты пока пригляди за моими шмотками.
Всем своим длинным телом, ногами, руками, лицом Сэм изобразил бешеную работу мысли и сказал:
– За «шмотками»… Молчи! Сейчас сам вспомню!.. Шмотки… Шмотки – вещи! Правильно?
– Молодец! – похвалила я его и пошла в туалет. Этот аэропортовский писсуар своей чистотой и вылизанностью напоминал операционную, где можно было делать трепанацию черепа без дополнительной дезинфекции.
Небольшая косметичка со всеми мазилками у меня была в кармане куртки, и я быстренько привела себя в порядок – подмазалась, подкрасилась, попудрилась и причесалась. И вышла из туалета малость посвежевшая и слегка взвинченная. Но такое со мной происходит всегда, когда я чувствую, что начинаю кому-то нравиться.
Покойная тетя Хеся считала, что это во мне не в полный голос, но достаточно слышно, позвякивают блядские гены моей мамы.
Вылезаю из-под крыши аэропорта на свет Божий, а Сэм уже стоит со своим приятелем, хлопает его по спине и хохочет, как сумасшедший. Приятель – ростом пониже, в плечах пошире, в какой-то хипповой пятнистой куртке и таких же штанах – тоже лупит Сэма по спине и чуть не помирает со смеху.
Рядом с моими вещами – вещи приятеля. Огромная зеленая сумка, в которой можно лето прожить небольшой семье с двумя детьми, и чемодан, стоимостью в половину подержанного автомобиля по израильским ценам.
– Катя! – орет Сэм на весь аэропорт. – Иди сюда скорей! Джефф прилетел!..
И всем своим видом приглашает меня радоваться вместе с ним, будто я с этим Джеффом в одном детском саду выросла. Я подхожу.
– Здравствуйте, Катя, – медленно говорит этот Джефф. – Извините, я теперь буду немножко плохо говорить по-русски, но потом хорошо. У меня полгода не было практики. Я работал с документами, а разговаривать было не с кем…
– Не прибедняйтесь. Прекрасно вы говорите по-русски, – сказала я. – Если бы я так говорила по-английски…
– Это не так трудно. Я вас научу, – улыбается Джефф.
– Начинай! А я пока подгоню машину, – говорит ему Сэм и убегает на автостоянку.
Мы с Джеффом рассмеялись. Я сразу же, а Джефф – через небольшую паузу, когда сообразил, что Сэм шутит.
Я стала его разглядывать. А он смущенно улыбается и отводит глаза в сторону.
Ничего в нем такого «американского» не было. Просто здоровый парень с абсолютно рязанской рожей. Такой классический персонаж из русской народной сказки – не то Иванушка-дурачок, не то Емеля пополам с Алешей Поповичем.
Тут Сэм подкатил на «ауди-80» – мечте любого израильского пижона, от вновь прибывшего олим-ходаши до коренного тель-авивского плейбоя.
Вместе с Джеффом они загрузили наши вещи в багажник, и мы поехали в Мюнхен.
Едем, едем, едем, а вокруг меня, слава тебе Господи, все такое европейское, такое чистое, такое ухоженное… И автомобили все словно только что вымытые, и трамваи, которых я с Ленинграда не видела… И никакого Востока! Ну, просто глаз отдыхает…
– Сейчас мы приедем ко мне, положим вещи и пойдем куда-нибудь обедать, – сказал Сэм. – Я приглашаю!
– Нет, Сэм. Спасибо, – возразила я. – Мне сначала нужно определиться, устроиться, привести себя в порядок, и вообще, понять, на каком я свете. А уже потом – все остальное. Так что, если вам не трудно, ребята, отвезите меня пока на…
Я вынула письмо Якова с адресом и прочла:
– …на Райхенбахштрассе, двадцать семь.
– О, черт побери! – обрадовался Сэм. – Райхенбахштрассе!.. Это же совсем рядом с моей квартирой!.. А что там за отель?
– Там не отель. Там еврейская община Мюнхена.
Джефф повернулся и удивленно посмотрел на меня:
– Ты будешь для них петь? Я видел у тебя гитару…
– Нет. Я надеюсь, что петь мне не придется. Мне нужно встретить одного человека. У меня к нему рекомендательное письмо из Израиля.
– О'кей! О'кей!.. – тут же легко согласился Сэм. – Ты передашь письмо и сразу позвонишь мне. Мы будем тебя ждать… Джефф! Ты видишь, что у меня заняты руки? Запиши Кате мой телефон и адрес. Ты не разучился еще писать по-русски?
Он быстро по-английски продиктовал номер своего телефона и адрес. Джефф записал, вырвал листок из блокнота и протянул его мне. Стараясь правильно выстроить русскую фразу, он медленно проговорил:
– Но, пожалуйста, обязательно позвони. Ты мне очень нравишься, Катя.
«Ай-да Иванушка-дурачок! Ай-да Алеша Попович!.. – подумала я. – Ничего себе напор?!.. Вот так Емеля…»
– Эй, Джефф!!! – возмутился Сэм. – Что такое?! Я уже считал, что Катя – моя девушка!..
– Нет, Сэм, – спокойно произнес этот американский Емеля. – У тебя всегда есть в запасе сто девушек, которые от тебя без ума. А у меня будет только одна – Катя. О'кей?
– Лейтенант Келли! Вы просто – сукин сын!!! – завопил Сэм и мы чуть не врезались в стоящий на остановке автобус. – Вы – паршивый и грязный койот!!! Вы…
– Капитан Робинсон, пожалуйста, выбирайте выражения. С нами дама, – невозмутимо прервал его Джефф.
– Эй, эй, ребята!.. – сказала я. – А вы не хотели бы посоветоваться еще и со мной?!
– Нет, – сказали они оба в один голос.
И тут мы подъехали к этому дому на Райхенбахштрассе. Оказалось, что аэропорт был совсем близко от центра Мюнхена.
Наглухо закрытые ворота, вверху по углам арки – глазки телекамер, на стене кнопка звонка.
Жму на кнопку. Пауза. Еще раз нажимаю… Открывается дверь и в ее проеме появляется крепенький паренек абсолютно израильского типа. Загораживает своими широченными плечами вход, оглядывает мою огромную сумку и гитару в чехле и что-то не очень любезно спрашивает меня по-немецки.
– Айм ноу спик дойч, – говорю я.
– Говори по-английски, – предлагает он мне.
– Айм ноу спик инглиш… – тупо признаюсь я.
И чего дура не учила язык?! С моим Гришкой это можно было делать, не вылезая из постели. Кретинка ленивая!
А паренек на меня так и смотрит – как на кретинку и дуру. Тогда я вытаскиваю из кармана куртки письмо Якова и свой паспорт и протягиваю его пареньку. Тот открывает мой израильский паспорт, сверяет фотографию с сильно усталым и лохматым оригиналом и говорит на чистом иврите:
– Почему же ты не говоришь на иврите?
– Я говорю. Но не очень хорошо…
– Но это же лучше, чем молчать. Что тебе нужно?
– Передать вот это письмо вот этому человеку, – и тычу пальцем в адрес и фамилию на конверте.
– У нас такого человека нет.
– Этого не может быть!.. – я чуть не расплакалась.
– Хорошо, – говорит паренек. – Проходи сюда. Он даже не помог мне втащить вещи, этот раздолбай!
Он просто посторонился и впустил меня под арку, в глубине которой стояла немецкая полицейская машина.
Когда он распахивал передо мной дверь, я увидела у него под курткой большой пистолет в кобуре. Меня этим, правда, не удивишь. У нас в Израиле чуть ли не каждый третий носит оружие. Конечно, кроме олимов…
За воротами оказались еще два таких же бычка, словно с плаката, рекламирующего занятия боди-билдингом.
– Хальт! – сказал мне один из них, а второй взялся внимательно разглядывать мой паспорт.
Первый охранник быстро обшарил меня металлоискателем, затем то же самое проделал с моей сумкой, а потом с гитарой.
Но если мы с сумкой вели себя тихо и безропотно, то моя гитара показала себя во всем блеске! От прикосновения к ней металлоискатель прямо-таки заверещал дурным голосом!
Охранники настороженно переглянулись. Один спросил:
– Что там?
– Гитара, – сказала я.
– Вынь ее из чехла.
– О, черт вас побери!.. – выругалась я по-русски и стала вытаскивать гитару на свет Божий.
Я уже еле стояла на ногах от усталости. Мне хотелось есть, спать и писать, а мне тут еще шмон и допрос устраивают!
– Ты говоришь по-русски? – усмехнулся один.
– Да. Ты тоже?
– Нет. Но у нас есть человек с русским языком. Эйтан! Ты не знаешь, Абрам еще не ушел?
– Кажется, нет.
Мне вернули письмо и паспорт, приказали оставить вещи и послали на третий этаж – к «Абраму с русским языком», сказав, что у Абрама нет своего места – его нужно ловить. Но чаще всего он бывает на третьем этаже…
Я не стала пользоваться лифтом и вверх по лестнице пошла пешком. И вдруг, на свое счастье, услышала откуда-то сверху негромкую русскую речь. Женский голос слегка раздраженно говорил:
– Что ты дергаешься?! Что ты все время ищешь возможность понервничать?.. Ну, так сломался протез! Ай-ай-ай! Большое дело!.. Так пойдешь к цанарцу и починишь.
– И выложу ему двести марок… – уныло отвечал мужской голос.
– Таки выложишь. Ничего страшного. Лейбовичам за их паршивые зубы страховка оплатила пять тысяч! А у тебя двести. Тьфу! Заплатят, как миленькие!
– А если не заплатят?..
– Так тогда и будешь нервничать! Почему надо убивать себя раньше времени?!
Я мигом взлетела наверх и между вторым и третьим этажами на лестничной площадке увидела старика и старуху. Старуха была чем-то похожа на тетю Хесю.
– Здравствуйте! – сказала я им.
– Здравствуй, деточка, – ответила мне старуха, а старик только кивнул головой и прикрыл беззубый рот ладонью.
– Ради Бога, извините меня, но я услышала русскую речь и… – я посмотрела на старика: – Вы – не Абрам?
– Боже его упаси! – сказала старуха. – Я бы сразу же удавилась!
Через три минуты мы со старухой знали все. Она про меня, я – про Абрама. Никакой он не «Абрам». Он – обычный еврей Виталий из Ленинграда, где был каким-то доктором, а сбежав полтора года тому назад в Мюнхен, здесь переименовался в «Абрама» и сразу же заговорил на русском языке с еврейским акцентом, которого у него никогда не было и быть не могло, потому что он совсем еще молодой человек – ему не больше пятидесяти, а у молодых людей, родившихся и выросших в Ленинграде и Москве, акцента не бывает! Он уже говорит по-немецки и состоит в «Юдишегемайндшафт» на общественных началах, как промежуточное звено между начальством общины и русскими евреями. И все русские евреи от него буквально плачут, потому что он может сделать столько гадостей!.. А начальство в нем души не чает!..
Несколько раз старик пытался прервать старуху, подавал ей всякие знаки, чтобы она заткнулась, но та не обращала не него никакого внимания. А один раз прервала себя и сказала ему:
– Нам с тобой осталось три-четыре года жизни. Я устала всех бояться. Я там боялась, я и здесь должна бояться?! Девочка будет знать – к кому она идет!
Я выслушала старуху, сказала ей, что таких перевертышей я и в Израиле встречала навалом, и мне с ним детей не крестить, мне нужно только передать письмо вот этому человеку, который здесь большой начальник.
Старуха посмотрела на конверт и пожала плечами. Она никогда не слышала о таком человеке в Мюнхенской еврейской общине.
– Но если этот, так называемый «Абрам», – сказала старуха, – этот шейгиц, этот байстрюк, этот аид-а-моцер сможет тебе помочь, это будет первое доброе дело в его жизни! Иди на третий этаж. Он там вечно крутится. Ты его сразу узнаешь по его гнусной роже. Дай Бог тебе удачи!..
– У нас в общине нет человека с такой фамилией, – сказал мне этот Виталий-Абрам. – А я, слава Богу, знаю, что говорю.
Рожа у него была не такая уж гнусная. Я бы даже сказала – вполне интеллигентного вида. Небольшого росточка, рубашечка с галстуком, пиджачок, черные туфельки… Ни дать, ни взять – маленький чиновник беэр-шевского отдела абсорбции.
Мы стояли на третьем этаже в симпатичном и уютном холле, куда выходили двери трех или четырех служебных кабинетов. На стульях и диванчиках для посетителей в ожидании приема сидело несколько человек. Осторожно переговаривались шепотом и время от времени испуганно поглядывали то на закрытые двери кабинетов, то на этого Виталия-Абрама.
А он, сукин кот, всем своим видом, тоном, манерой не смотреть на собеседника, выказывая ему полное презрение, изо всех сил старался произвести впечатление «особы, приближенной к императору», которой известно что-то такое, чего другим знать не положено.
И чудовищный, наигранный, мерзейший псевдоеврейский акцент, с которым даже в Жмеринке никто не разговаривает!
– И не надо мне ваше письмо! Заберите его! Я не знаю, кто это писал и кому оно адресовано. Я знаю только, что вы пришли не по адресу. Я вообще не понимаю, как вас сюда пропустили! За какие такие ваши прелести? – он поглядывал на сидящих, словно хотел показать им, как надо разговаривать с такими, как я.
Но я решила, что вытерплю все! Обратной дороги у меня не было.
– Ну, пожалуйста… – говорила я, не обращая внимания на его хамский тон. – Может быть, вы проконсультируетесь с кем-нибудь?.. Человек, который писал это письмо…
– Я не собираюсь ни с кем консультироваться! Если я сказал, что такого человека здесь нет – значит, нет!!!
В это время дверь одного из кабинетов открылась и оттуда вышла очень хорошо одетая дама средних лет. Посетители тут же почтительно встали. Абрам сразу же стал меньше ростом.
Дама заперла свой кабинет на ключ и вопросительно подняла брови, глядя на бывшего ленинградского Виталия – ныне мюнхенского Абрама.
Совсем другим тоном, совсем другим голосом, заискивающе улыбаясь, пожимая плечами и беспомощно разводя руками, Абрам-Виталий показал этой даме на меня, на мое письмо и стал что-то ей говорить.
Она молча выслушала его, взяла письмо в руки, прочитала написанное на конверте, грустно улыбнулась и вскрыла конверт.