– Сам-то какого черта приехал? – жестко спросила я. Он пожал плечами и грустно улыбнулся:
   – А что оставалось делать? Одесса, которую я любил, стала просто грязным портовым городом… Друзья разъехались, невеста бросила…
   – Такого мужика?!
   – Такого еврея. Она честно сказала: «Я очень люблю тебя, Гриша, но я боюсь, что скоро вас опять начнут убивать, а у меня от тебя будут дети. Я не хочу жить в постоянном страхе за них».
   – Молодец! Четкая девушка. Ты работаешь?
   – Да. На бензоколонке. Излюбленное место работы олим. Кстати, я там иврит здорово улучшил. Иногда даже думаю на иврите. Пять лет зубрил английский, а такого не было…
   – А где ты живешь?
   Он мне все больше и больше нравился – этот одесский Гриша!
   – О-о! Где я живу – это картинка маслом! – рассмеялся он. – В самом центре Тель-Авива!.. Если тебе негде остановиться, можешь пожить у меня. Даже без секса.
   – Это еще почему?! – возмутилась я. – Ты болен?
   – Нет, здоров. Просто боялся тебя отпугнуть.
   – Уже отпугнул.
   – Жаль…
   – А когда приглашал, надеялся и на секс? – спросила я.
   – Конечно!
   – Тогда повтори приглашение в нормальной редакции.
   Он взял мою руку в свои огромные загорелые лапищи и негромко повторил:
   – Если тебе негде остановиться в Тель-Авиве – можешь пожить у меня. Комната без удобств, но с сексом. Устраивает?
   – Очень!.. – и я поцеловала его чуть выше могендовида.
 
   Да, этот дом был, действительно, – картинка маслом! Ничего подобного по величию и убожеству я не встречала и по сей день.
   Снаружи – огромный заброшенный дворец с фонтаном и зияющими черными провалами мертвых окон.
   Внутри – полуразрушенная, грязная, чудовищная ночлежка.
   И жуткий запах нищеты.
   Говорят, когда-то дом был просто великолепен! Витражи, мозаичные полы, синагога, соединяющая два высоченных здания, лифты, мусоропроводы, центральное отопление – все, все это когда-то было.
   – Идем к хозяину. Это ритуал. Что не поймешь – я переведу, – сказал мне Гриша. – Улыбайся и помалкивай. Зовут его Яков.
   Яков, красивый израильтянин с седой бородой, истошно орал на одну из своих маленьких дочерей и раздраженно тыкал пальцем в строчки Торы.
   Как только Гриша представил меня, он тут же выставил дочь за дверь и стал вещать хорошо отрепетированный текст:
   – Этот дом построил мой отец и организовал в нем «Агудат Рафаель» – общество для бездомных. Я беру с жильцов минимальную плату. Но если у человека нет денег – он может здесь жить и так.
   – Врет, – по-русски заметил Гриша.
   – Бездомный – это человек, у которого нет родных, нет друзей, нет протекции. Ему некуда идти, кроме нашего дома. Здесь его семья. Здесь живут израильтяне, эфиопы, русские…
   – Русские – это мы с тобой. В Союзе мы были евреи, а здесь мы – русские, – Гриша сделал вид, что переводит мне слова Якова.
   – Никаких контрактов о найме жилища, – продолжал Яков. – Ты можешь вылететь отсюда в любой момент – за ссору с соседями, за пьянство, за что угодно. Но и я не требую никаких документов. Вот я сейчас просто запишу тебя в свою книгу – и все! Это не гостиница – это дом для бездомных. Хочешь вселиться – сам приведи комнату в порядок. Не сливается вода в туалете – почини. Нет воды ни в бачке, ни в раковине? Сходи на первый этаж, там еще, кажется, есть вода. Набери и смой свой горшок. Наберешь побольше – заодно и помоешься. Ах, у тебя нет такой большой посуды? Это уже твои проблемы. Вместо стекла в окне фанерка, а на полу лужи после дождя? Заделай дыру в потолке, купи стекло, вставь его, и тебе покажется, что ты уже член кнессета. И всего за четыреста шекелей! Делим на два сорок и получаем сто шестьдесят шесть долларов. Где ты еще в Израиле найдешь крышу над головой за сто шестьдесят шесть долларов?!
   – Вот тут он прав, – по-русски сказал мне Гриша.
   Вскоре я стала своим человеком и в доме (двух старших дочерей Якова я учила играть на гитаре), и среди тучи уличных музыкантов.
   Я пела на Алленби, пела на Дизенгофе, в парке Яр-кон… Мои песни отлично звучали в подземном переходе напротив рынка Кармаль, где я неожиданно обнаружила спасительную прохладу и превосходную акустику.
   Моталась я со своей гитарой и в Яффу, и в Рамат-Ган, и в Бат-Ям, и в Петах-Тикву…
   Меня гоняли с места на место хозяева лавочек и магазинчиков – одному я мешала разговаривать по телефону, второму загораживала рекламу… Но я не сдавалась. Я насобачилась весело огрызаться на добротном иврите и продолжала вкалывать как папа Карло!
   День на день не приходился, но минимум сто – сто двадцать шекелей я каждый вечер приносила в нашу конуру, в «Дом для бездомных». А однажды я была вынуждена позвонить на бензоколонку и попросить Гришку приехать после работы за мной к фонтану Дизенгоф. Мне просто не под силу было тащить домой и гитару, и пластиковый мешок с четырьмя килограммами медяков! Единственное, что примиряло меня с весом этого мешка, что медяков там было шекелей на полтораста!
   К ночи у меня садился голос, я начинала сипеть и хрипеть, и мой бедный одесский Ромео, вместо обещанного секса, вынужден был варить мне какие-то полоскания, чтобы на следующий день я снова была в форме.
   Он сопротивлялся, но я настояла на том, что вхожу в половинную долю оплаты за комнату. Но и он потребовал, чтобы пятьдесят шекелей в день я откладывала и хранила бы их у Якова.
   – Нашу комнату может открыть любой байстрюк, – сказал он. – А у Якова, как в швейцарском банке. Тем более что он тебя нежно полюбил и уговаривает меня жениться на тебе.
   – Почему бы тебе не внять разумному совету пожилого человека? – спросила я.
   – А правда, почему бы?.. – рассмеялся он. Но я знала, что этого не произойдет.
   К тому времени мой Гришаня нашел одну русскоязычную хитрую адвокатскую контору, занимавшуюся незаконной репатриацией новых переселенцев. Я даже несколько раз съездила вместе с ним на улицу Ха-Негев в эту контору. Просто так, за компанию.
   Дело в том, что ни один вновь прибывший олим хадаши не имеет права покинуть Израиль, не выплатив долга банку «Идуд». Это те деньги, которые мы получаем на обзаведение при первых шагах по земле предков.
   Задача этой конторы – ликвидировать твой долг банку, примерно в десять тысяч шекелей, и всего за две тысячи получить для тебя заграничный паспорт через своих людей в Министерстве внутренних дел.
   Охотнее всего такие конторы переправляли желающих смылиться из Израиля в южно-африканские края. Там требовался английский язык, что и привлекло моего Гришечку. А по заверениям хозяев конторы, Иоганнесбург и его окрестности буквально рыли копытом землю от нетерпения увидеть вас в числе своих счастливых сограждан.
   Гришка сразу же предложил мне поехать с ним, но в глазах моих вдруг возник мой слабый, одинокий, обиженный мною, несчастный папа и, помнится мне, я нашла какую-то непринужденную и веселую форму отказа.
   Дней за десять до того я позвонила Лифшицу в Беэр-Шеву. В нашем доме телефон был только у него. Я извинилась перед Лифшицем за тот вечер, узнала, что папа жив-здоров, и попросила передать ему, что у меня все, все в порядке…
 
   Через два с половиной месяца после того, как я на беэр-шевской тахане-мерказит купила автобусный билет в Тель-Авив и обратно, я возвращалась домой, к папе. По тому же билету!
   Я везла с собой (страшно сказать!) три тысячи двести шекелей, упакованных в специальную полотняную сумочку с пояском, которую мне сшила жена Якова – хозяина «Дома для бездомных». Поясок застегивался на талии, прямо на голое тело, и сумочка плотно прилегала к животу под майкой, под джемпером, под курткой. Так что обокрасть меня можно было только при попытке склонения к греху.
   За время пребывания в Тель-Авиве я слегка обросла барахлишком, а кроме всего прочего, я везла папе бутылку настоящего «Баллантайна» и какие-то дурацкие, смешные подарочки для Захара и Лифшица.
   Во искупление нанесенных обид, мне – богатой, счастливой и раскаявшейся – так хотелось устроить им небольшой семейный фестиваль с дорогой едой, с благородными напитками и двумя очаровательными израильскими песнями на иврите, которые я специально выучила для этой встречи.
   С Гришкой мы договорились, что через неделю я на пару дней подскочу в Тель-Авив, проводить его в Южную Африку.
 
   …У дверей нашей квартиры я опустила на каменный пол лестничной площадки гитару и тяжелую сумку, размяла занемевшие пальцы и достала из кармана куртки свои ключи.
   Из-за тонкой входной двери слышно было, как Миткова читала новости по московскому телевидению.
   Я всунула ключ в замочную скважину и попыталась открыть дверь. Не тут-то было – ключ даже не поворачивался в скважине. На всякий случай я еще раз глянула на табличку с квартирным номером – не ошиблась ли я в запарке, не проскочила ли я на радостях этажом выше, не ломлюсь ли я в чужую квартиру? Нет, ошибки не было.
   Я снова попробовала открыть дверь – безрезультатно. И тогда я нажала на кнопку звонка.
   Послышались шлепающие шаги, дважды щелкнул замок, дверь распахнулась, и передо мной возникла пьяная, красивая, но сильно потасканная баба лет тридцати пяти, в моем старом махровом халате.
   Она недобро оглядела меня осоловелым глазом и хрипло спросила:
   – Вам кого?
   – Мне? Папу… Самуила Моисеевича… – растерялась я.
   – Муля! К тебе! – крикнула эта баба и ушла в комнату, оставив меня стоять на лестничной площадке.
 
   – Видишь ли, Екатерина… – замороженным голосом сказал сильно поддавший папа, когда мы уже втроем сидели за столом.
   Не «Катя», не «Катюшка», не «деточка», как он обычно называл меня всю жизнь, а «Екатерина».
   – Видишь ли, Екатерина, мы с Лилечкой решили сменить замок. Тот, если помнишь, можно было шпилькой открыть. А с тех пор, как Лилечке удалось продлить контракт на нашу квартиру еще на год…
   Я усмехнулась и живо представила себе, каким образом ей это удалось. Интересно, сколько же раз пришлось ездить бедной Лилечке в Юд-Алеф, на улицу Моше Шарет к этому вонючему сабру, чтобы продлить наш контракт еще на целый год?
   От напряженной ситуации Лилечка слегка протрезвела, и я вдруг увидела, что она превосходно сечет, что я про нее все понимаю! И с этой секунды я становилась для нее – «врагом номер один». Наверное, я и раньше, когда жила в Тель-Авиве, была для нее врагом – возможным разрушителем того, что она создала здесь за последние два месяца. Но тогда я была для нее врагом мифическим, неясным, – некоей юной взбалмошной особой, которую при необходимости можно будет в два счета поставить на место. А теперь она увидела меня воочию и поняла, что это будет не так просто…
   – Лилечка – киевлянка, она уже здесь пять лет и замечательно говорит на иврите, – услышала я папу. – Мы с Лилечкой люди одинокие, и ты, Екатерина, должна понять…
   – Конечно, конечно!.. – я поторопилась улыбнуться как можно доброжелательней. – А где Захар? Лифшиц?.. Я им тут кое-чего привезла…
   Лилечка выпила неразбавленного «Баллантайна», закурила и демонстративно уставилась в экран выключенного телевизора.
   – Захар в больнице. Второй инсульт, – сказал папа. – Лифшица я не видел уже больше месяца. По-моему, он готовится к каким-то своим врачебным экзаменам.
   – Вы работаете? – спросила я Лилечку.
   – А на что бы мы жили? – ответила она и налила себе еще виски.
   – Лилечка сотрудничает с отделом культуры при нашей абсорбции, – поспешил пояснить папа. – Экскурсии, консультации, самодеятельность… У нее там прекрасное положение!
   – Не ой-ой-ой, не ай-ай-ай, но жить можно, – хрипло сказала Лилечка и пустила первый пробный шар. – Кстати, Катя… Вы разрешите мне вас так называть?
   – Да, да, пожалуйста! А мне вас называть «Лилечка» или «мама»?
   – Екатерина! – папа испуганно посмотрел на Лилечку.
   – Все, все. Молчу! – быстро сказала я и повернулась к Лилечке. – Вы что-то хотели мне посоветовать?
   Она нервно растерла окурок в пепельнице:
   – Боже меня сохрани! Ничего особенного. Просто мне сдается, что все эти ваши блям-блям на гитаре и песни на улицах уже пора кончать. Вы – человек взрослый, и о дальнейшей жизни нужно очень серьезно подумать.
   – Конечно, конечно! – снова согласилась я. – Ближайшее время я только об этом и буду думать…
 
   Ночью, когда Лилечка спала глубоким пьяным сном в большой комнате – то всхрапывая басом, то подвывая тоненько и визгливо, мы с папой, с моим папой, полуодетые, обнявшись сидели на кухне и ревели в три ручья.
   – Прости меня, Катюшечка… Прости меня, солнышко… Деточка, прости меня!.. – захлебывался в рыданиях папа.
   – Что ты, папочка… Дорогой мой, любименький!.. Ну, что ты?! – шептала я ему сквозь слезы и целовала его руки. – Успокойся, миленький! Это я, я во всем виновата, сучка я этакая!.. Не надо было мне уезжать! Не надо…
   – Она хорошая… Только выпивает немножко. Вы еще обязательно подружитесь! А то ведь я все один и один. А вокруг все чужое. Все чужое… Пойми меня, умоляю тебя, Катюня!..
   – Конечно, конечно, папулечка… Успокойся.
   Трясущимися руками я накапала в рюмку корвалол, разбавила водой и дала ему выпить. Он залпом опрокинул рюмку, уронил голову на кухонный стол и снова безутешно зарыдал, приговаривая:
   – Господи, Боже милостивый! Что же я делаю?! Что же я делаю, Катенька?..
   А я целовала его лысеющую макушку, гладила его мокрое от слез лицо, и шептала ему:
   – Ничего, все образуется… Все будет хорошо…
 
   Для себя я решила все. Решила твердо и бесповоротно.
   Я съездила в «Сороку», нашу беэр-шевскую больницу, – к Захару. Посидела у него часа полтора, помогла санитаркам перестелить под ним изгаженные простыни, сама перевернула его на живот и протерла ему спину и задницу какой-то пахучей жидкостью, чтобы не было пролежней. Все пыталась понять, что он хочет мне сказать. Но так и не поняла, как ни всматривалась в его глаза, оставшиеся живыми в этом большом и уже мертвом теле.
   И на прощание сказала Захару то же самое, что шептала тогда папе ночью на кухне:
   – Ничего, все образуется… Все будет хорошо…
   Один вечер я просидела в семействе Лифшица, где все деликатно говорили о чем угодно, только не о папе и Лилечке, и дворник Лифшиц показывал мне горы учебников и вопросников по офтальмологии, фармакологии и общей медицине на иврите, которые ему нужно выучить, чтобы подтвердить свой советский врачебный диплом. Уходя, я и Лифшицу почему-то сказала:
   – Ничего, все образуется… Все будет хорошо…
   За четыре дня я провернула гору дел – я получила все необходимые бумаги в банке, в управлении абсорбции и еще в двух-трех конторах.
   В роскошном и дорогом «Суперфарме», неподалеку от нашего дома, я купила для папы самый модный бритвенный станок «Жиллет-Сенсор», две пачки запасных лезвий, пену для бритья и большой флакон мужского одеколона «Boss». Заплатила кучу денег и оставила весь этот пижонско-миллионерский набор прямо на телевизоре, когда папы и киевской Лилечки не было дома.
   Собрала свои вещи в одну огромную сумку, принадлежавшую когда-то тете Хесе, поднялась к Лифшицам и вызвала по их телефону такси. Сволокла тяжеленную сумку и гитару со второго этажа, села в такси и уехала в Тель-Авив, повторяя про себя засевшие в мозгу дурацкие, успокоительные слова:
   – Ничего, все образуется… Все будет хорошо!.. Оформим мы с Гришкой у этих жуликов с улицы Ха-Негев заграничный паспорт для меня за две тысячи шекелей, купим на оставшиеся деньги еще один билет и умотаем вместе с моим одесситом в Южную Африку, в Иоганнесбург… То-то Гришаня будет счастлив! Он так уговаривал меня ехать с ним! Выучу там английский и… Все образуется! Все будет хорошо!..
 
   – Он только вчера улетел, – сказал мне хозяин «Дома для бездомных» Яков. – Подвернулся горящий льготный билет – на сто долларов дешевле нормального… Когда устроится, обещал прислать для тебя адрес. Не огорчайся. Иди в свою комнату. Живи. Денег не надо. Жди…
   Сутки я пролежала на нашем топчане, тупо уставившись в собственноручно побеленный потолок…
   Приходила жена Якова – приносила какую-то еду. Молча посидела рядом со мной и ушла. Рано утром пришел Яков с младшей дочерью. Отдал ей нетронутую тарелку и велел идти домой.
   Говорил сам, не нуждаясь ни в моих ответах, ни в возражениях:
   – В тебе нет любви. Тебе не нужно лететь за Гершеле в Иоганнесбург потому, что ты не любишь его. Это он тебя любил, а ты только принимала его любовь. Тебе не нужно возвращаться в Беэр-Шеву. Если бы ты там кого-нибудь очень сильно любила – ты не примчалась бы сюда через четыре дня. Тебе не нужно оставаться в Израиле. Ты не знаешь и не любишь его. Но это не твоя вина. К счастью, катастрофа мирового еврейства прошла мимо тебя. Но ты хорошая девочка, и тебе сейчас очень плохо. Иди к этим гангстерам, которые делали паспорт твоему другу. Скажи, что ты хочешь в Мюнхен, в Германию. Наври им что угодно, но только в Мюнхен. Там живет мой старший двоюродный брат. Я не видел его двадцать семь лет, но знаю, что он большой человек в Мюнхенской еврейской общине. Купи паспорт, а я напишу ему письмо. И улетай в Мюнхен. Может быть, там ты обретешь любовь. Потому, что без любви нельзя жить ни в одной стране.
 
   – Считаем бабки! – сказала я себе, когда с огромной высоты увидела под собой Средиземное море.
   Заграничный паспорт мне обошелся всего в полторы тысячи шекелей, так как я клятвенно заверила главу этой конторы, что по возвращении в Израиль обязательно пересплю с ним. А пока, дескать, у меня – месячные, и ему придется подождать, как бы мы оба ни мечтали это сделать сейчас же – на полу, на столе, на люстре – где угодно!
   Итак, я сэкономила пятьсот шекелей. Зато билет на «Люфтганзу» мне этот бандит приобрел не за триста сорок долларов в один конец, а за пятьсот восемьдесят четыре – туда и обратно. Он хотел быть точно уверенным, что я через две недели вернусь и буду трахаться с ним до посинения.
   Множим пятьсот восемьдесят четыре на два сорок… Тысяча четыреста один шекель. Плюсуем полторы тысячи за паспорт… Получаем – две тысячи девятьсот шекелей. А у меня после покупок в беэр-шевском «Суперфарме» и оплаты ста тридцати шекелей за такси до Тель-Авива, плюс расходы на жратву и разную мелочевку оставалось всего две с половиной тысячи… Хорошо еще, что всю последнюю неделю в Тель-Авиве я со своей гитарой молотила на Дизенгофе как умалишенная и сумела заработать еще семьсот пятьдесят шекелей!..
   После того как я расплатилась за «Люфтганзу» и паспорт, у меня оставалось триста пятьдесят шекелей. Яков обменял мне их на доллары, дал письмо своему двоюродному мюнхенскому брату и погладил меня по голове.
   В аэропорту Бен-Гурион в ченч-кассе я получила за свои сто семьдесят пять долларов – двести семьдесят четыре немецкие марки, подверглась тщательному досмотру всего моего багажа (особенно обнюхивали гитару!) и вежливому, настырному допросу на русском языке сотрудницы службы безопасности.
   А затем, ровно в пятнадцать ноль-ноль по израильскому времени, наш самолет мощно и коротко промчался по взлетной полосе и взмыл в воздух…
   Теперь подо мной Средиземное море.
   Ничего, все образуется… Все будет хорошо!..

ЧАСТЬ ПЯТАЯ
(тоже коротенькая), рассказанная Автором,о том, как теоретические размышления Нартая о правде в кинематографе привели его самого к необходимости говорить правду, правду и ничего, кроме правды…

   В отличие от Кати и Эдика, знавших по три-четыре фильма, снятых по моим сценариям, Нартай, оказывается, видел десятка полтора моих картин. Хотя тот фильм, сценарий которого удостоился быть изданным отдельной книгой чуть ли не во всем мире, в разное время, в разных городах нашей страны смотрели все трое.
   Это обстоятельство достаточно успешно сбалансировало мой неприкрытый интерес к этим ребятам. Я тоже стал в какой-то степени им интересен, как и любой человек, работающий в кинематографе или еще какой-нибудь области, закулисная сторона которой подчас занятнее конечной продукции.
   А уж после того, как я каждому из них подарил по экземпляру своей книжки на русском языке, отношения наши стали совсем доверительными.
   Нартай – тот просто устраивал мне допросы с пристрастием.
   – Нет, вы скажите, – строго говорил он, глядя мне прямо в глаза. – Вы это писали из головы или из жизни?
   Я как мог, путано и, наверное, не очень вразумительно, пытался ему объяснить механику возникновения сюжета, систему поиска материала, погружения в тему, использования уже накопленных знаний, отстаивал право сочинителя на домысел, и так далее, и так далее…
   То есть я пытался объяснить Нартаю то, чего никогда не мог толком объяснить самому себе.
   Почувствовав в нем явную неприязнь к историям «из головы» и беспредельную доверчивость к сюжетам «из жизни», я иногда лукавил и обманывал его, говоря, что тот или иной мой сценарий – ну, просто копия реального происшествия!..
   – Я так и думал. Потому, что там все очень жизненно, – удовлетворенно говорил Нартай и длинно сплевывал. – А вот в этом кино – про летчиков? Не про тех пацанов во время войны, а про гражданских… Ну, где один старик прямо в воздухе, за штурвалом слепнет, помните? Это вы сами придумали или так было?
   – Кое-что было, кое-что я додумал, что-то представил себе – как бы это могло быть… – говорил я.
   – Вот это вы напрасно, – обрывал меня в таких случаях Нартай. – Я там сразу туфту просек. Уж если писать – так только правду!
   – Ты мне уже немножко надоел со своими вопросами, – однажды сказал я ему во время такого разговора. – Все проверяешь и проверяешь меня – правду я написал или выдумал… А вот ты сам лучше расскажи мне – как ты-то попал сюда?..
   Он усмехнулся. Глаза его совсем превратились в щелочки:
   – Это, как говорят немцы, ланге гешихте. Длинная история. Причем – в двух сериях.
   – Ну, расскажи хотя бы первую…
   – Правду? – спросил он.
   – Послушай, Нартай! – возмутился я. – Кто из нас отстаивает право на фантазию, домысел и сочинение, а кто упрямо требует правду, правду и ничего, кроме правды! Я, что ли?
   – Нет, я, – гордо сказал он.
   – Тогда чего же ты спрашиваешь? Вот правду и валяй!..

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ,
рассказанная старшим сержантом Нартаем Сапаргалиевым,о том, как он получил от командира полка очень важное и ужасно секретное задание…

   – Копыта коней моих предков триста лет топтали весь мир! А уж таких, как ты, они усмиряли одним взмахом камчи! – сказал я.
   Когда-то, еще пацаном, в Алма-Ате, я в каком-то кино услышал это, и мне так понравилось, что теперь я иногда думаю, что это я сам сочинил…
   «Копыта коней моих предков…» – хотел я повторить, но не удержался и засадил ему сапогом в живот.
   Хорошо, что в самом начале толковища, когда он заявил, что всех нерусских – жидов, татар, узбеков, эстон– [отсутствует строка] руками оказалась четырехкилограммовая «серьга» для соединения буксирных танковых тросов, и я успел ею засветить ему по балде. А то он бы меня, наверное, по стенке размазал, сука…
   Самый здоровый в дивизии, сволочь! Сто десять кило веса, рост – метр девяносто. Ручищи – как бревна, и наглый, как бронепоезд!
   А я в обмундировании – пятьдесят четыре кэгэ и сто шестьдесят сантиметров вместе со шлемофоном… Есть разница?
   Причем, выпили мы перед этим – ерунду сущую! Всего полторы бутылки «Корна» по ноль семьдесят пять. А она всего-то – тридцать два градуса… Причем, кто платил? Кто платил?! Он, что ли? Да он за пфенниг удавится, куркуль вологодский! Это я же ему за ремонт фрикциона водку ставил!.. А он…
   Счастье, что я его за один раз вырубил. А то бы мне потом по всей ремонтной зоне пришлось бы пятый угол искать! Он, конечно, сразу отключился, когда я его этой «серьгой» огулял. Лежит, скучает…
   Я слазил в танк, достал из-за сидения механика-водителя здоровенный моток веревки – он у меня в инструментальном ящике был спрятан, вылез из танка и связал его.
   Толково связал. Так только казахи и уйгуры вяжут. Руки вяжешь за спиной, потом ноги, а потом как можно сильнее стягиваешь руки и ноги вместе. Тогда он сразу перестает быть человеком, выгибается и становится похожим на пресс-папье.
   Смотрю, очухался. Хрипит, пузыри пускает.
   – Развяжи, – говорит. – Блядь косорылая! Развяжи сейчас же, а то убью, падла!
   – Лежи, гад, – говорю. – И не чирикай, а то хуже будет.
   – Ах, так?! – кричит. – Чучмек кривоногий! Выблядок казахский!.. Сука узкоглазая!.. Тварь ты нерусская!!! Вонючка черножопая!.. Да я твою маму…
   И тут он такое сказал, что я даже сразу протрезвел!
   Выпил стакан «Корна», утерся рукавом комбинезона и пошел к воротам ремзоны. Аккуратненько закрыл ворота, чтобы никто его криков не слышал, и вернулся к нему.
   Вынул я из кармана нож, нажал на кнопку, и как только лезвие выщелкнулось из рукоятки – он как завизжит, как забьется… Пена на губах от страха. А я ему говорю:
   – Не боись, Вася. Я тебя резать не буду. Я тебя просто повешу. Таким гадам, как ты, нельзя жить на земле.
   Отрезал я у него за спиной остаток веревки метров в пятнадцать, сделал хорошую петлю, смазал ее солидолом – благо у нас этого дерьма в ремзоне навалом – и накинул ему петлю на шею. А второй конец веревки завязал на крюк электрического тельфера. Это такое приспособление для поднятия разных тяжестей – двигатель из танка вынуть, орудийную башню снять…
   Взял я в руки тельферную пусковую колодку – там кнопки: красная – вверх, голубая – вниз. И слегка нажал на красную.