Письмо было написано на иврите. Она прочла его, печально покачала головой и вернула письмо Абраму, сказав несколько фраз. Тот, как китайский болванчик, мелко и часто кивал головой. Затем дама сочувственно улыбнулась мне и с легким поклоном попрощалась со стоящими посетителями. И пошла к лифту.
   Я же видела, как она легко прочла письмо! Какого же черта я не заговорила с ней на иврите – до сих пор понять не могу…
   Абрам подождал, когда за дамой закроются створки лифта, и мгновенно снова обрел начальственный тон:
   – А я что говорил?! Нет такого человека! Он умер одиннадцать лет тому назад. И ваш покровитель, который писал ему, мог бы об этом знать, а не писать письма на тот свет! И потом, оказывается, он просит, чтобы вам помогли устроиться в Мюнхене! Так вы же уже один раз эмигрировали?! Что же вы еще хотите? Еще раз эмигрировать? Теперь уже из Израиля в Мюнхен?! От чего вы теперь бежите? От антисемитизма? Или, может быть, вы ищете политических свобод?.. Не смешите людей и не морочьте им голову! Забирайте свое письмо и возвращайтесь к маме в Израиль. Германия вам не проходной двор! Это раз. А во-вторых, настоящая еврейская девушка не должна покидать землю предков! Другое дело, может быть, вы вообще не еврейка? Тогда, кто вам позволил придти в еврейскую общину?.. Что вы здесь делаете? Кто вас сюда к нам подослал?.. Как вы посмели здесь появиться?! Меня, как настоящего еврея, это просто-таки возмущает!
   И тут во мне что-то сломалось. Даже в глазах темно стало.
   – Кто-кто «настоящий еврей»? – спросила я. – Вы? Вы – «настоящий еврей»?!
   – Да! Да! Да! – закричал он. – И горжусь этим! И попрошу очистить помещение!
   – Нет, – сказала я с улыбочкой. – Вы не еврей. Вы – персонаж из черносотенного анекдота. Вы приволокли с собой из «совка» все самое худшее, самое отвратительное, и на этом пытаетесь теперь выстроить свою маленькую вшивую карьерку!.. И не смейте налегать на еврейский акцент, бездарность! Так разговаривают антисемиты, когда пытаются изобразить еврея. Ничтожество… Шесть миллионов погибших евреев должны в гробах переворачиваться только потому, что такая дешевка, как вы, представляет их сегодня среди оставшихся в живых!
   – Я сейчас же вызываю полицию, хулиганка! – завизжал он.
   Вот тогда я совсем перестала себя сдерживать!
   – Что-о-о?! – рявкнула я. – Ты где находишься, эмигрант хуев? На Васильевском острове или в Мюнхене?! Кто ты такой, дерьмо беспаспортное?! Я – гражданка государства Израиль, а ты кто такой, шестерка вонючая?!
   И, клянусь вам, я вдруг, совершенно неожиданно для себя, сказала это с такой искренней гордостью, что сама чуть в обморок не упала! На ногах меня удержала только ненависть к этой сволочи.
   – Стоит, сучка, на задних лапах, да еще и тявкает: кто – еврей, кто – не еврей… Нацист засраный!.. – сказала я ему напоследок и пошла к лифту.
   Спустилась вниз к этим трем вооруженным раздолбаям, взяла свою сумку, свою гитару и направилась к воротам.
   – Тебе помочь? – спросил один на иврите.
   – Пошел ты, знаешь куда!.. – ответила я ему по-русски и вышла на улицу.
 
   Бреду по этой чертовой Райхенбахштрассе, чтоб она провалилась, волоку тяжеленную сумку, тащу гитару, ничего не соображаю. Переставляю ноги, как курица с отрезанной головой. Господи, думаю, что же делать, что же делать?..
   А вокруг меня – такой красивый, такой уютный и такой чужой город! И никого, никого – перед кем можно было бы просто расплакаться…
   В проститутки пойти, что ли?..
   Остановилась передохнуть, сунула руку в карман за сигаретами (я тогда еще курила) и наткнулась на какую-то бумажку. Вытащила ее, а там телефон и адрес Сэма. Стою и думаю – позвонить, не позвонить?.. А, плевать, думаю! Позвоню. Ну, нет у меня сегодня другого выхода! А завтра я что-нибудь придумаю.
   Совсем рядом со мной две желтые телефонные будки.. Шарю, шарю по карманам – ни одной немецкой монетки! А вторая будка вообще только по карточкам. Как разменять бумажку в десять марок? Кого спросить? И такое отчаяние на меня навалилось, что и не высказать.
   Потом, слава Богу, вспомнила, как однажды в Тель-Авиве Гришке на работу из кафе звонила.
   Дотащила свои бебехи до ближайшей забегаловки, ввалилась туда, смотрю – на буфетной стойке у бармена телефон стоит. Подхожу, а он ко мне сразу с улыбкой: «Вас мехтен зи, битте?..».
   Это я сейчас понимаю, а тогда – ни в зуб ногой! Тычу пальцем в телефон и протягиваю ему десять марок. А он мне телефон пододвигает и денег моих не берет. И так внимательно смотрит на меня. Видно, морда у меня была совсем опрокинутая.
   Я набираю номер Сэма и чувствую, что силы у меня кончаются. Слышу длинные гудки, щелчок и голос Сэма:
   – Робинсон… – и дальше что-то по-английски.
   – Сэм… – говорю я. – Сэм!..
   И как зареву навзрыд на все кафе! Люди даже пиво пить перестали.
   – Катя! – кричит Сэм. – Что с тобой, Катя? Где ты?
   А я слова вымолвить не могу. Реву в три ручья, захлебываюсь, задыхаюсь… Бармен перепугался, выскочил из-за стойки, обнял меня за плечи, официантка с водой прибежала. А меня трясет всю, но трубку не отпускаю.
   – Там есть кто-нибудь? – кричит Сэм. – Передай кому-нибудь телефон!
   Я протянула трубку бармену. Тот поговорил немножко с Сэмом и снова приложил трубку к моему уху. А оттуда уже голос Джеффа:
   – Катя! Катя!.. Мы сейчас приедем за тобой! Три минуты! Всего три минуты!.. Жди!
 
   Не помню, у кого-то из писателей несколько рассказов – разных по сюжетам, но совершенно одинаковых по авантюрно-романтическому складу – заканчивались одной и той же фразой: «…они жили долго, счастливо и умерли в один день…»
   Мы с Джеффом прожили совсем не долго, всего лишь полтора месяца его стажировки и еще две недели, которые Сэм выхлопотал для Джеффа у своего командования.
   Но зато – так счастливо, что мне, действительно, иногда хотелось умереть с ним в один день!
   Спустя неделю после моего истерического звонка из кафе, Сэм переехал в казармы американского института военных переводчиков, в комнату, предназначенную для Джеффа, а мы с Джеффом остались на Герцог-Вильгельм-штрассе в квартирке Сэма Робинсона.
   Это была очень смешная квартира. Вход в спальню был в ней через ванную. Нет, действительно! Вы входили в квартиру и оказывались в прихожей. С левой стороны – туалет и кухня, с правой – вход в маленькую гостиную. Перед вами оставалась четвертая дверь. Она прямиком вела в ванную комнату. И ванная оказывалась – проходной! В ней была еще одна дверь – в спальню. Туда можно было попасть только через ванную. Выйти из спальни – тоже только пройдя ванную… Что постоянно держало Сэма и всех его девушек в состоянии высокого гигиенического тонуса. Во всяком случае, так говорил Сэм.
   Уже вовсю выводились из Германии советские и американские войска, и окончание стажировки моего лейтенанта Джеффри Келли должно было совпасть с окончанием пребывания института военных переводчиков США в Мюнхене. А так как к обычному учебному процессу теперь добавилась еще и подготовка к передислокации в Америку, Сэм заявил, что ему – помощнику начальника курса, – лучше всего оставшиеся полтора-два месяца пожить в расположении института, ибо, в связи с уходом американцев из Европы, работы навалилась такая куча, что не хватает и двадцати четырех часов в сутки!..
   Тем более, что за последнее время из его обширного дамского окружения откристаллизовались три более или менее постоянные девицы со своими квартирами, без пап и мам, а следовательно, без риска, что в самый неподходящий момент кто-то из родителей может войти в комнату и спросить: «Вам что – чай или кофе?».
   «Ауди-80» Сэму тоже совершенно ни к чему! Ему там ездить некуда, а вот Джеффу машина просто необходима. Пусть этот сукин сын теперь хоть раз попробует опоздать на занятия! Он, Сэм, не посмотрит, что Джефф его лучший друг. Он с Джеффа три шкуры спустит! Поэтому он оставляет Джеффу документы и ключи от машины и все расходы, связанные с содержанием автомобиля. Так что Сэм еще и выгадывал на этом сотни полторы долларов!
   И чтобы я не вздумала покупать продукты и сигареты в городских магазинах! У Джеффа теперь есть машина и он будет привозить в дом все, что нужно, из лавки на территории американской базы. Там это вдвое дешевле! А он, Сэм, в выходные дни будет приезжать к нам в гости с какой-нибудь из трех своих постоянных девушек. О'кей?..
 
   А через несколько дней я вышла с гитарой на Мариенплац. Благо от нашей квартиры это находилось буквально в трех шагах.
   У меня был добротный беэр-шевский и тель-авивский опыт, и я быстренько сообразила, что мне лучше всего не лезть в центр Мариенплац, где чуть ли не на каждом углу поют на разных языках и играют на гитарах, на банджо, на скрипках, на флейтах…
   Решила остановиться в преддверии Мариенплац, на Кауфингерштрассе, и вклиниться между китайским фокусником и английским жонглером, который свои трюки комментировал веселой трепотней.
   И фокусник, и жонглер будут стоять со «своими» зрителями: один – метрах в сорока от меня влево к Мариенплац, второй – на таком же расстоянии вправо, в сторону Штахуса. Наша разножанровость никому из нас не создаст опасной конкуренции, и негласные законы уличного исполнительства будут строго соблюдены.
   Я тут же нашла себе симпатичное местечко у бывшей августинской церкви, где теперь помещался охотничий музей. Мне почему-то показалось, что огромный бронзовый кабан, стоящий у входа в музей, должен принести мне удачу.
   Огляделась, привычно разложила гитарный футляр на каменных плитах, повесила гитару на шею, трижды сплюнула через левое плечо, как говорят немцы – «той-той-той» – дескать, «ни пуха, ни пера», взяла первый аккорд и негромко запела.
 
   …Вечером, когда Джефф приехал с занятий, я высыпала перед ним на стол сто тридцать семь марок мелочью, два бумажных доллара и один металлический рубль (уж не знаю, кто это мне такой сувенир бросил в футляр!) и гордо сказала:
   – Отныне Соединенные Штаты Америки могут быть за тебя совершенно спокойны! Я тебя прокормлю, Джеффри Келли.
   Он с ужасом уставился на кучу монет и опасливо покачал головой:
   – Нет, ты не Катя Гуревич… Ты – Родион Раскольников. Ты убила старуху-процентщицу и ограбила ее! Признавайся, где ты взяла топор?!
   Как Сэм Робинсон нам распланировал – так мы и прожили два месяца.
   Три раза в неделю, с десяти часов утра и до часу дня, я работала на Мариенплац. Два раза по официальному разрешению «Бауреферата» и один раз – контрабандно. Напротив Хауптанхофа – по-нашему, Главного вокзала, на почте я сдавала всю мелочевку и получала десяти-, двадцати – и пятидесятимарковые бумажки – столько, сколько зарабатывала в этот день: сто – сто двадцать марок…
   Потом я мчалась домой, вылизывала квартиру, перестирывала мелкое барахлишко Джеффа и начинала заниматься приготовлением обеда из тех продуктов, которые Джефф накануне привозил из «Пиекса» или «Комиссерии» – своих американских магазинов. Там было все, действительно, в два раза дешевле. Приготовление обеда занимало минимум времени, но я старалась как можно дольше растянуть этот процесс. Когда обед был готов, я оставляла все на плите – на малом огне и садилась за английский.
   В пять обычно приезжал Джефф. К этому времени я уже висела в окне, как обезьяна, зацепившись хвостом за лиану, чтобы не пропустить момента его приезда. Из окна я видела, как Джефф тычется со своим «ауди» в поисках паркинга, и ужасно злилась, когда перед ним кто-нибудь занимал внезапно освободившееся место.
   А потом был обед… И было столько любви – в тарелке обычных щей, в примитивных котлетах, в щелканье тостера, в свисте закипающего чайника!.. Мне вдруг открылось, что можно любить в человеке все! Даже то, что тебя раньше раздражало в других людях…
   Ох, черт подери! Какие это были два месяца!..
   Но они прошли. И наступил день, когда Мюнхен устроил торжественные проводы первых американцев, покидающих Германию. На Мариенплац…
   В Мюнхене от Мариенплац – никуда не денешься!
   На Мариенплац на большом помосте играл американский военный оркестр. Американцы были все в военной форме – то, чего мюнхенцы никогда не видели, потому что в форме американцы ходили только по территории своей базы. Американцы пели немецкие песни, немцы – а их на Мариенплац собралось несколько тысяч – горланили американские песни и размахивали транспарантами: «Не уходите!», «Не покидайте нас!».
   Тут, конечно, дело было не просто в людских симпатиях. В этих транспарантиках был еще и плач о рухнувших надеждах. Как-никак, а масса немцев, которые работали на огромную американскую армию, теряли работу. Вместе с уходом американцев от немцев уплывали рабочие места, деньги… А это не Советский Союз, не Россия, где, помню, на каждом заборе объявление – «Требуются, требуются, требуются…» Здесь никто никому не требуется. Каждый крутится сам, как может. Здесь найти работу – как в лотерею сто тысяч выиграть! Мне рассказывали, что раньше, пока немцы не расчухали, что для них значат американцы в Европе, они все другими лозунгами размахивали: «Американцы – вон из Германии!» И по-человечески их можно было понять… Меня бы тоже тошнило, если бы в моем доме поселился посторонний мне человек, и я постоянно чувствовала бы его присутствие. А вот теперь, когда американцы, действительно, стали «…вон из Германии», – транспарантики стали совсем-совсем другими.
   Но это все, так сказать, глобалка. И не мое это собачье дело заниматься «большой политикой» и чужой экономикой!
   Лично меня это стукнуло, может быть, сильнее, чем кого бы то ни было. Хотя, кто знает? Каждый судит со своей колокольни.
   Я знала только одно – моя колокольня подо мной рушится, и я лечу с нее кувырком на очень-очень твердую землю.
   Институт военных переводчиков сокращали чуть ли не вдвое. Одна его часть возвращалась в Штаты, вторая переводилась за сто километров от Мюнхена – в Гармиш. На мое несчастье и Джефф, и Сэм попали в первую половину.
   – Джефф… – сказала я ему в последнюю ночь. – Возьми меня, пожалуйста, с собой.
   Не хотела, а получилась прямо цитата из моего репертуара:
 
Миленький ты мой, возьми меня с собой,
Там, в краю далеком, буду тебе женой…
 
   Хорошо, что он мне еще не спел: «Милая моя, взял бы я тебя… Там, в стране далекой, есть у меня жена». Но что-то в этом роде он мне ответил:
   – Катюшка… Девочка моя любимая! Потерпи три месяца. Мы с Сэмом уже все, все рассчитали!.. Конечно, можно было бы сейчас съездить в Голландию – там бы нас поженили без всяких условностей. Это не Германия. Там регистрируют браки даже между гомосексуалистами.
   – Хочу в Голландию! – рассмеялась я сквозь слезы. – Хочу в страну подлинной свободы и демократии!..
   – Нет, нет! Не надо шутить, – Джефф крепко прижал меня к себе. – Если мы это сделаем сейчас – я навсегда потеряю клиренс…
   – Что?!
   – Клиренс. Это вроде, как у вас – допуск. Допуск к работе. А потерять клиренс в нашей армии – значит потерять работу. Меня даже на год могут уволить из армии. И нет никаких гарантий, что через год меня снова возьмут на службу. Тогда со своим филологическим образованием я в лучшем случае смогу мыть автомобили. И нам будет очень трудно жить…
   – Наплевать! А то я не жила трудно…
   – Нет, – твердо сказал Джефф. – Если ты будешь моей женой…
   – Буду, буду! – закричала я. – Я очень хочу быть твоей женой! Джефф! Миленький Джефф! Не оставляй меня здесь одну, пожалуйста!..
   – Катя! Катенька… Я осенью прилечу за тобой… Я уже оплатил для тебя эту квартиру за три месяца вперед и, пожалуйста, подожди меня здесь!.. Я не могу сейчас сказать своим начальникам: «Я женился!» Я могу только сказать: «Я хочу жениться…» За эти три месяца наши специальные службы проверят и тебя, и меня… И если я даже потеряю клиренс, то меня не уволят из армии. Может быть, понизят в должности и переведут куда-нибудь в далекий гарнизон, и по-русски я там смогу разговаривать только с тобой.
   – А если тебе не разрешат меня?.. – прошептала я, уткнувшись носом в его подушку.
   – Тогда я пошлю армию ко всем чертям, и мы с тобой будем жить трудно! Я буду мыть автомобили…
   – А я – петь и играть на гитаре…
   – А ты – петь и играть на гитаре, – сказал Джефф и поцеловал меня в нос.
 
   Сэма Робинсона в аэропорту провожали все его три постоянные немецкие подружки. Они по-приятельски щебетали между собой и висели на длинном Сэме, как макаки на пальме.
   В последнюю секунду я спросила у Джеффа:
   – А что если у нас будет ребенок, Джефф?
   – Ох, черт побери!.. Тогда я буду самым счастливым отцом на свете, – шепнул мне Джефф и улетел в Америку.
   «Они жили долго, счастливо, и умерли в один день…»
   До сих пор не могу понять, почему я ему тогда не сказала, что уже второй месяц беременна?..
 
   Прошло два тоскливых дня. Возвращаюсь с Мариенплац, бросаю гитару, подсчитываю выручку, принимаю душ и сажусь писать первое письмо папе в Беэр-Шеву.
   Только дохожу до описания мюнхенской квартирки на Герцог-Вильгельм-штрассе, – как мне в ней хорошо и уютно, и вообще, папочка, жизнь моя прекрасна и удивительна, – как вдруг раздается звонок в дверь. Открываю.
   На пороге стоит мымра лет шестидесяти, одетая в какие-то чудовищные по безвкусице тряпки и стоптанные туфли. Рожа – Баба-Яга из мультяшки в передаче «Спокойной ночи, малыши!», после которой дети от ужаса не могут заснуть, а родители пишут на телевидение слезные письма, умоляя не показывать детям на ночь такие фильмы.
   Полагая, что эта страшила хочет попросить у меня пару марок на бедность, я начинаю спешно рыться в своем кошельке в поисках мелочи, а она неожиданно отстраняет меня своей костлявой лапой и бесцеремонно входит в квартиру.
   Теперь, когда мое ухо уже привыкло к немецкому языку, когда я и сама могу составить немудреную фразу, понять такой же ответ и объясниться с прохожим на улице или с продавцом в магазине, – я, вспоминая сейчас отдельные слова этой тетки, могу примерно реконструировать почти все, что она мне говорила. Сейчас я могу ошибиться только в незначительных мелочах, но интонации этой старой суки я просекла безошибочно!
   Однако тогда наш диалог напоминал игру в одни ворота. Выглядело это примерно так:
   – Что вам нужно? – испуганно говорю я без малейшей надежды понять ответ.
   – Я знаю, что мне нужно. Вы говорите по-немецки?
   – Нет.
   – По-английски?
   – Нет. Немножко…
   Она, сразу переходя на английский:
   – Кто вы такая?
   Я, с величайшими муками:
   – Хозяйка этой квартиры…
   В ответ – презрительный смех и сразу жесткий немецкий:
   – Это ложь! Я хозяйка всего этого дома. Я сдавала эту квартиру американской армии!.. Вы не имеете права здесь жить. Немедленно убирайтесь отсюда!!!
   Зная почтительное отношение немцев к деньгам, я в панике собираю в одну кучу огрызки разных английских слов и, как мне кажется, говорю:
   – Но мой друг заплатил за эту квартиру за три месяца вперед…
   – Он заплатил за себя! Я завтра же верну эти деньги американской армии, но никаких иностранцев в своем доме не потерплю! Откуда вы? Польша, Болгария, Югославия, Албания?
   – Я русская… То есть, сейчас я из Израиля… – лепечу я и протягиваю ей свой израильский паспорт.
   Она даже не прикасается к моему паспорту, только смотрит в него брезгливо и вдруг разражается истерическим хохотом. Да таким, что у нее даже пена на губах выступает. Она начинает метаться по комнате и орать примерно следующее:
   – Из Израиля!.. Еврейка!!! В доме, построенном моим отцом – генералом абвера, одним из первых членов национал-социалистической партии Германии, не хватает еще и еврейки!!! Вон! Немедленно вон отсюда!!! И запомните раз и навсегда: Германия только для немцев! А вы все – русские, турки, арабы, евреи… Вы – раковая опухоль на теле нашей несчастной Германии!.. Вы сосете кровь немецкого народа! И мы, немцы, еще должны из своих налогов оплачивать здесь вашу жизнь?! Вон отсюда!!! Вон к свиньям собачьим! Из моего дома! Из моего Мюнхена! Из моей Германии! Шайзе!… Я сейчас же звоню в полицию!..
   Она хватается за телефон, дергается словно в припадке эпилепсии, брызгает слюной, глаза у нее становятся уже совершенно безумными, и она продолжает вопить свои тексты в добротном митинговом стиле нашего замечательного общества «Память».
 
   И я – через полчаса, со своей гитарой, огромной сумкой тети Хеси, с недописанным письмом папе, оставив десятки милых моему сердцу собственных мелочей в этой сволочной нацистской квартире, – оказываюсь на Хауптбанхофе. На главном железнодорожном вокзале Мюнхена – последнем прибежище нищих бездомных азилянтов.
 
   – Где мы на четвертые сутки ее и нашли, – сказал Нартай.
   – На третьи, на третьи, – поправила его Катя. – Не драматизируй. Я переночевала там всего лишь трижды.
   – Тоже вполне достаточно, – заметил Эдик и повернулся ко мне: – Помойка! Настоящая человеческая помойка в центре такого потрясающего города!..

ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ
(коротенькая), рассказанная Автором, – о том, что в жаркую погоду в мюнхенских бассейнах можно не только выкупаться, попить пива и отдохнуть на лужайке, но и узнать почти детективную историю, не имеющую никакого политического значения…

   – Стойте! Стойте!.. – всполошился я. – Вы меня совсем, к чертовой бабушке, запутали! А откуда же тогда появился Нартай? При чем здесь Нартай?..
   – То есть, как это «при чем»?! – возмутился Нартай. – Я ее первый заметил! «Смотри, говорю, Эдька! Эта девка, которая на Мариенплац русские песни поет, сидит со шмотками и рожа у нее какая-то опрокинутая. Может, заболела?..» А Эдька мне и говорит…
   – Да подожди ты, Нартайчик! – безжалостно прервал его Эдик. – Тебя не о том спрашивают. Тебя спрашивают – как ты сам появился в Мюнхене. Может, про тебя потом кино сделают. Верно?
   – Не исключено, – осторожно сказал я.
   Нартай прямо взвился!
   – Ну, Эдик!.. Ну, гад ползучий! Это про вас с Катькой надо кино делать! Разоблачительное! Это вы сюда, за бугор, рвались, как умалишенные, диссиденты вшивые!.. А я, наоборот, отсюда хотел только домой – в Алматы! Я и сейчас хочу… И если бы не ты!.. Вот и расскажи, расскажи, как я сюда попал!..
   – О'кей, о'кей… – примирительно сказал Эдик. – Не вопи, люди оборачиваются.
   – Имел я в виду всех этих людей, – сказал Нартай ивстал.
   Мы валялись на зеленой лужайке «Зюдбада» – одного из десятков мюнхенских бассейнов, на открытом солнце, и только Катя была заботливо усажена в шезлонг под огромным полосатым зонтом.
   – Катька, нагреби мне немного деньжишек – пойду мужикам еще пива возьму, – сказал Нартай. – И следи, чтобы Эдька тут ничего не врал.
   Катя порылась в сумке и протянула Нартаю кошелек:
   – Мне тоже пива, Нартайчик.
   – Обойдешься. Тебе – оранж-сафт, – безапеляционно сказал Нартай.
   – Мне уже осточертел твой сафт. Я хочу пива!
   – Ты хочешь, чтобы ребенок родился алкоголиком, да? Фиг тебе!
   И Нартай в одних плавках пошел на своих смуглых крепеньких кривоватых ногах в буфет.
   – Он, конечно, прав, – задумчиво проговорил Эдик, глядя в след Нартаю. – В том, что он оказался здесь, наверное, виноват я…

ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ,
рассказанная Эдиком,о том, как акробат Эдуард Петров украл танкиста Нартая Сапаргалиева…

   Прожил я в «Китцингер-хофе» пару недель, освоился, втянулся в работу, которую в жизни никогда не делал. И свиней помогал кормить, и загончик для овец чистил, и лошадей гонял на корде – чтобы не застаивались. Яблоки для оленей собирал, резал их на четвертушки, а потом скармливал этим нежным, грациозным и пугливым тварям со строжайшей и жесткой иерархической структурой отношений внутри стада. Как в нашем Политбюро – никакой разницы! А стадо оленье у Китцингеров было голов триста. Вместе с молодняком.
   Не говоря уже о том, что в таком хозяйстве, помимо обычных ежедневных обязанностей, случайная работа неожиданно возникала на каждом шагу. Зарядили дожди – откуда-то потекло в сарай на тюки сена. Нужно срочно перекрыть новой черепицей прохудившийся участок крыши, просушить намокшее сено… Поросята подрыли под стенкой лаз и нахально разгуливают по овечьему загону – нужно немедленно отловить это мелкое визгливое хулиганье и наглухо заделать лаз… Подгорели контакты у электромагнитного выключателя ленточного транспортера – не звать же механика. Он слупит марок полтораста за час работы! И мы со старым Петером в четыре руки разбираем выключатель, перепаиваем и зачищаем контакты, приводим транспортер в порядок… И Наташа выделяет нам из своих запасов к обеду литровую бутылку белого вина.
   Но надо отдать должное и старикам. Они крутятся в своем «Китцингер-хофе» с утра до ночи. И как крутятся!
   Единственное, в чем я не участвовал, и не участвую по сей день – это в отстреле оленей. Когда раз в десять дней Петер Китцингер вытаскивал свой «Манлихер» – неземной красоты винтовку калибра шесть-сорок пять, я просто уходил в ближайший лесок.
   Потом, спустя час-полтора, я помогал ему и перетащить туши, и освежевать их, и разделать. В приготовлении колбас я тоже участвовал. Кстати сказать, с большим интересом! Тем более что у Китцингеров почти весь процесс – от замеса фарша до коптильни – был механизирован. Но стрелять… Или смотреть, как стреляют…
   Наверное, я слишком много настрелялся там, в Афгане, слишком много раз видел, как живое в одно мгновение становится мертвым. Спасибо. С меня хватит.