Страница:
рук тряпку вырвала. Поди вот, управься с ней.
Илья Филиппович в сердцах хлопнул дверью.
- Ты уж, Наташенька, больше этого не делай. Не любит Илья
Филиппович. Видишь, как туча, пошел, теперь того и гляди: или в
шанхайку направится, или в заводской столовой засядет.
"Шанхайкой" в Верхнеуральске звали пивную.
Вылив грязную воду в яму за забором, Наташа ополоснула ведро,
выжала и развесила тряпки, вымыла руки и, усталая, но довольная,
прошла в свою горенку. Казалось, что никогда в жизни она не
чувствовала такой приятной усталости.
Через час вернулся Илья Филиппович. От него попахивало водочкой,
а в глазах светился огонек гнева, который просился наружу. Молча
прошел он в спальню. А минут через пять Наташа услышала приглушенную
ругань. Надев нагретые в печурке валенки, она подошла к двери.
- Ты что, старая, из ума начинаешь выживать? Боишься надорваться?
Заставила ее пол мыть?
- Ильюша...
- Что Ильюша? Обрадовалась! Доить корову - Наталья Сергеевна!
Распилить дровишки - Наталья Сергеевна. За водой сходить - опять бежит
Наталья Сергеевна. Нет, по-твоему не будет!
Глухой удар тяжелого кулака по дубовому столу испугал Наташу, и
она открыла дверь.
- Вы меня извините, Илья Филиппович, но мне нужно с вами
поговорить. Прошу вас, зайдите, пожалуйста, ко мне.
Следом за Наташей в ее горенку вошел Илья Филиппович. Поглаживая
широкую бороду, он виновато молчал и старался не встречаться с ней
взглядом.
- Знаете что, Илья Филиппович, если вы еще раз так обидите Марфу
Лукиничну, то я от вас уйду.
Илья Филиппович часто заморгал глазами.
- Наталья Сергеевна, я из-за вас все стараюсь. Ведь вы человек
занятый, разве ваше дело возиться с полами?..
- Послушайте, Илья Филиппович... - И Наташа минут пятнадцать
рассказывала, как она благодарна Марфе Лукиничне за то, что та многому
в жизни ее научила. - Вы только поймите, разве это плохо, что я теперь
все умею делать: и стирать, и мыть полы, и доить корову, и пилить
дрова? Разве вам будет неприятно, если я возьму и приготовлю вам
завтра обед или заштопаю носки? Если б вы знали, как я хочу научиться
косить траву!
Илья Филиппович смотрел на Наташу и, словно первый раз в жизни
осененный какой-то новой истиной, не мог ничего возразить.
А Наташа все говорила. Она объясняла, как горька и унизительна
участь женщины, когда муж не видит в ней друга.
Растроганный Илья Филиппович громко высморкался в платок и
проговорил дрогнувшим голосом:
- Простите меня, Наталья Сергеевна. Стар я стал, должно быть, и
думаю по-стариковски. За молодыми никак не поспеешь. Хочешь уважить -
выходит наоборот. Думал, как лучше, а вышло... - Илья Филиппович
замялся и, откашливаясь, продолжил: - Если хотите, я у Марфы Лукиничны
прощеньица попрошу.
Эта стариковская слабость растрогала Наташу. В душе она уже
каялась, что сказала об уходе. Подойдя к Илье Филипповичу, она обняла
его большую седеющую голову, прильнула к заросшей щеке своей
разрумянившейся щекой, как это делала с отцом в детстве.
- Простите меня, если я вас обидела. Да разве я от вас могу уйти?
Вы мне, как родные. Только прошу вас, не обижайте больше Марфу
Лукиничну.
Скупая слеза обласканной старости сбежала по щеке Ильи
Филипповича и спряталась в бороде.
Когда Илья Филиппович был молодым, он все просил жену, чтоб та
родила ему дочку, но она рожала одних сыновей. Они росли отчаянными,
непослушными. Вырастая, уходили в армию и уж больше не возвращались в
родной поселок. Трое стали военными, двое выучились на инженеров. В
гости приезжали каждый год, но, когда Илья Филиппович заводил разговор
о том, чтобы сыновья остались дома, те отговаривались, что в
Верхнеуральске с их специальностью делать нечего. Любимцем Ильи
Филипповича был третий сын, Иван, которого он с детства звал Ваняткой.
Ждал, что, может быть, его жена родит ему внучку, но и у них были
только одни сыновья.
В разговоре с Наташей Илья Филиппович всем сердцем почувствовал
дочернюю нежность. Встав, он поклонился и тем же дрожащим голосом
сказал:
- Спасибо вам, Наталья Сергеевна, за ласку.
Сказал и вышел. Вскоре в горенку к Наташе вошла Марфа Лукинична.
Глотая слезы, она рассказала, как Илья Филиппович просил у нее
прощения и обещал больше никогда не обижать.
Вечером ссора была забыта.
Собираясь в заводской клуб, куда на новогодний бал были
приглашены лучшие рабочие завода, Илья Филиппович стоял перед зеркалом
и подравнивал большими овечьими ножницами усы, все время стараясь
загнуть вверх кончики.
- Наталья Сергеевна, а что если и мне нарядиться? - кричал он
через открытую дверь в горенку к Наташе.
- Во что? - доносился оттуда ее голос.
- В медведя! Шкуры есть. Что они зря лежат?
Вмешалась Марфа Лукинична:
- Сиди уж, не смеши народ, и так форменный медведь!
- Вот тебе назло - возьму и наряжусь.
- Так я и пошла с тобой. Страмота одна.
- Вот и хорошо. Пойду один. Подкачусь к какой-нибудь молодухе и
начну за ней ухлестывать. А уж если не понравлюсь, зареву по-медвежьи
что есть духу, перепугаю насмерть.
Марфа Лукинична покачала головой.
- Пошел седьмой десяток, а тебе все не легчет, все чудишь.
- Чем ругаться, ты лучше посмотри, что я тебе купил. - Илья
Филиппович вытащил из кармана пиджака стенной календарь. Этим подарком
он окончательно покорил Марфу Лукиничну.
...Все это вспоминалось Наташе, как далекие, милые сердцу дни,
когда она не знала еще некоторых, самых горьких подробностей о
Николае. А теперь даже мысль о поступлении в аспирантуру, которая
крепла в ней все сильнее, и та питалась желанием встретиться с ним.
Наташа не хотела верить, что Николай опустился окончательно. Ведь он
стремился к светлому, большому. Если б жизнь сложилась по-другому и он
счастливо создал бы свою семью без нее, Наташа издалека пожелала бы
ему счастья, и все прошлое, что у них когда-то было, сохранила бы в
своей памяти как первую, чистую любовь, которую не забывают. Но все
это разрушено матерью, ее единственным родным и самым близким чело
веком, против воли которой она не могла пойти.
На Урале Наташа повстречала многих хороших людей. Она
чувствовала, как постепенно начинала прирастать душой к этому
интересному, самобытному краю. Какие песни она слышала по вечерам!
Сколько в них души!.. Ото всего, что ее окружало здесь: от людей, от
гор, от тайги, от крепкого и образного языка народа веяло силой
могучей природы и чистотой утренних зорь. И если б не последнее письмо
Ленчика, то Наташа, может быть, и смирилась бы с мыслью, что дружба с
Николаем останется хорошим, светлым воспоминанием.
Наташе было уже двадцать пять лет. В эти годы она не могла не
думать о замужестве, о семье. Природа давала себя знать: ее тянуло к
материнству. Она даже пыталась полюбить Валентина Георгиевича,
инженера завода, который под большим секретом рассказал ей историю о
том, как он ехал в одном вагоне с Ильей Филипповичем из Москвы в
Верхнеуральск и тот принял его за вора. Влюбленные плохо хранят тайны.
Много раз ходила Наташа с Валентином Георгиевичем в кино, но кроме
обычного уважения, ничего к нему не питала. После письма о Николае она
совсем отошла от него. Наташа ушла в себя, замкнулась и, кроме школы,
почти никуда не ходила. Все ее мысли теперь были обращены к Николаю. А
однажды, когда она не смогла заснуть до рассвета, у нее родился смелый
н дерзкий план: поехать в Москву, тайно от матери встретиться с
Николаем и уговорить его ("Умолять! Просить!") поехать на Урал. Им
дадут квартиру - директор завода уже давно предлагал комнату, но
Наташа не могла расстаться со стариками. Николай переведется в
Уральский университет на очное отделение, к его скромной стипендии она
каждый месяц будет посылать деньги, будет ждать его на каникулы,
ездить к нему... Фантазия поднималась до таких высот, что Наташа
отчетливо представляла себе, как Николай, отпросившись на два - три
дня, весь запорошенный снегом, с заиндевевшими бровями и ресницами,
неожиданно раскрывает дверь и входит в их уютную и натопленную
комнатку. Наташа растирает его холодные щеки, помогает раздеться,
снимает с него замерзшие валенки... Эти два дня она будет на больших
переменах прибегать из школы хоть на одну минутку, чтоб только
посмотреть на него. А вечерами? Вечерами они долго будут спорить о
том, как назвать сына или дочку. Николай, как все отцы, будет
настаивать, чтоб у них был сын, она уступит, чтоб только было ему
хорошо. Потом станут выбирать имя. Наташа была уверена, что Николай
согласится в память об ее отце назвать сына Сережей. "Если будет дочка
- назовем Аленкой. Аленка! Какое красивое имя"... Наташа сладко
потянулась в постели, тряхнув головой, рассыпала по подушке каштановые
волосы.
За окнами уже пели вторые петухи и слышно было, как в соседней
деревушке пастух щелкал бичом. Скоро выгонят стадо, а ей все не
спалось. Хотелось мечтать и мечтать. Особенно счастливыми рисовались
каникулы, когда Николай приедет к ней на два месяца и они вместе
отправятся собирать сказки, песни, пословицы... Она купит ему хорошее
ружье (денег у нее хватит, она уже и теперь имеет кое-какие
сбережения), и они будут охотиться. Она тоже научится стрелять,
непременно научится. Ей все дается легко.
...И так каждую ночь; думы, думы и думы... Уже давно пропели
вторые петухи, к щелканью пастушьего кнута прибавилось ленивое
утреннее мычанье коров, где-то совсем недалеко горласто надрывался
баран.
Переговариваясь на ходу, с ночной смены возвращались рабочие.
Верхнеуральск просыпался, а Наташа, разбитая и усталая, только
начинала засыпать.
Весна, которая на Урале приходит неожиданно быстро и протекает
бурно, захлестнула Наташу.
Не раз заглядывал к Барышевым Валентин Георгиевич, однажды
приглашал в кино, другой раз - в клуб на репетицию "Платона Кречета",
но Наташа, ссылаясь на нездоровье, не пошла.
Старики это видели, сокрушенно вздыхали.
- Такая красавица и до сих пор одна! - сказал однажды перед сном
Илья Филиппович. - В женихи ей нужно Иван-царевича, а среди здешних
нет подходящего. Валентин Егорыч - размазня, об этом я еще в поезде
смекнул. Около такой нужно соколом кружить, а он повесит нос и молчит,
как филин. Эх, вот Ванятка наш - тот подошел бы, тот в меня. Поспешил,
артистку выбрал, финтифлюшка какая-то окрутила. Тот да, тот мужик, что
нужно - огонь! - С этими словами он повернулся на другой бок к стене.
Марфа Лукинична сонным голосом принялась стыдить:
- Будет тебе молоть-то, чего не следует! Разве ей до этого? Разве
ученому человеку лезут в голову такие мысли? Посовестился бы. - Марфа
Лукинична говорила это, а внутренне была согласна с мужем. Вздохи
Наташи, слышные на зорьке даже в их спальне, она объясняла тем же, чем
и Илья Филиппович.
- Да, что верно, то верно - наука. И я про то же самое, -
крякнув, поддакивал Илья Филиппович. - Такой красавице нужно орла, как
наш Ванятка. А этот инженер - так себе, заряд без дроби. Поспела
девка, давно поспела. Замуж пора.
За бревенчатой стеной в это время, сбросив с себя одеяло и
разметав руки, лежала Наташа. Ей снился поезд, перрон, провожающие.
Вышла вся школа. Даже директор завода, и тот подошел пожать ей на
прощанье руку. Перрон был запружен цветами. Но почему здесь оказался
профессор Вознесенский? Этого она никак не могла понять. Потом все
словно завертелось и растаяло. Остался дождь и пьяный Николай. И слезы
на его глазах.
Заведующий аспирантурой филологического факультета Московского
университета Николай Ильич Костичев сидел за столом, заваленным
бумагами, и обливался потом. Листая папку с документами, он обратился
к заведующему кафедрой фольклора профессору Вознесенскому, когда тот
уже собрался уходить.
- Константин Александрович, тут есть заявление. Учительница с
Урала. Производственная характеристика хорошая. Хочет учиться на вашей
кафедре. Может, познакомитесь с документами?
- Вы меня извините, Николай Ильич. Очень тороплюсь. У меня
заседание в Союзе писателей.
Профессор Вознесенский уже совсем было вышел, но в дверях
задержался и спросил:
- Вы говорите, с Урала? Как фамилия?
- Лугова.
- Лугова? Наталья Лугова?
Профессор подошел к столу заведующего аспирантурой и принялся
читать заявление.
- Наконец-то упрямая девчонка повзрослела! Нет, вы только
подумайте, Николай Ильич, это же моя бывшая студентка! Талантливая
девушка! Я ее уговаривал остаться в аспирантуре сразу же после
окончания университета. Не послушалась. Прошу вас, Николай Ильич,
немедленно ответьте ей - пусть обязательно приезжает.
Своей радости профессор не скрывал. Рассматривая фотографию
Луговой, он разговаривал сам с собой:
- Да, вижу повзрослела. Все-таки три года! Николай Ильич, как ее
отчество? Я ей сам напишу. Непременно напишу.
- Наталья Сергеевна, - ответил Костичев.
Записав адрес Луговой, профессор раскланялся и вышел.
Стоял жаркий июльский полдень. Если б не обсуждение его книги,
которое было назначено на начало июля, он давно бы кочевал с
экспедицией студентов и аспирантов по Воронежской области, где песня
бьет неиссякаемым и мощным ключом из самых глубин народа. От одной
Барышниковой было записано столько, что хватило на несколько
сборников.
Поджарый и сутуловатый, профессор Вознесенский на целую голову
возвышался среди прохожих многолюдной улицы. Толстая трость с
набалдашником, широкополая соломенная шляпа говорили, что это скорее
старый турист, чем известный ученый. По молодой, пружинящей походке
ему никак нельзя было дать его шестидесяти лет. Улыбаясь собственным
мыслям, он бурчал что-то себе под нос и очень удивился, когда сзади
чья-то рука сжала его локоть. Профессор остановился.
- А! Григорий Михайлович! Рад, рад вас видеть, старина. А я-то
думаю, куда вы запропастились?
- Все здесь же, - развел руками толстый, заплывший жиром человек
в ермолке на лысом затылке. Это был профессор права Львов.
- Ну как?
- Все так же, по-старому. Лекции, семинары, семинары, лекции... А
сейчас вот только с государственных экзаменов.
- И не в духе? Не отпирайтесь. Вижу, что не в духе, - погрозил
пальцем Вознесенский. - Уж вас-то я, слава богу, знаю. Рассказывайте,
что стряслось?
- Мальчишка! Совсем мальчишка и смеет так дерзко заявлять мне,
что в системе советского права уголовный и гражданский процессы не
должны быть выделены в самостоятельные отрасли. Пытался, видите ли,
доказать, что они, как составные, входят в отрасли уголовного и
гражданского права. Нашел аллогизм. И ведь кто? Молокосос!
- А, старина, - Вознесенский похлопал по плечу Львова, - заело
ретивое. Молодежь лыжню просит, посторонись, говорит. Так, что ли?
- Почему я должен сторониться? Мой учебник выдержал четыре
издания, по нему учатся студенты страны, а тут вдруг какой-то юнец
посмел на государственных экзаменах, вы представляете - на
государственных, вступить со мной в спор!
- А вы? Вы, конечно, поставили ему двойку? Как говорится,
зарезали парня?
- А разве вы, уважаемый Константин Александрович, не читаете
газет? - Львов вкрадчиво прищурился и осмотрелся по сторонам, точно
собираясь сообщить большую тайну.
- При чем тут газеты?
- Как при чем? Разве вы не знаете, что критика у нас в моде? Вы
говорите - двойка. Напротив! Умиленная государственная комиссия
восприняла его выходку весьма и весьма одобрительно. Этому выскочке
устроила чуть ли не овацию! Ответ был признан блестящим. Как вам это
нравится, Константин Александрович?
- От души поздравляю этого молодого человека. Молодец! Люблю
такую молодежь. У нее нужно учиться хватке и прямоте. Если нам в их
годы приходилось приплясывать перед авторитетами, то у них сейчас в
этом нет нужды. Прощайте, Григорий Михайлович. Советую вам: продумайте
хорошенько эту свежую мысль и, если она стоящая, - подключитесь и
помогите. Будете тормозить - вам придется посторониться.
Огорошенный профессор Львов смотрел вслед уходящему
Вознесенскому.
- Ах, и ты Брут! И тебя, футурист, алхимия хватила?!
Чувство простого товарищества к Ларисе у Алексея Северцева стало
перерастать в нечто большее. На лекции он всегда знал: где и с кем она
сидит, хотя избегал смотреть в ее сторону. Все могло бы быть хорошо,
если б не один злополучный случай, который поссорил их. Поссорились не
на неделю, не на месяц, а на годы.
А началось все с пустяка. Алексей нечаянно наступил Ларисе на
ногу. "Ох ты, черт возьми, не сердись, совсем не заметал", - сказал он
и, как ни в чем не бывало, продолжал настраивать приемник. Лариса
промолчала, но на второй день принесла ему стенограмму лекций "Правила
хорошего тона". Лекции эти были прочитаны в Московском институте
театрального искусства и в Институте международных отношений некоей
бывшей княгиней Волконской. Алексей взял лекции и пообещал вернуть
через два дня. Это было в праздничный вечер, на котором Лариса должна
была выступать в студенческом клубе в концерте. В зале сидели
известная всему миру Раймонда Дьен и ее французские друзья, борцы за
мир, приехавшие погостить в Советский Союз. Никогда Лариса так не
волновалась, как теперь. Ей очень хотелось, чтоб французским гостям
понравился ее танец.
И вот, наконец, объявлен ее номер. Пианист взял первые аккорды, и
Лариса не чувствуя под собой пола, на одних пальчиках с легкостью
пушинки выпорхнула на сцену.
В танец она вложила всю душу. И когда закончила и убежала за
занавес, зал клокотал. Ее вызывали три раза: до тех пор, пока она не
повторила конец танца.
Разрумянившаяся и счастливая, с букетом осенних цветов,
положенных у рампы молодым французом в черном галстуке, Лариса
прибежала в свою подшефную комнату студенческого общежития, чтобы
переодеться, и увидела Алексея. Он лежал на койке. В комнате, кроме
него никого не было.
- Ты почему не на концерте? - Лариса только сейчас заметила, что
он курил ("Ах ты, поросенок!") и лежал в ботинках ("Дикарь! Завтра
соберу собрание!"), положив ноги на стул. Рядом лежали лекции княгини
Волконской.
- Что это за безобразие? Ведь это же издевка. Читать правила
хорошего тона и вести себя таким образом. Как тебе не стыдно!
Алексей встал, затушил папиросу, поправил смятое одеяло и, собрав
разбросанные лекции в одну стопу, подал их Ларисе.
- За то, что в ботинках прилег, и за то, что закурил в комнате, -
виноват. А вот за лекции... за лекции о том, как нужно приплясывать,
нужно драть уши тому, кто их слушает, и сечь ремнем того, кто их
усердно распространяет.
Широко открыв глаза, Лариса не знала, что ему на это ответить.
Нет, это не Алексей. Таким она его не знала.
- Да, да, драть уши и сечь! Эти лекции рассчитаны на то, чтобы
воспитать из молодого человека паркетного шаркуна, который должен
улыбаться даже тогда, когда ему хочется плакать. Противно и гадко!
После цветов и аплодисментов эта пилюля показалась Ларисе
горькой.
- Увалень! Ты понимаешь, что ты говоришь? По этим лекциям учатся
прилично вести себя будущие советские дипломаты, работники искусства,
офицеры... А ты?! Вылез, как медведь, из своей сибирской берлоги и
думаешь, весь мир должен жить по твоим медвежьим законам?
Больше Лариса не хотела разговаривать. Назвав Алексея дураком и
тюленем, она зашла за гардероб, чтобы переодеться.
- А обзывать людей дураками и тюленями тоже предусмотрено этими
правилами хорошего тона? - язвительно бросил Алексей и снова закурил.
Теперь он закурил назло. "Раз дурак, раз тюлень - значит все можно!"
Этот вопрос еще больше разозлил Ларису. Неестественно
расхохотавшись, она покровительственно и сочувственно проговорила
из-за гардероба:
- Эх, Леша, Леша, как мне тебя жалко. Год в столице для тебя
прошел даром. Правду говорят, что горбатого только могила исправит.
Алексей промолчал.
Лариса, довольная, что ее выпад остался неотраженным, вышла из-за
гардероба и, подняв лицо к лампочке, стала пудрить свой носик перед
крошечным кругленьким зеркалом. По ее нервно вздрагивающим ноздрям и
изогнутым бровям было видно, что она не сложила оружия в этой
словесной дуэли и готова смело принять любой удар противника. В своем
ярком цветном платье с пышным бантом, она походила на распустившийся
куст шиповника, цветущий и колючий.
- Господи, да разве может такого тюленя полюбить девушка? - не
унималась Лариса и щелкнула крышкой круглой пудреницы.
Алексей затянулся папиросой и спокойно ответил:
- Если такая, как ты, то от этого мужская половина планеты ровным
счетом ничего не потеряет.
Чего-чего, а этого Лариса не ожидала. Она даже растерялась.
- Что? Что ты сказал? - зло спросила она, и ее хорошо очерченные
губы вздрогнули, извещая, что не за горами и слезы.
Теперь Алексей готовился выпустить последнюю стрелу. И эта стрела
нашла свое больное место.
- Ну, знаешь, Лариса, это дело вкуса. Для других ты, может быть,
и будешь что-нибудь значить, а по-нашему, по-сибирскому, или, как ты
говоришь, по-медвежьему, ты ноль без палочки. У нас в Сибири таких,
как ты, зовут свиристелками.
Свиристелка... Это слово Лариса слышала первый раз. Оно
показалось ей неблагозвучным, а смысл унизительным и оскорбительным.
Не найдя, что на это ответить, она, как ошпаренная, выскочила из
комнаты, даже не закрыв за собой двери.
Об этом разговоре никто из жильцов комнаты и из подруг Ларисы не
узнал. Однако все вскоре решили: между Ларисой и Алексеем пробежала
черная кошка. Лариса старалась не замечать Алексея. Он отвечал ей тем
же. Так проходили месяцы. Так прошел год, но никто: ни Лариса, ни
Алексей - не попросил первым прощения. Не раз Алексей ловил на себе ее
беглый, пугливый взгляд. Ловил и делал вид, что ему все равно:
существует она на белом свете или не существует, хотя в глубине души в
нем что-то вспыхивало, переворачивалось и опускалось. Любил, но не
показывал вида.
А раз между ними случилось такое, что одних оно насмешило, а
других заставило недоуменно пожимать плечами и удивляться. Это было
уже на третьем курсе, зимой. После лекции по международному праву
комсорг группы на несколько минут задержал Ларису, чтобы составить
программу для курсового вечера. Лариса пробыла недолго, не больше
десяти минут, но когда пошла одеваться, у гардероба, оказалось столько
народу, что она поняла: в очереди ей придется проторчать не меньше
получаса. А через пятнадцать минут у нее репетиция. Лариса подбегала
то к одному, то к другому студенту из своей группы, совала номерок,
просила, но никто не брал, так как у каждого их было уже по нескольку
штук.
- Мишенька, ну, умоляю тебя, возьми мне пальто, мне очень
некогда, - просила она Зайцева Михаила, который в очереди стоял перед
Алексеем. Зайцев молча и невозмутимо покачал головой и вытянул
указательный палец, на котором была нанизана целая связка алюминиевых
номерков.
Алексей стоял рядом и все это видел. Его очередь уже подходила.
Ему стало жалко Ларису. Не раздумывая, он протянул руку и свободно
снял с ее пальчика треугольный номерок.
Лариса порывисто повернулась. Ее брови выгнулись дугой, а губы
зло сомкнулись.
- Я возьму тебе пальто. - В голосе Алексея Ларисе почудилась
насмешка.
- Отдай сейчас же! - тихо, но повелительно проговорила она.
- Я возьму тебе пальто, ведь ты же торопишься, - повторил
Алексей.
- Отдай номерок! - громко крикнула Лариса и топнула ногой.
Кто-то захохотал.
- Что ты кричишь? Ведь ты же сама просила Зайцева, - пытался
уговорить ее Алексей, но она ничего не хотела слышать.
Топая ногой, Лариса выходила из себя и требовала немедленно
отдать ей номерок. Но Алексей не отдавал. Перед ним оставалось всего
лишь два человека.
Проталкиваясь через толпу, Лариса направилась к выходу.
Алексей видел, как она резко хлопнула дверью и выбежала на улицу.
Он испугался и выбежал за ней.
День был морозный. Поеживаясь от холода, спешили прохожие.
Заиндевевшие провода были толстые и иссиня-белые. В воздухе лениво
кружились одинокие, редкие снежинки. Прохожие останавливались и
недоумевали: Лариса была в платьице с короткими рукавами.
Догнал ее Алексей уже за поворотом у троллейбусной остановки. Она
всхлипывала и твердила одно и то же: "Отдай номерок". Алексей отдал и
стал умолять, чтобы она быстрей шла в помещение. Как избалованную
капризную девочку, сбежавшую из дома, привел он ее за руку на
факультет. Девушки сразу же оттеснили Алексея и стеной окружили
плачущую подругу.
Не одеваясь, Алексей поднялся на четвертый этаж и простоял там с
полчаса у стенгазеты "Комсомолия", выкурив за это время несколько
папирос. Напрасно кто-нибудь мог подумать, что он жадно впился в
газету. Уставившись в карикатуры, он думал о Ларисе и о злосчастном
номерке. А когда вернулся на свой факультет, никого из
студентов-сокурсников уже не встретил. У гардероба не было ни одного
человека.
После этой сцены прошло полтора года, но Лариса и Алексей
по-прежнему не обмолвились ни словом. Встречаясь, они делали вид, что
не замечают друг друга.
"Три года, три длинных года проплыли, как в тумане. А что, если
подойти первым и сказать ей все, попросить прощения, отдать ей все
стихи, написанные для нее?.. - думал Алексей, стоя у распахнутого
окна. Тополя студенческого дворика уже покрылись клейкой пахучей
листвой. - Нет, дальше так нельзя. Два оставшиеся года могут пролететь
так же по-дурацки, и мы разъедемся, даже не попрощавшись. Тут что-то
Илья Филиппович в сердцах хлопнул дверью.
- Ты уж, Наташенька, больше этого не делай. Не любит Илья
Филиппович. Видишь, как туча, пошел, теперь того и гляди: или в
шанхайку направится, или в заводской столовой засядет.
"Шанхайкой" в Верхнеуральске звали пивную.
Вылив грязную воду в яму за забором, Наташа ополоснула ведро,
выжала и развесила тряпки, вымыла руки и, усталая, но довольная,
прошла в свою горенку. Казалось, что никогда в жизни она не
чувствовала такой приятной усталости.
Через час вернулся Илья Филиппович. От него попахивало водочкой,
а в глазах светился огонек гнева, который просился наружу. Молча
прошел он в спальню. А минут через пять Наташа услышала приглушенную
ругань. Надев нагретые в печурке валенки, она подошла к двери.
- Ты что, старая, из ума начинаешь выживать? Боишься надорваться?
Заставила ее пол мыть?
- Ильюша...
- Что Ильюша? Обрадовалась! Доить корову - Наталья Сергеевна!
Распилить дровишки - Наталья Сергеевна. За водой сходить - опять бежит
Наталья Сергеевна. Нет, по-твоему не будет!
Глухой удар тяжелого кулака по дубовому столу испугал Наташу, и
она открыла дверь.
- Вы меня извините, Илья Филиппович, но мне нужно с вами
поговорить. Прошу вас, зайдите, пожалуйста, ко мне.
Следом за Наташей в ее горенку вошел Илья Филиппович. Поглаживая
широкую бороду, он виновато молчал и старался не встречаться с ней
взглядом.
- Знаете что, Илья Филиппович, если вы еще раз так обидите Марфу
Лукиничну, то я от вас уйду.
Илья Филиппович часто заморгал глазами.
- Наталья Сергеевна, я из-за вас все стараюсь. Ведь вы человек
занятый, разве ваше дело возиться с полами?..
- Послушайте, Илья Филиппович... - И Наташа минут пятнадцать
рассказывала, как она благодарна Марфе Лукиничне за то, что та многому
в жизни ее научила. - Вы только поймите, разве это плохо, что я теперь
все умею делать: и стирать, и мыть полы, и доить корову, и пилить
дрова? Разве вам будет неприятно, если я возьму и приготовлю вам
завтра обед или заштопаю носки? Если б вы знали, как я хочу научиться
косить траву!
Илья Филиппович смотрел на Наташу и, словно первый раз в жизни
осененный какой-то новой истиной, не мог ничего возразить.
А Наташа все говорила. Она объясняла, как горька и унизительна
участь женщины, когда муж не видит в ней друга.
Растроганный Илья Филиппович громко высморкался в платок и
проговорил дрогнувшим голосом:
- Простите меня, Наталья Сергеевна. Стар я стал, должно быть, и
думаю по-стариковски. За молодыми никак не поспеешь. Хочешь уважить -
выходит наоборот. Думал, как лучше, а вышло... - Илья Филиппович
замялся и, откашливаясь, продолжил: - Если хотите, я у Марфы Лукиничны
прощеньица попрошу.
Эта стариковская слабость растрогала Наташу. В душе она уже
каялась, что сказала об уходе. Подойдя к Илье Филипповичу, она обняла
его большую седеющую голову, прильнула к заросшей щеке своей
разрумянившейся щекой, как это делала с отцом в детстве.
- Простите меня, если я вас обидела. Да разве я от вас могу уйти?
Вы мне, как родные. Только прошу вас, не обижайте больше Марфу
Лукиничну.
Скупая слеза обласканной старости сбежала по щеке Ильи
Филипповича и спряталась в бороде.
Когда Илья Филиппович был молодым, он все просил жену, чтоб та
родила ему дочку, но она рожала одних сыновей. Они росли отчаянными,
непослушными. Вырастая, уходили в армию и уж больше не возвращались в
родной поселок. Трое стали военными, двое выучились на инженеров. В
гости приезжали каждый год, но, когда Илья Филиппович заводил разговор
о том, чтобы сыновья остались дома, те отговаривались, что в
Верхнеуральске с их специальностью делать нечего. Любимцем Ильи
Филипповича был третий сын, Иван, которого он с детства звал Ваняткой.
Ждал, что, может быть, его жена родит ему внучку, но и у них были
только одни сыновья.
В разговоре с Наташей Илья Филиппович всем сердцем почувствовал
дочернюю нежность. Встав, он поклонился и тем же дрожащим голосом
сказал:
- Спасибо вам, Наталья Сергеевна, за ласку.
Сказал и вышел. Вскоре в горенку к Наташе вошла Марфа Лукинична.
Глотая слезы, она рассказала, как Илья Филиппович просил у нее
прощения и обещал больше никогда не обижать.
Вечером ссора была забыта.
Собираясь в заводской клуб, куда на новогодний бал были
приглашены лучшие рабочие завода, Илья Филиппович стоял перед зеркалом
и подравнивал большими овечьими ножницами усы, все время стараясь
загнуть вверх кончики.
- Наталья Сергеевна, а что если и мне нарядиться? - кричал он
через открытую дверь в горенку к Наташе.
- Во что? - доносился оттуда ее голос.
- В медведя! Шкуры есть. Что они зря лежат?
Вмешалась Марфа Лукинична:
- Сиди уж, не смеши народ, и так форменный медведь!
- Вот тебе назло - возьму и наряжусь.
- Так я и пошла с тобой. Страмота одна.
- Вот и хорошо. Пойду один. Подкачусь к какой-нибудь молодухе и
начну за ней ухлестывать. А уж если не понравлюсь, зареву по-медвежьи
что есть духу, перепугаю насмерть.
Марфа Лукинична покачала головой.
- Пошел седьмой десяток, а тебе все не легчет, все чудишь.
- Чем ругаться, ты лучше посмотри, что я тебе купил. - Илья
Филиппович вытащил из кармана пиджака стенной календарь. Этим подарком
он окончательно покорил Марфу Лукиничну.
...Все это вспоминалось Наташе, как далекие, милые сердцу дни,
когда она не знала еще некоторых, самых горьких подробностей о
Николае. А теперь даже мысль о поступлении в аспирантуру, которая
крепла в ней все сильнее, и та питалась желанием встретиться с ним.
Наташа не хотела верить, что Николай опустился окончательно. Ведь он
стремился к светлому, большому. Если б жизнь сложилась по-другому и он
счастливо создал бы свою семью без нее, Наташа издалека пожелала бы
ему счастья, и все прошлое, что у них когда-то было, сохранила бы в
своей памяти как первую, чистую любовь, которую не забывают. Но все
это разрушено матерью, ее единственным родным и самым близким чело
веком, против воли которой она не могла пойти.
На Урале Наташа повстречала многих хороших людей. Она
чувствовала, как постепенно начинала прирастать душой к этому
интересному, самобытному краю. Какие песни она слышала по вечерам!
Сколько в них души!.. Ото всего, что ее окружало здесь: от людей, от
гор, от тайги, от крепкого и образного языка народа веяло силой
могучей природы и чистотой утренних зорь. И если б не последнее письмо
Ленчика, то Наташа, может быть, и смирилась бы с мыслью, что дружба с
Николаем останется хорошим, светлым воспоминанием.
Наташе было уже двадцать пять лет. В эти годы она не могла не
думать о замужестве, о семье. Природа давала себя знать: ее тянуло к
материнству. Она даже пыталась полюбить Валентина Георгиевича,
инженера завода, который под большим секретом рассказал ей историю о
том, как он ехал в одном вагоне с Ильей Филипповичем из Москвы в
Верхнеуральск и тот принял его за вора. Влюбленные плохо хранят тайны.
Много раз ходила Наташа с Валентином Георгиевичем в кино, но кроме
обычного уважения, ничего к нему не питала. После письма о Николае она
совсем отошла от него. Наташа ушла в себя, замкнулась и, кроме школы,
почти никуда не ходила. Все ее мысли теперь были обращены к Николаю. А
однажды, когда она не смогла заснуть до рассвета, у нее родился смелый
н дерзкий план: поехать в Москву, тайно от матери встретиться с
Николаем и уговорить его ("Умолять! Просить!") поехать на Урал. Им
дадут квартиру - директор завода уже давно предлагал комнату, но
Наташа не могла расстаться со стариками. Николай переведется в
Уральский университет на очное отделение, к его скромной стипендии она
каждый месяц будет посылать деньги, будет ждать его на каникулы,
ездить к нему... Фантазия поднималась до таких высот, что Наташа
отчетливо представляла себе, как Николай, отпросившись на два - три
дня, весь запорошенный снегом, с заиндевевшими бровями и ресницами,
неожиданно раскрывает дверь и входит в их уютную и натопленную
комнатку. Наташа растирает его холодные щеки, помогает раздеться,
снимает с него замерзшие валенки... Эти два дня она будет на больших
переменах прибегать из школы хоть на одну минутку, чтоб только
посмотреть на него. А вечерами? Вечерами они долго будут спорить о
том, как назвать сына или дочку. Николай, как все отцы, будет
настаивать, чтоб у них был сын, она уступит, чтоб только было ему
хорошо. Потом станут выбирать имя. Наташа была уверена, что Николай
согласится в память об ее отце назвать сына Сережей. "Если будет дочка
- назовем Аленкой. Аленка! Какое красивое имя"... Наташа сладко
потянулась в постели, тряхнув головой, рассыпала по подушке каштановые
волосы.
За окнами уже пели вторые петухи и слышно было, как в соседней
деревушке пастух щелкал бичом. Скоро выгонят стадо, а ей все не
спалось. Хотелось мечтать и мечтать. Особенно счастливыми рисовались
каникулы, когда Николай приедет к ней на два месяца и они вместе
отправятся собирать сказки, песни, пословицы... Она купит ему хорошее
ружье (денег у нее хватит, она уже и теперь имеет кое-какие
сбережения), и они будут охотиться. Она тоже научится стрелять,
непременно научится. Ей все дается легко.
...И так каждую ночь; думы, думы и думы... Уже давно пропели
вторые петухи, к щелканью пастушьего кнута прибавилось ленивое
утреннее мычанье коров, где-то совсем недалеко горласто надрывался
баран.
Переговариваясь на ходу, с ночной смены возвращались рабочие.
Верхнеуральск просыпался, а Наташа, разбитая и усталая, только
начинала засыпать.
Весна, которая на Урале приходит неожиданно быстро и протекает
бурно, захлестнула Наташу.
Не раз заглядывал к Барышевым Валентин Георгиевич, однажды
приглашал в кино, другой раз - в клуб на репетицию "Платона Кречета",
но Наташа, ссылаясь на нездоровье, не пошла.
Старики это видели, сокрушенно вздыхали.
- Такая красавица и до сих пор одна! - сказал однажды перед сном
Илья Филиппович. - В женихи ей нужно Иван-царевича, а среди здешних
нет подходящего. Валентин Егорыч - размазня, об этом я еще в поезде
смекнул. Около такой нужно соколом кружить, а он повесит нос и молчит,
как филин. Эх, вот Ванятка наш - тот подошел бы, тот в меня. Поспешил,
артистку выбрал, финтифлюшка какая-то окрутила. Тот да, тот мужик, что
нужно - огонь! - С этими словами он повернулся на другой бок к стене.
Марфа Лукинична сонным голосом принялась стыдить:
- Будет тебе молоть-то, чего не следует! Разве ей до этого? Разве
ученому человеку лезут в голову такие мысли? Посовестился бы. - Марфа
Лукинична говорила это, а внутренне была согласна с мужем. Вздохи
Наташи, слышные на зорьке даже в их спальне, она объясняла тем же, чем
и Илья Филиппович.
- Да, что верно, то верно - наука. И я про то же самое, -
крякнув, поддакивал Илья Филиппович. - Такой красавице нужно орла, как
наш Ванятка. А этот инженер - так себе, заряд без дроби. Поспела
девка, давно поспела. Замуж пора.
За бревенчатой стеной в это время, сбросив с себя одеяло и
разметав руки, лежала Наташа. Ей снился поезд, перрон, провожающие.
Вышла вся школа. Даже директор завода, и тот подошел пожать ей на
прощанье руку. Перрон был запружен цветами. Но почему здесь оказался
профессор Вознесенский? Этого она никак не могла понять. Потом все
словно завертелось и растаяло. Остался дождь и пьяный Николай. И слезы
на его глазах.
Заведующий аспирантурой филологического факультета Московского
университета Николай Ильич Костичев сидел за столом, заваленным
бумагами, и обливался потом. Листая папку с документами, он обратился
к заведующему кафедрой фольклора профессору Вознесенскому, когда тот
уже собрался уходить.
- Константин Александрович, тут есть заявление. Учительница с
Урала. Производственная характеристика хорошая. Хочет учиться на вашей
кафедре. Может, познакомитесь с документами?
- Вы меня извините, Николай Ильич. Очень тороплюсь. У меня
заседание в Союзе писателей.
Профессор Вознесенский уже совсем было вышел, но в дверях
задержался и спросил:
- Вы говорите, с Урала? Как фамилия?
- Лугова.
- Лугова? Наталья Лугова?
Профессор подошел к столу заведующего аспирантурой и принялся
читать заявление.
- Наконец-то упрямая девчонка повзрослела! Нет, вы только
подумайте, Николай Ильич, это же моя бывшая студентка! Талантливая
девушка! Я ее уговаривал остаться в аспирантуре сразу же после
окончания университета. Не послушалась. Прошу вас, Николай Ильич,
немедленно ответьте ей - пусть обязательно приезжает.
Своей радости профессор не скрывал. Рассматривая фотографию
Луговой, он разговаривал сам с собой:
- Да, вижу повзрослела. Все-таки три года! Николай Ильич, как ее
отчество? Я ей сам напишу. Непременно напишу.
- Наталья Сергеевна, - ответил Костичев.
Записав адрес Луговой, профессор раскланялся и вышел.
Стоял жаркий июльский полдень. Если б не обсуждение его книги,
которое было назначено на начало июля, он давно бы кочевал с
экспедицией студентов и аспирантов по Воронежской области, где песня
бьет неиссякаемым и мощным ключом из самых глубин народа. От одной
Барышниковой было записано столько, что хватило на несколько
сборников.
Поджарый и сутуловатый, профессор Вознесенский на целую голову
возвышался среди прохожих многолюдной улицы. Толстая трость с
набалдашником, широкополая соломенная шляпа говорили, что это скорее
старый турист, чем известный ученый. По молодой, пружинящей походке
ему никак нельзя было дать его шестидесяти лет. Улыбаясь собственным
мыслям, он бурчал что-то себе под нос и очень удивился, когда сзади
чья-то рука сжала его локоть. Профессор остановился.
- А! Григорий Михайлович! Рад, рад вас видеть, старина. А я-то
думаю, куда вы запропастились?
- Все здесь же, - развел руками толстый, заплывший жиром человек
в ермолке на лысом затылке. Это был профессор права Львов.
- Ну как?
- Все так же, по-старому. Лекции, семинары, семинары, лекции... А
сейчас вот только с государственных экзаменов.
- И не в духе? Не отпирайтесь. Вижу, что не в духе, - погрозил
пальцем Вознесенский. - Уж вас-то я, слава богу, знаю. Рассказывайте,
что стряслось?
- Мальчишка! Совсем мальчишка и смеет так дерзко заявлять мне,
что в системе советского права уголовный и гражданский процессы не
должны быть выделены в самостоятельные отрасли. Пытался, видите ли,
доказать, что они, как составные, входят в отрасли уголовного и
гражданского права. Нашел аллогизм. И ведь кто? Молокосос!
- А, старина, - Вознесенский похлопал по плечу Львова, - заело
ретивое. Молодежь лыжню просит, посторонись, говорит. Так, что ли?
- Почему я должен сторониться? Мой учебник выдержал четыре
издания, по нему учатся студенты страны, а тут вдруг какой-то юнец
посмел на государственных экзаменах, вы представляете - на
государственных, вступить со мной в спор!
- А вы? Вы, конечно, поставили ему двойку? Как говорится,
зарезали парня?
- А разве вы, уважаемый Константин Александрович, не читаете
газет? - Львов вкрадчиво прищурился и осмотрелся по сторонам, точно
собираясь сообщить большую тайну.
- При чем тут газеты?
- Как при чем? Разве вы не знаете, что критика у нас в моде? Вы
говорите - двойка. Напротив! Умиленная государственная комиссия
восприняла его выходку весьма и весьма одобрительно. Этому выскочке
устроила чуть ли не овацию! Ответ был признан блестящим. Как вам это
нравится, Константин Александрович?
- От души поздравляю этого молодого человека. Молодец! Люблю
такую молодежь. У нее нужно учиться хватке и прямоте. Если нам в их
годы приходилось приплясывать перед авторитетами, то у них сейчас в
этом нет нужды. Прощайте, Григорий Михайлович. Советую вам: продумайте
хорошенько эту свежую мысль и, если она стоящая, - подключитесь и
помогите. Будете тормозить - вам придется посторониться.
Огорошенный профессор Львов смотрел вслед уходящему
Вознесенскому.
- Ах, и ты Брут! И тебя, футурист, алхимия хватила?!
Чувство простого товарищества к Ларисе у Алексея Северцева стало
перерастать в нечто большее. На лекции он всегда знал: где и с кем она
сидит, хотя избегал смотреть в ее сторону. Все могло бы быть хорошо,
если б не один злополучный случай, который поссорил их. Поссорились не
на неделю, не на месяц, а на годы.
А началось все с пустяка. Алексей нечаянно наступил Ларисе на
ногу. "Ох ты, черт возьми, не сердись, совсем не заметал", - сказал он
и, как ни в чем не бывало, продолжал настраивать приемник. Лариса
промолчала, но на второй день принесла ему стенограмму лекций "Правила
хорошего тона". Лекции эти были прочитаны в Московском институте
театрального искусства и в Институте международных отношений некоей
бывшей княгиней Волконской. Алексей взял лекции и пообещал вернуть
через два дня. Это было в праздничный вечер, на котором Лариса должна
была выступать в студенческом клубе в концерте. В зале сидели
известная всему миру Раймонда Дьен и ее французские друзья, борцы за
мир, приехавшие погостить в Советский Союз. Никогда Лариса так не
волновалась, как теперь. Ей очень хотелось, чтоб французским гостям
понравился ее танец.
И вот, наконец, объявлен ее номер. Пианист взял первые аккорды, и
Лариса не чувствуя под собой пола, на одних пальчиках с легкостью
пушинки выпорхнула на сцену.
В танец она вложила всю душу. И когда закончила и убежала за
занавес, зал клокотал. Ее вызывали три раза: до тех пор, пока она не
повторила конец танца.
Разрумянившаяся и счастливая, с букетом осенних цветов,
положенных у рампы молодым французом в черном галстуке, Лариса
прибежала в свою подшефную комнату студенческого общежития, чтобы
переодеться, и увидела Алексея. Он лежал на койке. В комнате, кроме
него никого не было.
- Ты почему не на концерте? - Лариса только сейчас заметила, что
он курил ("Ах ты, поросенок!") и лежал в ботинках ("Дикарь! Завтра
соберу собрание!"), положив ноги на стул. Рядом лежали лекции княгини
Волконской.
- Что это за безобразие? Ведь это же издевка. Читать правила
хорошего тона и вести себя таким образом. Как тебе не стыдно!
Алексей встал, затушил папиросу, поправил смятое одеяло и, собрав
разбросанные лекции в одну стопу, подал их Ларисе.
- За то, что в ботинках прилег, и за то, что закурил в комнате, -
виноват. А вот за лекции... за лекции о том, как нужно приплясывать,
нужно драть уши тому, кто их слушает, и сечь ремнем того, кто их
усердно распространяет.
Широко открыв глаза, Лариса не знала, что ему на это ответить.
Нет, это не Алексей. Таким она его не знала.
- Да, да, драть уши и сечь! Эти лекции рассчитаны на то, чтобы
воспитать из молодого человека паркетного шаркуна, который должен
улыбаться даже тогда, когда ему хочется плакать. Противно и гадко!
После цветов и аплодисментов эта пилюля показалась Ларисе
горькой.
- Увалень! Ты понимаешь, что ты говоришь? По этим лекциям учатся
прилично вести себя будущие советские дипломаты, работники искусства,
офицеры... А ты?! Вылез, как медведь, из своей сибирской берлоги и
думаешь, весь мир должен жить по твоим медвежьим законам?
Больше Лариса не хотела разговаривать. Назвав Алексея дураком и
тюленем, она зашла за гардероб, чтобы переодеться.
- А обзывать людей дураками и тюленями тоже предусмотрено этими
правилами хорошего тона? - язвительно бросил Алексей и снова закурил.
Теперь он закурил назло. "Раз дурак, раз тюлень - значит все можно!"
Этот вопрос еще больше разозлил Ларису. Неестественно
расхохотавшись, она покровительственно и сочувственно проговорила
из-за гардероба:
- Эх, Леша, Леша, как мне тебя жалко. Год в столице для тебя
прошел даром. Правду говорят, что горбатого только могила исправит.
Алексей промолчал.
Лариса, довольная, что ее выпад остался неотраженным, вышла из-за
гардероба и, подняв лицо к лампочке, стала пудрить свой носик перед
крошечным кругленьким зеркалом. По ее нервно вздрагивающим ноздрям и
изогнутым бровям было видно, что она не сложила оружия в этой
словесной дуэли и готова смело принять любой удар противника. В своем
ярком цветном платье с пышным бантом, она походила на распустившийся
куст шиповника, цветущий и колючий.
- Господи, да разве может такого тюленя полюбить девушка? - не
унималась Лариса и щелкнула крышкой круглой пудреницы.
Алексей затянулся папиросой и спокойно ответил:
- Если такая, как ты, то от этого мужская половина планеты ровным
счетом ничего не потеряет.
Чего-чего, а этого Лариса не ожидала. Она даже растерялась.
- Что? Что ты сказал? - зло спросила она, и ее хорошо очерченные
губы вздрогнули, извещая, что не за горами и слезы.
Теперь Алексей готовился выпустить последнюю стрелу. И эта стрела
нашла свое больное место.
- Ну, знаешь, Лариса, это дело вкуса. Для других ты, может быть,
и будешь что-нибудь значить, а по-нашему, по-сибирскому, или, как ты
говоришь, по-медвежьему, ты ноль без палочки. У нас в Сибири таких,
как ты, зовут свиристелками.
Свиристелка... Это слово Лариса слышала первый раз. Оно
показалось ей неблагозвучным, а смысл унизительным и оскорбительным.
Не найдя, что на это ответить, она, как ошпаренная, выскочила из
комнаты, даже не закрыв за собой двери.
Об этом разговоре никто из жильцов комнаты и из подруг Ларисы не
узнал. Однако все вскоре решили: между Ларисой и Алексеем пробежала
черная кошка. Лариса старалась не замечать Алексея. Он отвечал ей тем
же. Так проходили месяцы. Так прошел год, но никто: ни Лариса, ни
Алексей - не попросил первым прощения. Не раз Алексей ловил на себе ее
беглый, пугливый взгляд. Ловил и делал вид, что ему все равно:
существует она на белом свете или не существует, хотя в глубине души в
нем что-то вспыхивало, переворачивалось и опускалось. Любил, но не
показывал вида.
А раз между ними случилось такое, что одних оно насмешило, а
других заставило недоуменно пожимать плечами и удивляться. Это было
уже на третьем курсе, зимой. После лекции по международному праву
комсорг группы на несколько минут задержал Ларису, чтобы составить
программу для курсового вечера. Лариса пробыла недолго, не больше
десяти минут, но когда пошла одеваться, у гардероба, оказалось столько
народу, что она поняла: в очереди ей придется проторчать не меньше
получаса. А через пятнадцать минут у нее репетиция. Лариса подбегала
то к одному, то к другому студенту из своей группы, совала номерок,
просила, но никто не брал, так как у каждого их было уже по нескольку
штук.
- Мишенька, ну, умоляю тебя, возьми мне пальто, мне очень
некогда, - просила она Зайцева Михаила, который в очереди стоял перед
Алексеем. Зайцев молча и невозмутимо покачал головой и вытянул
указательный палец, на котором была нанизана целая связка алюминиевых
номерков.
Алексей стоял рядом и все это видел. Его очередь уже подходила.
Ему стало жалко Ларису. Не раздумывая, он протянул руку и свободно
снял с ее пальчика треугольный номерок.
Лариса порывисто повернулась. Ее брови выгнулись дугой, а губы
зло сомкнулись.
- Я возьму тебе пальто. - В голосе Алексея Ларисе почудилась
насмешка.
- Отдай сейчас же! - тихо, но повелительно проговорила она.
- Я возьму тебе пальто, ведь ты же торопишься, - повторил
Алексей.
- Отдай номерок! - громко крикнула Лариса и топнула ногой.
Кто-то захохотал.
- Что ты кричишь? Ведь ты же сама просила Зайцева, - пытался
уговорить ее Алексей, но она ничего не хотела слышать.
Топая ногой, Лариса выходила из себя и требовала немедленно
отдать ей номерок. Но Алексей не отдавал. Перед ним оставалось всего
лишь два человека.
Проталкиваясь через толпу, Лариса направилась к выходу.
Алексей видел, как она резко хлопнула дверью и выбежала на улицу.
Он испугался и выбежал за ней.
День был морозный. Поеживаясь от холода, спешили прохожие.
Заиндевевшие провода были толстые и иссиня-белые. В воздухе лениво
кружились одинокие, редкие снежинки. Прохожие останавливались и
недоумевали: Лариса была в платьице с короткими рукавами.
Догнал ее Алексей уже за поворотом у троллейбусной остановки. Она
всхлипывала и твердила одно и то же: "Отдай номерок". Алексей отдал и
стал умолять, чтобы она быстрей шла в помещение. Как избалованную
капризную девочку, сбежавшую из дома, привел он ее за руку на
факультет. Девушки сразу же оттеснили Алексея и стеной окружили
плачущую подругу.
Не одеваясь, Алексей поднялся на четвертый этаж и простоял там с
полчаса у стенгазеты "Комсомолия", выкурив за это время несколько
папирос. Напрасно кто-нибудь мог подумать, что он жадно впился в
газету. Уставившись в карикатуры, он думал о Ларисе и о злосчастном
номерке. А когда вернулся на свой факультет, никого из
студентов-сокурсников уже не встретил. У гардероба не было ни одного
человека.
После этой сцены прошло полтора года, но Лариса и Алексей
по-прежнему не обмолвились ни словом. Встречаясь, они делали вид, что
не замечают друг друга.
"Три года, три длинных года проплыли, как в тумане. А что, если
подойти первым и сказать ей все, попросить прощения, отдать ей все
стихи, написанные для нее?.. - думал Алексей, стоя у распахнутого
окна. Тополя студенческого дворика уже покрылись клейкой пахучей
листвой. - Нет, дальше так нельзя. Два оставшиеся года могут пролететь
так же по-дурацки, и мы разъедемся, даже не попрощавшись. Тут что-то