скрещенные руки и через минуту, залюбовавшись бескрайней равниной,
которая вдали казалась неподвижной, забыл о старике из Верхнеуральска.

    7



Громадные стрелки часов, вмурованных в расписную стену,
показывали одиннадцать вечера.
Тосты, тонкий звон сдвинутых бокалов, пробочные выстрелы
шампанского, приглушенная песня за дальним столиком, горячие споры,
восторженные излияния чувств... - все это, переплетаясь во что-то
единое, сливалось в монотонное гудение, характерное для первоклассного
столичного ресторана в вечерние часы. Это гудение напоминало гул
басовой струны гитары. Дернули струну и не остановили.
С подносами на вытянутых руках между столиками сновали официанты.
В своих черных пиджаках и белых манишках с черными галстуками они
чем-то напоминали артистов оперетты.
В конце зала на невысокой эстраде, под оркестр, молодая, стройная
певица в длинном декольтированном платье пела веселую песенку:
...Когда сирень
И майский день
Друг друга, не стыдясь, целуют,
Пускай смешно,
Пускай грешно,
Но я тебя ревную...
Алексей был уже изрядно пьян. Пряди его потных волос падали на
лоб, отчего он поминутно встряхивал головой.
- Друзья! Какие вы счастливые, что живете в Москве!
Он встал и, намереваясь продолжать излияние своих чувств, сделал
широкий жест рукой. Подбежавший официант перебил его.
- Чего прикажете?
- Шампанского!.. - распорядился Алексей.
- Слушаюсь, - шаркнул ногой официант и засеменил от столика.
- Смотри не разорись, Алеша, - посочувствовал Князь. - Я, как
назло, с собой денег не захватил, а эта братва - сам видишь, студенты.
- Ерунда! Я плачу, - махнул рукой Северцев. - Этот вечер - мой
первый вечер в Москве. На всю жизнь он останется в моей памяти. О нем
я обязательно напишу стихи. Толик, вы любите стихи? Помните:
Москва, Москва! Люблю тебя, как сын,
Как русский, - сильно, пламенно и нежно!
Люблю священный блеск твоих седин
И этот Кремль зубчатый, безмятежный.
Толик пустил кольцо дыма, улыбнулся, но ничего не ответил.
- Мировые стишки, аж за душу берут. Я тоже люблю Москву...
Неужели сейчас сочинил? - спросил Серый, жадно уплетая заливную
осетрину с хреном.
- Нет, они написаны давно, и не мной, а Лермонтовым. Я очень
люблю Лермонтова.
- Да, Лермонтов - это сила! - в тон подхватил Князь. - Я тоже,
когда был студентом, сочинял стихи. Да еще какие стихи!.. Эх,
Алешенька. Помню, читаю их студенткам - плачут... Подлец буду,
плакали. Давай выпьем за поэтов. Хорошие они ребята.
Когда официант с выстрелом раскупорил бутылку шампанского и
разлил вино по бокалам, Северцев снова встал.
Серый, не обращая ни на кого внимания, жалобно скулил пропитым
голосом:
Ты уедешь к северным оленям,
В знойный Туркестан уеду я...
- Друзья! - перебил Алексей гнусавое причитание Серого. - А
помните у Пушкина:
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым...
Какой блеск, какая музыка! Выпьем за то, что Пушкин родился на
русской земле!
- Уважаю земляков, - поддакнул Серый и чокнулся со всеми.
Свой бокал Князь выпил последним и подозвал официанта.
- Отец, рассчитаемся.
- Четыреста семьдесят рублей семьдесят копеек, - сказал официант
и положил на стол счет.
- А точнее? - Князь скривил пьяную улыбку с прищуром.
- Можете проверить, - пожал плечами официант и начал
скороговоркой перечислять вина, закуски, цены, но его остановил
Алексей.
- Друзья, не будем мелочными. Папаша, получите, пожалуйста. - Он
достал бумажник и вытащил из него пачку сторублевок. Глаза Серого
загорелись. Он уже потянулся в инстинктивном движении к бумажнику, но
Князь вовремя успел на него цыкнуть:
- Убью, подлюга!..
Недовольный, Серый стал ковырять вилкой в холодной закуске.
Отсчитав пять бумажек, Алексей протянул их официанту. Официант
долго не мог подсчитать сдачу. Путаясь, он начинал снова перебирать
мятые и замусоленные рубли.
- Оставьте это себе, отец, - отодвинул Алексей сдачу. - Вы
замечательный человек. И вообще все красиво... Как в сказке.
Вставая, он пошатнулся, но Князь поддержал его.
- А можно попросить оркестр сыграть что-нибудь такое, чтоб...
- А что бы ты хотел, Алеша?
- Ну, скажем, "Тройку".
- Алеша, по заказу оркестр играет только вот за это, - Князь
потер большим пальцем об указательный. - Бросать их на ветер не стоит,
они тебе еще пригодятся.
- Ерунда! Вы не правы! Прав Блок. "Вся жизнь встает в шампанском
блеске". "Тройку!" Закажите, пусть играет "Тройку". - Алексей уже
совсем было направился к оркестру, но Князь его удержал:
- Алешенька, ты устал и изрядно выпил. Домой, домой... Не
забывай, что ты еще в университете не был.
- Да, да, да... - словно чего-то испугавшись, ответил Алексей, -
я еще не был в университете. Не был. Не бросайте меня.
- Как тебе не стыдно? Что ты говоришь? Бросить тебя в такую
минуту?!
Взяв под руку Северцева, Князь позвал Толика и подал ему номерок
от гардероба.
- Возьми Алешин чемодан и подходи к такси. Только быстрее.
Все четверо, поддерживая друг друга, пьяной походкой направились
к выходу.
Не плачь, мой друг, что розы вянут,
Они обратно расцветут.
А плачь, что годы молодые
Обратно путь свой не вернут...
Пьяный голос Серого звучал особенно гнусаво и с надрывом.
Вино, музыка, огни, громадные дома, потоки машин - все смешалось
и завертело Северцева. Ему казалось, что он не идет, а плывет мимо
чего-то разноцветного и ослепительно-сверкающего. Вдруг, на какое-то
мгновение вспомнилось детское "кино", которое Алексею привезла из
города мать, когда ему было десять лет. По очереди, всем классом
рассматривали они тогда эту диковинную игрушку, которая со стороны
казалась обыкновенной трубочкой из картона со стеклянными донышками с
обеих сторон. Сколько ни крутили они эту трубочку с разноцветными
радужно переливающимися кристалликами, всякий раз сочетание цветов
казалось все новым и новым.
Как шли к остановке такси, как садились в машину, зачем и куда
ехали - сознавалось смутно.
Позже, когда Северцев силился вспомнить свою первую ночь в
Москве, на память ему назойливо приходили лишь одни огни. Огни слева,
огни справа, впереди, огни в небе... Те, что были впереди,
стремительно неслись навстречу, потом, поравнявшись с машиной, в одно
мгновение проваливались куда-то назад. Дальние огни проплывали
медленней.
Пытался вспомнить Северцев поведение и разговор своих новых
"друзей" после того, как вышли из ресторана, но, кроме жалобного, с
надрывом, мотива какой-то полублатной песенки, которую пел Серый, да
учащенного нервного тика правой щеки Князя, ничего не приходило в
голову.
Из такси все четверо высадились на пустынной улице окраины
Москвы, рассчитались с шофером и свернули по тропинке в рощу. Где-то
неподалеку, так же как по вечерам в деревне, за огородами, тоскливо
квакали лягушки. Из-за облаков выплыла луна. Чемодан Северцева нес
Толик.
Метров пятьдесят шли молча, потом Алексей, запнувшись в темноте о
какую-то корягу, остановился и огляделся.
- Куда мы попали? Это же лес дремучий.
- Пустяки, осталось еще две минуты ходу, - успокаивал его Князь.
Вдруг Алексей почувствовал, как рука Серого бесцеремонно шарит в
его левом брючном кармане. Почудилось недоброе, под сердцем защемило.
Стиснув щуплую и тонкую кисть Серого, он остановился.
- Что вы лазите по карманам? Дальше я не пойду.
В следующую секунду цепкие руки Толика, который шел сзади,
замкнулись на груди Алексея. Серый полез во внутренний карман пиджака.
Инстинктивно Алексей сделал шаг вперед, потом совсем неожиданно для
Толика быстро присел и одним рывком отшвырнул его метра на три в
сторону.
"Бежать", - мелькнуло в голове Алексея, но не успел он и
двинуться, как Князь со всего плеча ударил его по голове чем-то
тяжелым.
Северцев упал, но сознания не потерял.
- За что?.. - простонал он.
- Лежи, с-сука! - угрожающе прошипел Князь и, навалившись всем
телом, принялся душить его.
На распятых руках сидели Толик и Серый.
Собрав последние силы, Алексей попробовал вырваться, но в ответ
посыпались тупые, глухие удары.
- Не бейте, возьмите все... Оставьте документы, - прохрипел
Алексей, когда Князь чуть ослабил руку на горле.
- Замри, подлюга! - Князь крепче сжал горло Алексея и снова
принялся наносить удары.
Алексей перестал ощущать боль. Удары ему казались далекими, будто
обрушивались они не на его голову, а на что-то чужое, постороннее.
Он задыхался. По расслабленному телу стала расходиться приятная
теплота, голову заволакивало. Вдруг перед глазами встала мать. Утирая
платком слезы, она спешила за вагоном. "Сынок, береги себя..." -
отчетливо слышал он ее слова. Алексей хотел сказать ей что-то хорошее,
но вдруг увидел, что за вагоном бежит не мать, а катится упавшее с
неба солнце. Разрастаясь в громадный шар и пылая нестерпимым зноем,
оно катилось прямо на Алексея.
Северцев потерял сознание.

    8



Глубокой ночью к Алексею вернулось сознание. Сквозь темную листву
берез он увидел звездное небо. "Жив", - была первая радостная мысль,
которая разбудила в нем инстинкт жизни. Некоторое время он лежал молча
и не шевелясь. Дышать было трудно. Убегая, грабители заткнули ему рот
тряпками. Кончики их свисали на подбородок. По щеке тонкой струйкой
стекала кровь. Попробовал встать, но ноги и руки были связаны, при
каждом движении бечева больно врезалась в тело. Попытался подтянуть
колени к подбородку, чтобы с их помощью вытащить изо рта тряпку. Но и
это не удавалось. На лбу выступили мелкие капли пота.
Алексей быстро устал. Что же делать? Неожиданно он наткнулся на
корень дерева, выступавший из земли. Конец корня был острый. Зацепив
за него тряпкой, Алексей освободил рот. Вздохнул полной грудью. Теперь
нужно было избавиться от бечевы. Несколько минут он отдыхал, потом,
изогнувшись в нечеловеческих усилиях, достал ее зубами и принялся
разгрызать. Разбитые губы кровоточили.
Разогнулся Алексей только тогда, когда изжеванная бечева лопнула.
Дрожа всем телом, он поднялся на ноги и, шатаясь, пошел на огоньки.
Выйдя на улицу, остановился. Навстречу торопливо шла женщина.
- Гражданка, - обратился к ней Северцев, - развяжите мне руки. -
Голос его был неуверенный, просящий. Женщина остановилась, но, увидев
его окровавленное лицо, шарахнулась и перебежала на другую сторону
улицы.
Другой прохожий заметил Алексея еще издали. Опасливо озираясь, он
обошел его и скрылся в переулке.
- Странное дело. "Каждый умирает в одиночку", - вслух произнес
Алексей название книги, которую знал лишь по заглавию, и подошел к
палисаднику, сколоченному из заводских металлических отбросов. Ржавые
грани железных пластинок от дождя и времени были в зазубринах, как
будто специально предназначенных для перепиливания веревок. Встав
спиной к изгороди и сделав несколько движений, он почувствовал, как
его связанные руки освободились.
Железная бочка, стоявшая под водосточной трубой, была полна
водой. Алексей подошел к ней, умылся, вытер лицо.
"Куда теперь?" - подумал он. Проходящий мимо трамвай ускорил
решение. Алексей на ходу прыгнул в вагон. На вопрос, идет ли трамвай
до вокзала, полусонная кондукторша утвердительно кивнула головой,
продолжая дремать на своем высоком сиденье.
- Вы меня простите, но я не могу заплатить за билет, у меня
случилось несчастье, - обратился к ней Северцев.
Кондукторша сонно подняла глаза и ужаснулась:
- О господи, кто же это тебя так?
Алексей ничего не ответил.
Кроме кондукторши, рядом с ней в вагоне сидела молодая, лет
тридцати, женщина. Опасливо посмотрев на вошедшего, она крепко сжала в
руках свою черную сумочку, шитую бисером, и успокоилась только тогда,
когда Алексей прошел в другой конец вагона и сел на скамейку.
Все, что было дальше, Алексей понимал смутно. Вагон гремел, на
каждой остановке кондукторша выкрикивала одну и ту же фразу: "Трамвай
идет в парк", за окном мелькали электрические огни, редкие запоздалые
пешеходы...
С полчаса Алексей бродил у вокзала, куда его не пускали из-за
отсутствия билета. Потом милиционер потребовал документы. Документов у
Северцева не оказалось, и его привели в отделение милиции вокзала.
Сильная боль во всем теле, головокружение и звон в ушах мешали
Алексею правильно ориентироваться в происходящем. Он делал все, что
его заставляли, но для чего это делал, понимал плохо.
В медицинском пункте молоденькая сестра долго прижигала и
смачивала его раны и ссадины чем-то таким, что очень щипало, потом так
забинтовала лицо, что открытыми остались только глаза да рот. Самым
неприятным был укол.
В течение всей перевязки Алексей не сказал ни слова. А когда
сестра, чтобы не молчать, стала объяснять ему, что укол сделан против
столбняка, то и к этому он отнесся безучастно. Ему хотелось одного -
быстрей бы кончалась вся эта процедура с бинтами, йодом и зеленой
жидкостью и как можно скорей, с первым же утренним поездом уехать
домой. Хоть в тамбуре, хоть на крыше вагона - только домой!
Потом начался допрос.
Дежурным офицером оперативной группы был лейтенант милиции
Гусеницин. Больше часа бился он над тем, чтобы установить место
ограбления, и все бесполезно. Показания Северцева были сбивчивые, а
порой противоречивые. Гусеницин уже начал раздражаться.
- Как же вы не помните, где вас ограбили?
Алексей пожал плечами:
- Не помню. Что помню, я уже все рассказал.
- В Москве очень много садов, парков, скверов. Постарайтесь
припомнить хотя бы номер трамвая, на котором добирались сюда из этой
рощи.
Алексей покачал головой.
Гусеницин встал, подошел к карте города, которая висела на стене,
и принялся внимательно рассматривать нанесенные на ней зеленые пятна
садов и парков.
- Да, это хуже, - вздохнул он. - Но ничего. Не вешайте голову,
будем искать. Будем искать!
На лейтенанта Северцев смотрел такими глазами, как будто вся его
судьба была в руках этого военного человека.

    9



Нелады у сержанта Захарова с лейтенантом Гусенициним начались
давно, еще с первых дней работы Захарова в милиции вокзала. Не
проходило с тех пор почти ни одного партийного собрания, на котором
сержант не выступил бы с критикой Гусеницина за его формализм и
бездушное отношение к людям.
"Схватываться" по делам службы начальник отдела полковник Колунов
считал признаком хороших деловых качеств, чувством ответственности за
свой пост. "Спорят - значит душой болеют", - говаривал он майору
Григорьеву и упорно вычеркивал при этом из проекта приказа о вынесении
праздничных благодарностей фамилию Захарова.
- Молод, горяч, пусть послужит, покажет себя пошире, а там и с
благодарностью не обойдем.
Майор Григорьев возмущался, горячился, отстаивая благодарность
сержанту, и всегда добивался того, что рядом с Гусенициним в приказе
стояла и фамилия Захарова.
Лейтенанта Гусеницина Григорьев не любил. Во всем: в лице
Гусеницина, в его голосе, в походке, в манере подойти к начальству,
проступало что-то хитроватое, неискреннее. Не любили лейтенанта и его
подчиненные, постовые милиционеры. До перехода в оперативную группу,
когда он был еще командиром взвода службы, Гусеницин в обращении с
подчиненными слыл непреклонным, а порой до жестокости упрямым.
Полковнику же Колунову это казалось образцом твердости и
дисциплинированности командира.
Если вы в сильный мороз глубокой ночью, когда не работает никакой
транспорт, кроме такси, на оплату которого у вас нет денег, оказались
вблизи вокзала и хотите зайти туда, чтобы погреться, а может, и
скоротать там остаток ночи - вас не пустят, если в это время на работе
лейтенант Гусеницин. Без билета вход в вокзал инструкция запрещает.
Стуча от холода зубами, вы показываете лейтенанту свой паспорт или
студенческий билет, объясняете, что задержались у приятеля или на
институтском вечере, взываете к человеческой доброте Гусеницина - все
напрасно. Ответ у него будет один:
- Нельзя! Здесь не ночлежка, а вокзал.
Хоть разрыдайся, хоть ложись у дверей вокзала - лейтенант от
буквы инструкции не отступит. Бездушный и черствый, он не видел в
человеке человека.
А однажды сержант Захаров был свидетелем, как Гусеницин
оштрафовал старика за курение в вокзале. Сухой, высокий и бородатый -
незаросшими у него оставались только лоб, нос да глаза - он походил на
тех благородных стариков, за которыми охотятся художники. Видя, что у
буфета молодые и хорошо одетые парни в шляпах свободно раскуривают,
старик достал кисет с самосадом и свернул козью ножку. Но не успел он
сделать и двух затяжек, как к нему подошел Гусеницин.
- За курение в общественном месте с вас, гражданин, взыскивается
штраф в сумме пять рублей.
Сколько ни умолял старик, от штрафа его не избавили.
Захаров хотел тогда подойти к Гусеницину, остановить, урезонить,
но устав и дисциплина не позволяли подчиненному вмешиваться в дела
старшего начальника.
Случаев, когда Гусеницин, играя на темноте людей, штрафовал за
мелочи, было много. О них уже перестали говорить. Не успокаивался лишь
один Захаров, несмотря на то, что лейтенант мстил за критику. А мстил
он мелко, эгоистично и без стеснения. Он всегда старался уколоть
сержанта за его доброту и внимание к людскому горю. "Добряк",
"плакальщик", "опекун" часто слышал Захаров от Гусеницина, но делал
вид, что эти клички его нисколько не трогают. Равнодушие сержанта
раздражало Гусеницина.
Зато, когда у лейтенанта и сержанта дежурство совпадало,
Гусеницин в полную меру вымещал всю свою злобу и неприязнь к
"хвилософу" и "критикану", как он часто называл Захарова. Старался
придраться к мелочам, делал замечания за пустяки и всегда злился, что
к Захарову трудно подкопаться: он был исполнительным и не вступал в
пререкания даже в тех случаях, когда явно видел, что Гусеницин
злоупотребляет властью.
Случалось, что уборщица долго не приходила убирать комнату, тогда
сор приходилось заметать не кому-нибудь из дежурной службы, а
Захарову. Если в комнате было душно и требовалось проветрить
помещение, лейтенант опять заставлял это делать Захарова. Отношения
между сержантом и лейтенантом видели и понимали все, кроме полковника
Колунова.
Слушая выступления Захарова на собраниях, Колунов потирал свою
лысую голову и улыбался: "Так его, так его!.. Кто скажет, что у нас
нет критики и самокритики?" - можно было прочесть на лице начальника.
Выступая последним, начальник всегда ставил в пример лейтенанта
Гусеницина: у него больше всех задержанных, во время дежурства
Гусеницина всегда порядок, книжка штрафных квитанций тает всех быстрее
у Гусеницина.
За последний год стычки между Захаровым и Гусенициним участились.
Полковник Колунов это видел и, добродушно хихикая, отчего его толстые
розовые щеки тряслись, приговаривал:
- Вот петухи! Ну и петухи, один службист, другой гуманист. Хоть
бы ты их помирил, Иван Никанорович, - обращался он к Григорьеву, -
ведь ребята-то оба хорошие, черт подери, а вот не поладят.
Григорьев кивал головой и отвечал, что примирить их нельзя, да и
вряд ли это нужно.
После стычек на собраниях полковник по очереди вызывал к себе
Гусеницина и Захарова.
Лейтенанту он добрых полчаса читал мораль о том, что к людям
нужно относиться чутко, внимательно, что прежде, чем человека
задержать или оштрафовать, следует хорошенько разобраться.
Вытянувшись, Гусеницин отвечал неизменным: "Есть", "Учту в
дальнейшем", "Больше не повторится"... На прощанье, однако, Колунов
всегда кончал строгим напутствием о том, что высшим и единственным
критерием правопорядка являются советские законы, постановления и
инструкции. "Наша первейшая обязанность - не допускать нарушений этих
постановлений и инструкций, регламентирующих поведение граждан в
общественных местах", - была его излюбленная фраза.
Полковник любил говорить сам и не любил слушать других.
Увлекаясь, он порой забывал цель приема сотрудника и превращал деловой
разговор в лекцию, где подчиненный был покорной и безропотной
аудиторией.
Разговаривая с Захаровым, Колунов приветствовал сержанта за то,
что тот внимателен и чуток к людям, но здесь же упрекал за
"мягкотелость". "Жалости в нашем деле не должно быть, мы должны
воспитывать, а не жалеть. А если нужно - жестоко наказывать!
Карательная политика нашего государства по отношению к
правонарушителям имеет и другую сторону - воспитательную. Воспитание
через наказание!.."
С тоской и молча выслушивал сержант эти правильные заученные
слова.
Остроносый и узкоплечий, лейтенант Гусеницин принадлежал к типу
людей, которых называют въедливыми. Старушки цветочницы боялись его,
как огня. Он умел подойти к бабке неожиданно, врасплох, когда та
получала деньги за только что проданный букет в "неположенном месте".
Штрафуя, лейтенант гнал старую от вокзала и предупреждал, чтоб больше
и ноги ее здесь не было. Одна старушка из Клязьмы, которая еще не
выхлопотала пенсию по старости и жила главным образом на то, что
выручала за цветы из собственного сада, прозвала его "супостатом".
- Вот он, супостат, идет! - крестилась бабка, завидев издали
лейтенанта, и прятала цветы в корзину.
Старушек, которые отказывались платить штраф на месте, Гусеницин
приводил в дежурную комнату милиции и мариновал до тех пор, пока,
наконец, они, выплакав, все слезы, не раскошеливались и не откупались
потертыми рублями, которые, как правило, у них бывают завернуты в
белых тряпицах или носовых платках, спрятанных за пазухой.
Все это Захаров видел и глубоко возмущался. Однако изменить
что-либо, повлиять на начальника отдела он не мог.
Был случай, когда сержант подал на Гусеницина рапорт, но
кончилось все тем, что полковник вызвал к себе обоих и, "прочистив с
песочком", по-отцовски, поочередно похлопав каждого по плечу, наказал
"не грызться".
Когда же Гусеницина, в порядке повышения в должности, перевели
оперативным уполномоченным, полковник Колунов успокоился: теперь
антагонистам схватываться не из-за чего.
Первые месяцы Гусеницин с головой ушел в свою новую работу и уже
стал забывать о тех "неладах", которые случались между ним, когда он
был командиром взвода службы и Захаровым. Но это затишье, однако,
продолжалось недолго. Оно нарушилось, когда было заведено дело по
ограблению Северцева.
Сложных и запутанных дел Гусеницин сторонился. Случалось как-то
так, что обычно ему попадали или спекулянты, которых поймали с
поличным, а поэтому расследование идет, как по маслу, или карманные
воришки, или перекупщики билетов, или нарушители общественного
порядка, в отношении которых вопрос решался административно.
Дело по ограблению Северцева лейтенант принял неохотно, хотя
внешне этого не показал - майора Григорьева он побаивался.
Первый допрос Северцева не дал ничего.
Часа три после этого Гусеницин ездил с Северцевым на трамваях. У
скверов они сходили, лейтенант спрашивал, не узнает ли он место, но
Северцев только пожимал плечами и тихо отвечал:
- Кто его знает, может быть, и здесь. Не помню.
Втайне Гусеницин был даже рад, что все так быстро идет к концу.
"Искать наобум место преступления в многомиллионном городе, а найдя,
встать перед еще большими трудностями: кто совершил? - значит взвалить
на свои плечи чертову ношу", - про себя рассуждал лейтенант и уже
обдумывал мотивы для приостановления дела.
При вторичном допросе Северцева присутствовал Захаров.
Самодовольно улыбаясь, Гусеницин ликовал: Захаров пришел к нему
учиться.
- Что ж давай, подучись. Правда, университетов мы не кончали, но
кое-как справляемся...
Захаров промолчал и сел за соседний свободный столик. Вопросы
лейтенанта и ответы Северцева он записывал дословно.
Сержанту бросалось в глаза, что в протоколе лейтенант записывал
одни отрицательные ответы: "Не знаю", "Не помню", "Не видел"...
Вопросов задано было много. Малейшие детали, которые могли бы
бросить хоть слабый свет на раскрытие преступления, и те не упустил из
виду Гусеницин.
Расспрашивал Гусеницин об одежде грабителей, об их особых
приметах, о ресторане, об официантах, о номере такси, на котором они
ехали с вокзала, о номере трамвая, на котором Северцев возвращался
после ограбления.
Странным Захарову показалось только одно - почему лейтенант
прошел мимо кондукторши трамвая, которая фигурировала в показаниях
Северцева. Ему хотелось подсказать это, но, зная, что церемониал
допроса исключает постороннее вмешательство, он промолчал.
Зато после допроса, когда Северцев отправился обедать в столовую,
где его кормили по бесплатным талонам, сержант подошел к Гусеницину и
осторожно напомнил ему про кондукторшу.
- Не суйте нос не в свое дело, - грубо оборвал лейтенант.
А через час, когда Северцев вернулся из столовой, Гусеницина
вызвал к себе майор Григорьев.
Мужчина уже в годах и с седыми висками, Григорьев грузно сидел в
жестком кресле и разговаривал с кем-то по телефону.
Вышел майор из колонистов двадцатых годов, учился наспех где-то
на курсах. До всего в основном доходил на практике, но хватка, с
которой он принимался за любое сложное и запутанное уголовное дело, и
природная смекалка в известной мере восполняли недостаток юридического