Страница:
Триста. Легко сказать, когда в карманах жалкие рубли и мелочь. Валентин посидел у телефона, раздумывая, у кого бы перехватить полтинник или хотя бы тридцатку. Пустой номер. Кто не отвечал, а те, что отвечали, сами мучались с похмелюги. Ну что за паскудная жизнь! Довели страну!
Оставалось последнее средство. Валентин поднялся в кабинет отца, стены которого от пола до потолка были увешаны книжными полками. Отец подписывался на все собрания сочинений, скупал в Книжной лавке писателей на Кузнецком мосту все новинки, но сам ничего не читал. Это давало сыну возможность при острой необходимости изымать по несколько книг и сбывать их знакомому букинисту. И ни разу не случалось, чтобы отец заметил пропажу. Сейчас и была такая необходимость.
Валентин оценивающим взглядом окинул стеллажи. За Драйзера много не дадут, Драйзера полно. Фейхтвангер? Может быть. Десятитомник Алексея Толстого? Хорошо бы. Но чем заполнить дырку? Неожиданно заметил на самой верхней полке длинный ряд увесистых томов в синем переплете. Господи Боже мой! Полное собрание сочинений Ленина. Последнее, пятое издание. В 55-ти томах. Мало ему было четвертого издания в 44-х томах! Все равно ни разу не открывал! Мысль неторопливо двигалась дальше. Если вместо четвертого издания стоит пятое, то куда же делось четвертое? Стопки перевязанных шпагатом коричневых книг обнаружились в чулане под лестницей. Удачно. Если отец хватится, можно сказать: выбросил. Не солить же!
Валентин придирчиво осмотрел добычу. Тома новенькие, незатертые, как будто только что из типографии. По рублю за книгу дадут? Должны. Сорок четыре рубля. Годится. Дубовый зал ЦДЛ начал обретать реальность. Сложив книги в просторный абалаковский рюкзак, с которым в юности ходил в турпоходы, Валентин зашагал к электричке. При том что ростом и силенками природа его не обидела, он взмок, пока доволок до платформы увесистое, прямо таки свинцовое, ленинское наследие. Даже невольно зауважал основоположника. Это надо же столько накатать! Писали не гуляли. И когда успевал? Добравшись наконец до букинистического напротив Детского мира, у памятника первопечатнику Федорову, облегченно передохнул: все, мучения кончились.
Старшим продавцом в этом магазине работал Гоша. Книги у Валентина он брал не на комиссию, а за наличные. Конечно, что-то сам на них наваривал, не без этого, но отношения были взаимовыгодные, всех устраивали. Гоша встретил Валентина весело, даже оживленно потер руки: ну-ну, показывай, чем порадуешь. Но при виде уже первых коричневых томов, извлеченных из рюкзака, с удивлением спросил:
— Это что?
— Как что? — в свою очередь удивился Валерий. — Книги! Полное собрание сочинений Владимира Ильича Ленина. Четвертое издание. Все сорок четыре тома. Новые, муха не сидела. Отдам всего за сороковник.
— Валя, это не книги.
— А что?
Гоша наклонился и доверительно сообщил:
— Макулатура. Иди сюда, кое-что покажу.
В подсобке жестом предложил полюбоваться. Все полки были заставлены знакомыми синими томами. Их было сотни.
— Пятое издание? — догадался Валентин.
— Оно. Прямо беда. Приносят уважаемые люди, не брать нельзя. Берем, а потом мучаемся. На складе не повернуться. Знаешь, сколько с начала года продали? Ни одного! А сколько продадим до конца года? Ни одного!
— Куда же вы их деваете?
— В конце года спишем. Как неликвид. И в типографию под нож.
— Значит, не возьмешь Лукича? Даже за тридцатник?
— Даже даром. Извини, старичок, ничем не могу помочь.
Валентин взвалил на плечо рюкзак и вышел из магазина. Для очистки совести дотащился до другого букинистического, на Кузнецком мосту, где тоже была знакомая продавщица. Здесь и вовсе разговора не получилось.
— Четвертое издание? Ну что вы! Мы и пятое не знаем куда девать. Несут и несут.
— Зачем же подписываются, если сразу тащат к букинистам?
— Да ведь по-разному, — рассудительно объяснила продавщица. — Приходит разнарядка на учреждение. Как откажешься? Неправильно поймут. Вот и подписываются.
Дубовый зал ЦДЛ растаял в московском мареве, как мираж. Валентин свернул в первую попавшуюся подворотню с мусорными баками, сбросил рюкзак на асфальт, хотел вытряхнуть в бак все его содержимое, но контейнер был высокий, а рюкзак неподъемный. Пришлось вытаскивать по несколько книг и швырять их в помойку. С десяток томов уже переместилось в мусорку, когда сзади вдруг потемнело и мужской голос подозрительно спросил:
— Эй, парень, что это ты тут делаешь?
Хотел было Валерий ответить, что он тут делает, и уже открыл рот, но машинально оглянулся и замер: в подворотне стоял немолодой милицейский сержант…
Жанр быличек имеет свои особенности. Ему противопоказаны не только вымысел, но и чрезмерная беллетризация повествования. Историю, героем которой был Валентин Т., он сам любил рассказывать в застолье в «пестром» кафе ЦДЛ. Рассказчик он был замечательный, не щадил ни себя, ни друзей, и только волей случая не стал видным советским драматургом. Я максимально близко к его словам передаю рассказ о том злосчастном дне его жизни, который в конечно итоге стал днем воистину судьбоносным.
Итак, в подворотне стоял немолодой милицейский сержант.
— Я, честно сказать, слегка перебздел, — рассказывал Валентин. — Ну, сами представьте. Центр Москвы, рядом Лубянка. А тут какой-то хмырь вываливает в помойку полное собрание сочинений Владимира Ильича Ленина. Это как? Смахивает на идеологическую диверсию. И поди объясняй, что это четвертое издание, и оно никому на хрен не нужно, даже задаром. Может, и объяснишь, но очень не сразу. И душок останется. Потому что советские люди Ленина в помойку не выбрасывают. Никогда. Что делать?
— Так чем же вы, молодой человек, занимаетесь? — сурово повторил сержант.
— Да понимаете, командир, — нашелся Валентин. — Случайно увидел, что какой-то гад выбросил в мусорку Ленина…
— Ленина? Какого Ленина?
— Сочинения Владимира Ильича. Смотрите: том пятнадцатый и двадцать четвертый. И там еще много. Вот, вытаскиваю, чищу от капусты. Согласитесь, не дело это, когда Ленин валяется в говне. Согласны?
— Да, не дело, — подумав, согласился сержант. — А книжки-то новые.
— А я о чем? Их читать и читать. А не выкидывать на помойку. Что за люди!
С этими словами Валентин уложил в рюкзак два тома, которые не успел выбросить, и полез в бак. Сержант заглянул в контейнер.
— Да, еще с десяток валяется. Некрасиво кто-то поступил.
— Некрасиво? — возмутился Валентин. — Да ему морду за это надо набить!
— Нет, морду бить не надо, это хулиганство. А вот на работу сообщить не помешало бы. Пусть товарищи разберутся, что это за тип с такими антиобщественными проявлениями!
Сержант не уходил, с сочувствием смотрел, как Валентин копается в помойке.
— Помогли бы!
— Не могу, извините. На службе.
Наконец, последний том был очищен от селедочных потрохов и спрятан в рюкзак.
— Я, конечно, извиняюсь, — сказал сержант. — А что вы с этими книжками будете делать?
— Изучать! Конспектировать! — рявкнул Валентин и потащился к метро.
Ноги сами принесли его на Сокол, к писательскому дому на Аэропортовской, где была двухкомнатная квартира родителей. Уж там-то он найдет помойку и избавится наконец от долбанного Ильича. Но едва сунувшись во двор, понял, что ничего не выйдет. Во дворе по летнему времени было полно детишек с мамашами, на скамейках сидели знакомые писатели. Оставить рюкзак в квартире? Но ключей он не взял. В полной растерянности Валентин вернулся на остановку. У него появилось ощущение, что он прикован к этому рюкзаку и будет таскать его до конца дней своих. Подкатил троллейбус. Валентин рассеянно глянул на табличку: «Серебряный бор». И тут его осенило. Он понял, что сделает с Лениным. Он его утопит!
В Серебряном бору на последние деньги взял лодку, отгреб туда, где было поменьше лодок и купальщиков и сбросил с кормы первый том. С волнением проследил: утонет? Утонул. За ним последовали еще несколько книг. Все утонули. Валентин развеселился. Все-таки он нашел управу на лысого. Деникин не нашел, Колчак не нашел, Врангель не нашел. А он нашел. С удовольствием покурил и взялся за рюкзак, чтобы разом вытряхнуть из него всю заразу. Но в этот момент раздался радостный крик: «Гражданин, вы уронили! Книгу уронили!» Какой-то купальщик плыл к нему, держа в руки коричневый томик. Валентин оглянулся и ахнул. По какому-то неведомому физическому закону книги сначала глубоко погрузились в воду, а потом начали всплывать. Они тянулись за лодкой, как утки. Купальщики, обрадованные неожиданным развлечением, вылавливали их и передавали Валентину. Ему только и осталось повторять: «Спасибо! Большое спасибо! Я такой неловкий!»
Проклятье! Часа полтора Валентин неподвижно просидел в лодке, с ненавистью глядя на мокрые книги. Солнце склонялось к закату, озеро пустело. Он уложил тома в рюкзак, сдал лодку и побрел к остановке. Пристроив рюкзак сбоку у стенки, безучастно смотрел, как отдохнувший люд весело штурмует троллейбусы. В последний момент, когда очередной троллейбус уже отъезжал, вдруг рванулся, пробился сквозь толпу и втиснулся в переполненный салон. Минут десять ехал, втянув голову в плечи, ожидая, что какой-нибудь доброхот заорет: «Гражданин, вы забыли рюкзак!» Не заорал. Валентин понял: он победил. Он все-таки победил. Только абалаковского рюкзака было безумно жалко. Хороший был рюкзак.
Всю дорогу до Переделкино он мрачно размышлял о Ленине. Вот, старый пердун, добился своего. Всю жизнь строил пролетарское государство. И что построил? Посмотрел бы ты на то, что построил! То-то порадовался бы!
Валентин замер. Идея комедии, на которой он так долго бился, вдруг предстала перед ним во всем великолепии. Вот Ленин, оживленный усилиями огромного коллектива ученых, которые много десятилетий трудились над сохранением его бренной плоти, выходит ночью из Мавзолея и окунается в быт современной Москвы. Для начала разговор с почетным караулом. «Кого, товарищи, охраняете? Меня? От кого? От народа? Нет? Народ от меня? Тоже нет?» Потом его арестовывают. «Вы Ленин? Владимир Ильич? И можете это доказать?» Потом…
В эту ночь Валентин заснул только на рассвете. Всю ночь машинка строчила, как пулемет «максим» на тачанке Котовского. Так продолжалось три недели. В ход все шло: анекдоты о Ленине, яростные записки Ленина из синего 55-томного ПСС. Само придумалось название: «Второе пришествие». Валентин читал куски вслух и хохотал, как припадочный. Особенно удалась кульминация — встреча Ленина с верным ленинцем Брежневым, разговор слепого с глухим. Комедия катилась к финалу со скоростью курьерского поезда. Наконец прозвучала последняя реплика Ильича: «Феликс Эдмундович, нужно начинать все с начала!» Занавес. Валентин чувствовал счастливое изнеможение, как женщина после разрешения от бремени.
Вернулись из Ялты родители и были приятно удивлены порядком на даче и видом сына — подозрительно трезвого, хоть и непонятно чем возбужденного, с лихорадочно блестящими глазами. Вечером он прочитал им пьесу. Мать прыскала в платочек, но, взглянув на отца, испуганно умолкала. Все полтора часа отец сидел с каменным лицом. Потом сказал:
— Хорошо. Даже не ожидал.
Потом сказал:
— Забудь. Ты этого не писал.
Валентин понимал, что со «Вторым пришествием» в театры не сунешься. Про репертком Минкульта и говорить нечего. Но и смириться с тем, что его лучшее, самое вдохновенное сочинение останется в безвестности, не мог. Он отнес пьесу машинисткам ВТО. Они работали на шестом этаже здания на улице Горького. Это был неофициальный информационный центр. Новые пьесы распространял по театрам ВААП. Пока их принимал Минкульт, пока редактировали и печатали, проходило по два-три месяца. Поэтому драматурги несли пьесы машинисткам, к ним же приходили завлиты и режиссеры, за малую мзду получали все новинки. И когда из ВААПа присылали унылые ротапринтные экземпляры, их даже не отрывали.
Машинисткой Валентина была Мария Ивановна, древняя, как ее «Ундервуд». Про нее говорили, что она переписывала пьесы Булгакова. Недели через две она сообщила, что его комедия пользуется спросом, уже напечатала сто экземпляров и заявки все поступают. «Пусть читают», — ответил он, а про себя подумал: «Пусть знают, что я способен писать не только про молодых строителей». Еще через некоторое время он отметил, что атмосфера вокруг него начала меняться. В «пестром» кафе ЦДЛ к нему подходили знакомиться какие-то люди, другие поглядывали на него с интересом. Про «Второе пришествие» не говорили, но давали понять, что знают. Если это была слава, то слава какая-то странная, подпольная.
Однажды раздался телефонный звонок:
— С вами говорят из Комитета государственный безопасности. Капитан Серегин. Хотелось бы побеседовать. Как вы на это?
— Ну, присылайте повестку, приду.
— Зачем так сразу — повестку! Почему бы нам не встретиться где-нибудь на нейтральной почве? Памятник Героям Плевны знаете? Давайте там завтра часиков в двенадцать.
— Как я вас узнаю?
— Я сам к вам подойду.
Капитан Серегин оказался худосочным молодым человеком, лет двадцати пяти, похожим на студента-старшекурсника. Он предложил присесть на скамейку и сразу перешел к делу:
— Вы знаете, что вашу комедию «Второе пришествие» поставили в студенческом театре в Париже?
— Вот как? — удивился и от неожиданности обрадовался Валентин. — Не знал.
— Поставили. Модный молодой режиссер из леваков, троцкист. Спектакль, к сожалению, пользуется успехом.
— Почему к сожалению?
— Не нужно, уважаемый Валентин, вы все понимаете. Вы знаете, что спектакль по вашей пьесе репетируют в Пекине, в одном из государственных театров?
— В Пекине? — поразился Валентин. — А китайцам-то с этого какой навар?
— Обличение советского ревизионизма. Мы не спрашиваем, как ваша пьеса попала на Запад. Вы скажете, что не имеете к этому никакого отношения, и это, возможно, так и есть. Но мы не можем безучастно смотреть, как ваша антисоветчина расползается по всему миру. С этим вы, полагаю, согласны.
— Моя антисоветчина? Вы меня оскорбляете. Вы читали пьесу?
— Ознакомился. Впечатляет. Чувствуется влияние Эрдмана.
— Вы знаете Эрдмана? Откуда?
— Я окончил театроведческий факультет ГИТИСа.
— Ага, вы, значит, есть искусствовед в штатском? Если вы хороший искусствовед, то должны понимать, что моя пьеса не антисоветчина, а сатира.
— Как посмотреть.
— Что вы хотите? — поторопил Валентин. — Чтобы я объявил в печати, что не передавал пьесу за границу и протестую против ее использования без моего согласия?
— Это слабое решение.
— Какое сильное?
— Вот какое. Вы заявите, что никогда не писали злобную антисоветскую комедию, авторство которой вам приписывают. Эта комедия фальшивка, сфабрикованная в западных антисоветских центрах. Ее автором может быть Войнович. Или даже Солженицын, если бы у него была склонность к сатире. Да мало ли кто. А ваше имя используют, чтобы придать фальшивке достоверность.
— Никто не поверит, — не очень уверенно возразил Валентин.
— Поверят. Мы организуем статью с анализом ваших пьес. Из нее будет ясно, что вы не могли написать «Второе пришествие». Даже если бы захотели. Талантишка не хватило бы.
Валентин рассказывал:
— Я вовсе не хотел выступать. Зачем мне лишняя головная боль? Но когда этот сучонок сказал про талантишко, меня переклинило. Ах ты мразь! Что бы ты понимал! Талантишка не хватило? А вот хватило!
— Итак, мы договорились? — подвел итог капитан Серегин, приняв молчание собеседника за раздумья.
— Нет.
— Нет? Вы отдаете себе отчет о неприятностях, которые вас ожидают? Я даже не уверен, что их можно назвать неприятностями.
И тогда Валентин поднялся со скамейки во весь свой рост и произнес, четко выговаривая каждое слово:
— А не пошли бы все на хуй?
Позже это вошло в его формулу свободы: «Свобода определяется кругом людей, которых ты смеешь послать на хуй».
Вот так невинная попытка загнать букинисту полное собрание сочинений Ленина из отцовской библиотеки привела молодого драматурга в диссидентское движение. Не на первых ролях, но и не на последних. Он давал интервью вражеским голосам, составлял и подписывал письма протеста. Пьес больше не писал. При Андропове его посадили, при Горбачеве выслали за границу. Году в 90-м, на волне демократических преобразований, вернулся в Москву, включился в политическую борьбу. Одно время работал в пресс-службе Ельцина, занимал какие-то должности в комитете по печати и массовым коммуникациям. Потом затерялся. Говорили, что возглавляет какой-то правозащитный фонд.
Лет пять назад мне случилось заехать в Переделкино, в Дом творчества писателей. Нужного мне человека еще не было, в ожидании его я вышел погулять по прилегающим улицам. Во дворе дачи Валентина спросил у древней старушки, копавшейся в цветнике, где сейчас бывшие хозяева дачи. Оказалось, никуда они не делись, старушка — мать Валентина, отец давно умер, а сам Валентин дома, отдыхает после обеда. Он встретил меня неожиданно радостно. Как земляка за границей. Я и был земляком из страны, давно ушедшей в небытие. Появилась литровая бутыль скотча, пошли разговоры о былых временах. Валентин заматерел, нисколько не одряхлел, пил лихо. Я напомнил ему его же рассказ о том, как он избавлялся от наследия Ленина. Он засмеялся и провел меня наверх, в кабинет. Показал на верхнюю полку книжного стеллажа:
— Узнаешь?
В длинный ряд выстроились коричневые книги. Это было четвертое издание ленинского ПСС.
— Это еще не все.
С этими словами влез за стремянку и снял два тома.
— Раскрой.
Книги раскрылись с трудом, страницы слиплись. Так бывает, когда они побывали в воде. Я поразился:
— Неужели оно? То самое?
— Оно, — подтвердил Валентин. — Лет пятнадцать назад зашел к Гоше, он показала из-под прилавка: раритет. Когда-то была макулатура, теперь раритет. Я сразу сказал: беру. Пятьсот баксов отдал.
— Дорого, — оценил я.
Валентин возразил:
— Дорого? За судьбу — нет.
Мы вернулись в гостиную и выпили.
За судьбу.
Неисповедимы ее пути. Воистину неисповедимы.
Две встречи
Читаю воспоминания моих сверстников о встречах с замечательными людьми и чувствую себя лишенцем. Как же так получилось, что судьба обделила меня такими встречами? А ведь вращался в тех же кругах, ходил по тем же редакциям и издательствам, просиживал вечера в «пестром» кафе ЦДЛ. Ну, видел издалека и даже вблизи тогдашних литературных кумиров, но никак с ними не пересекался. Навязывать им свое знакомство стеснялся, а они почему-то никакого желания познакомиться со мной не изъявляли. Чем и лишили себя возможности быть увековеченными в моих мемуарах, а меня возможности погреться в отблесках их славы.
Лишь однажды в Норильск, где я работал на телевидении, занесло писательскую группу — Булата Окуджаву, Григория Горина и поэта Евгения Храмова. Это было событие для всего города, а для нас, молодых журналистов, настоящий праздник. После передачи переместились в шикарный банкетный зал шашлычной (место блатное, выпросили у начальства под Окуджаву). Изъяснялись в любви к Булату, пели его песни (мы пели, он не пел), читали его стихи:
Умереть тоже нужно уметь,
На свидание к небесам паруса выбирая тугие.
Хорошо, если выберешь сам,
Хуже, если помогут другие.
Горин под общий восторг исполнил балладу «Семьсот человек на маевку пришли» с перечислением, кто пришел. Добрался до двадцатого или двадцать пятого. Из шашлычной, нагрузившись бутылками, пришли ко мне, набились в однокомнатную квартиру, гудели до утра. Потом проводили гостей до гостиницы. Было под сорок, с ветерком, полярная ночь. На крыльце Окуджава спросил: «Ребята, вы как здесь живете?»
Вот и все воспоминание. Маловато для мемуара. Но что было, то было. Неужели только это и было? А если порыться в памяти? Порылся. И всплыло — две встречи с теми, для кого существует книжная серия «Жизнь замечательных людей».
Лишь однажды в Норильск, где я работал на телевидении, занесло писательскую группу — Булата Окуджаву, Григория Горина и поэта Евгения Храмова. Это было событие для всего города, а для нас, молодых журналистов, настоящий праздник. После передачи переместились в шикарный банкетный зал шашлычной (место блатное, выпросили у начальства под Окуджаву). Изъяснялись в любви к Булату, пели его песни (мы пели, он не пел), читали его стихи:
Умереть тоже нужно уметь,
На свидание к небесам паруса выбирая тугие.
Хорошо, если выберешь сам,
Хуже, если помогут другие.
Горин под общий восторг исполнил балладу «Семьсот человек на маевку пришли» с перечислением, кто пришел. Добрался до двадцатого или двадцать пятого. Из шашлычной, нагрузившись бутылками, пришли ко мне, набились в однокомнатную квартиру, гудели до утра. Потом проводили гостей до гостиницы. Было под сорок, с ветерком, полярная ночь. На крыльце Окуджава спросил: «Ребята, вы как здесь живете?»
Вот и все воспоминание. Маловато для мемуара. Но что было, то было. Неужели только это и было? А если порыться в памяти? Порылся. И всплыло — две встречи с теми, для кого существует книжная серия «Жизнь замечательных людей».
Эренбург
Было это году в 1961-м или 1962-м. «Новый мир» печатал мемуары Эренбурга «Люди, годы, жизнь», и весь Советский Союз ими зачитывался. Примерно как сегодня весь мир зачитывается Гарри Поттером, а Россия Донцовой. Что уже само по себе наводит на невеселые размышления. Читали и обсуждали со страстью, уже не очень понятной сейчас, когда мы всего начитались. Но это был самый первый глоток правды, глоток свободы — оттепель. Правда была дозированной, гомеопатической, но тогда умели читать между строк. В осторожных откровениях Эренбурга видели и то, чего он не написал, это превращало его воспоминания в событие не литературное, а общественно политическое.
Я с молодым жаром участвовал в ожесточенных, едва ли не до мордобоя, обсуждениях и однажды под настроение написал Эренбургу довольно длинное сумбурное письмо. Отправил на адрес «Нового мира», совсем не рассчитывая на ответ — письма Эренбургу приходили мешками. Уже не помню, что было в моем письме. Но что-то, видно, было, и я очень удивился (и был, чего греха таить, польщен), когда секретарша Эренбурга сообщила мне, что Илью Григорьевича заинтересовало мое письмо и он хотел бы со мною встретиться. Месяца три встреча то назначалась, то откладывалась. Но, как говорят официанты, все приносят вовремя для того, кто умеет ждать. И вот в какой-то из зимних дней, к шести часам, я приехал на улицу Горького, поднялся на скрипучем лифте и был препровожден в просторную и скудно, как мне показалось, обставленную гостиную. Мне объяснили, то ли секретарша, то ли жена: «Подождите, у Ильи Григорьевича посетитель». Минут двадцать я просидел в одиночестве, разглядывая прикнопленные к двустворчатой двери гостиной листы ватмана с резкими красными линиями — это были эскизы Пикассо к «Гернике».
Посетитель наконец-то откланялся. Им оказался худосочный еврейский юноша лет семнадцати. От волнения он выронил из рук папку, машинописные листки рассыпались по паркету. Это были стихи. Пока юный поэт их собирал, Эренбург, который вышел в коридор проводить его, говорил:
— Многие большие поэты, Боря, стыдились своих первых стихов. Поэтому лучше их не публиковать. Передавайте привет матушке.
— Да, да, обязательно передам, — закивал Боря. — Спасибо, Илья Григорьевич. Извините, что отнял у вас столько времени.
Хоть извинился. Это примирило меня с юным поэтом.
Эренбург перевел на меня равнодушный взгляд:
— Прошу.
Пока мы проходили в кабинет, я успел его рассмотреть. Высокий, худой, седой. В аккуратной домашней одежде. Медлительный. Как мне тогда показалось — старый. Ему шел семьдесят первый год. Сейчас этот возраст не кажется мне такой уж старостью. Во время разговора он закурил голубоватую сигарету, почему-то подумалось — египетскую, потянулся к пепельнице, не донес, худая рука дрогнула, уронил пепел на стол. Старый, все-таки старый. Жить ему оставалось шесть лет.
В темном кабинете, освещенным лишь настольной лампой, Илья Григорьевич молча указал мне на кресло возле письменного стола. Я сел и оказался в круге света, а хозяин кабинета в тени. Это мне не понравилось, довольно бесцеремонно я отодвинул лампу в сторону. Объяснил:
— Извините. Чувствуешь себя как на допросе.
Он поинтересовался:
— Приходилось?
— Пока нет. Надеюсь, и не придется.
Усмехнулся:
— Не зарекайтесь.
Он явно не помнил моего письма, не понимал, кто я такой и зачем к нему пришел. Я объяснил. Если коротко, мой вопрос звучал так:
— Что было бы, если бы Сталин не умер?
Наверняка такие вопросы задавали ему не раз. Но моя горячность его тронула, он разговорился. Его ответ сводился вот к чему:
— Исторические процессы можно искусственно затормозить или искусственно ускорить. Но остановить невозможно. И невозможно повернуть вспять.
Это утешало. И тогда, в конце оттепели. И сегодня, в начале заморозков.
У меня был еще один вопрос. Я бы не решился его задать, но доверительная атмосфера разговора располагала к откровенности. И я рискнул:
— Как вам удалось уцелеть?
Не знаю, спрашивали ли его об этом раньше, и как часто, но сам Эренбург наверняка много об этом думал. Он ответил:
— Я всегда был нужен.
И расшифровал: когда, на какие поворотах лихой советской истории он был близок к тому, чтобы разделить судьбу многих своих друзей, от Бабеля и Мандельштама до Кольцова и Мейерхольда. Но в самый последний момент оказывалось так, что без него не могли обойтись. Поэтому и уцелел.
Минут через сорок, когда я почувствовал, что мое время истекло, и поднялся, Илья Григорьевич спросил:
— А вы кто, молодой человек?
Я с молодым жаром участвовал в ожесточенных, едва ли не до мордобоя, обсуждениях и однажды под настроение написал Эренбургу довольно длинное сумбурное письмо. Отправил на адрес «Нового мира», совсем не рассчитывая на ответ — письма Эренбургу приходили мешками. Уже не помню, что было в моем письме. Но что-то, видно, было, и я очень удивился (и был, чего греха таить, польщен), когда секретарша Эренбурга сообщила мне, что Илью Григорьевича заинтересовало мое письмо и он хотел бы со мною встретиться. Месяца три встреча то назначалась, то откладывалась. Но, как говорят официанты, все приносят вовремя для того, кто умеет ждать. И вот в какой-то из зимних дней, к шести часам, я приехал на улицу Горького, поднялся на скрипучем лифте и был препровожден в просторную и скудно, как мне показалось, обставленную гостиную. Мне объяснили, то ли секретарша, то ли жена: «Подождите, у Ильи Григорьевича посетитель». Минут двадцать я просидел в одиночестве, разглядывая прикнопленные к двустворчатой двери гостиной листы ватмана с резкими красными линиями — это были эскизы Пикассо к «Гернике».
Посетитель наконец-то откланялся. Им оказался худосочный еврейский юноша лет семнадцати. От волнения он выронил из рук папку, машинописные листки рассыпались по паркету. Это были стихи. Пока юный поэт их собирал, Эренбург, который вышел в коридор проводить его, говорил:
— Многие большие поэты, Боря, стыдились своих первых стихов. Поэтому лучше их не публиковать. Передавайте привет матушке.
— Да, да, обязательно передам, — закивал Боря. — Спасибо, Илья Григорьевич. Извините, что отнял у вас столько времени.
Хоть извинился. Это примирило меня с юным поэтом.
Эренбург перевел на меня равнодушный взгляд:
— Прошу.
Пока мы проходили в кабинет, я успел его рассмотреть. Высокий, худой, седой. В аккуратной домашней одежде. Медлительный. Как мне тогда показалось — старый. Ему шел семьдесят первый год. Сейчас этот возраст не кажется мне такой уж старостью. Во время разговора он закурил голубоватую сигарету, почему-то подумалось — египетскую, потянулся к пепельнице, не донес, худая рука дрогнула, уронил пепел на стол. Старый, все-таки старый. Жить ему оставалось шесть лет.
В темном кабинете, освещенным лишь настольной лампой, Илья Григорьевич молча указал мне на кресло возле письменного стола. Я сел и оказался в круге света, а хозяин кабинета в тени. Это мне не понравилось, довольно бесцеремонно я отодвинул лампу в сторону. Объяснил:
— Извините. Чувствуешь себя как на допросе.
Он поинтересовался:
— Приходилось?
— Пока нет. Надеюсь, и не придется.
Усмехнулся:
— Не зарекайтесь.
Он явно не помнил моего письма, не понимал, кто я такой и зачем к нему пришел. Я объяснил. Если коротко, мой вопрос звучал так:
— Что было бы, если бы Сталин не умер?
Наверняка такие вопросы задавали ему не раз. Но моя горячность его тронула, он разговорился. Его ответ сводился вот к чему:
— Исторические процессы можно искусственно затормозить или искусственно ускорить. Но остановить невозможно. И невозможно повернуть вспять.
Это утешало. И тогда, в конце оттепели. И сегодня, в начале заморозков.
У меня был еще один вопрос. Я бы не решился его задать, но доверительная атмосфера разговора располагала к откровенности. И я рискнул:
— Как вам удалось уцелеть?
Не знаю, спрашивали ли его об этом раньше, и как часто, но сам Эренбург наверняка много об этом думал. Он ответил:
— Я всегда был нужен.
И расшифровал: когда, на какие поворотах лихой советской истории он был близок к тому, чтобы разделить судьбу многих своих друзей, от Бабеля и Мандельштама до Кольцова и Мейерхольда. Но в самый последний момент оказывалось так, что без него не могли обойтись. Поэтому и уцелел.
Минут через сорок, когда я почувствовал, что мое время истекло, и поднялся, Илья Григорьевич спросил:
— А вы кто, молодой человек?