Через некоторое время он появился у меня в Малаховке в каком-то необычном для него настроении. Не встревоженном, не озабоченном, а словно бы озадаченном. У него был вид человека, который неожиданно оказался выбитым из колеи, и никак не может понять, как себя вести. На мои расспросы он хмуро отнекивался, а потом все-таки рассказал.
   Из колеи его выбило письмо. В нем было: «Здравствуйте, папа! Пишет Вам Ваша дочь Нина, которую Вы никогда не видели. Хочу сказать Вам большое спасибо за то, что Вы помогали маме растить меня. Мне уже восемнадцать лет, я учусь на первом курсе медицинского института, у меня все хорошо. Мне очень хочется познакомиться с Вами, посмотреть на Вас. Когда будете в Москве, позвоните мне. Ваша дочь Нина».
   Я поинтересовался:
   — Ты специально прилетел в Москву, чтобы встретиться с ней?
   — Считаешь, не стоило?
   — Ну почему? Познакомиться с взрослой дочерью — не часто такое бывает. Я сам познакомился с отцом, когда мне было двенадцать лет. Молодец девочка. Будущий врач, надо же. Будет кому ставить уколы, когда из тебя песок посыплется… Ида знает?
   — Скажу потом. Может быть.
   — Позвонил?
   — А нужно?
   — Боб, ты меня удивляешь. Прилететь решился, а звонить боишься?
   — Да, — согласился он. — Глупо.
   Все-таки позвонил, назначил встречу на шесть вечера. Долго брился, особенно тщательно одевался. Наконец уехал. Я с интересом ждал рассказа о свидании.
   Вернулся он ночью, приехал на такси. Благодушный, слегка поддатый, благоухающий дорогим коньяком. Рассказал, что случайно попал в Зал Чайковского на органный концерт, потом ужинал в ресторане Дома ученых. И ни слова о Нине.
   Я не выдержал:
   — Дочь-то видел? Шевельнулись отцовские чувства?
   — Дочь? Да, дочь… Нет, не видел.
   — Не пришла?
   — Может, пришла… Я не пришел.
   — Но почему, почему?!
   — Видишь ли, какое дело… Я вот подумал… Ну, встретимся. Кто она мне? Чужой человек. Свой долг я отдал, восемнадцать лет платил алименты. А что теперь? Снова помогать? А имею ли я право отнимать деньги от своей семьи, от своей дочери? Нет, не имею… Подумал я обо всем этом… И не пошел… Что ты на меня так смотришь?
   — Поражаюсь цельности твоей натуры, — искренне сказал я. А про себя подумал, что если когда-нибудь захочу рассказать об этом человеке, будет очень просто определить его через поступок:
   Тот, который остался верен себе.
 
   С цитаты начал, цитатой и закончу. Вот она (не помню, кто сказал):
   «Никогда не поступайте из чувства долга. Лучше быть подлецом, чем ханжой».
   Лучше? Не знаю. Нет, не знаю.

Таланты и поклонники

   Не помню, зачем я к нему зашел. То ли за кофе, то ли за сигаретой. И попал в самый разгар семейного скандала.
 
   Как и все студенты Литературного института, Роман Х. делил в общаге на Бутырском хуторе с кем-то комнату на двоих. Когда приезжали родственники (родители или жены), их селили в однокомнатных квартирах, которые были в торце каждого коридора. К Роману приехала из Самары жена Валентина, пухлая блондинка лет тридцати, участковый врач в районной поликлинике, нашла в его кармане любовную записку и со всей страстью женщины, истосковавшейся по мужской ласке, устроила мужу разбор полетов.
 
   История поступления Романа в Литинститут была не совсем обычной. Конкурс был сумасшедший, человек сто на место. Сколько сейчас, не знаю. Поэты в те годы собирали стадионы. «Поэт в России больше, чем поэт». Поэзия подменяла собой политику, историю, философию, даже экономику, была ристалищем жутких идеологических битв. Тот же Евтушенко написал: «Ты спрашивала шепотом, а что потом, а что потом. Постель была расстелена, и ты была растеряна». И все ходили, обалдевшие от такого дерзкого вызова всеобщему официозу.
   Творческий конкурс Роман прошел, вступительные экзамены сдал, хотя в сочинении понаделал ошибок. Но грамматику с поэтов не спрашивали. С прозаиков тоже. Был бы талант. И, конечно, рабочая биография. Это обязательно. Разве может быть талант у юнца, который жизни не нюхал? А грамматика — дело наживное. Вскоре, впрочем, положение изменилось. Одного из выпускников поэтического отделения Литинститута назначили главным редактором областного издательства в Пскове. Деятельность он начал с того, что вычеркнул из плана брошюру Хрущева и вставил два поэтических сборничка. На этом, понятное дело, его карьера закончилась. С увольнением он не смирился, написал протестующее письмо в ЦК, Хрущеву. На двух страницах было семнадцать ошибок. Ректор получил втык, в Литинституте срочно ввели курс практической грамматики. Будущие писатели взбунтовались: что за школярство? Ах, вы и так грамотные? Ну так напишите диктант, посмотрим, какие вы грамотные.
   Диктант был повышенной сложности. Перед институтом я работал в районной газете под Ферганой и вычитывал полосы после корректоров. Ошибок сделал мало, всего двадцать шесть. Остальные — по шестьдесят-семьдесят. Бунт был усмирен.
 
   Но в тот год, когда Роман поступал, таких свирепостей еще не было. Его зачислили, дали общежитие, но милиция наотрез отказала в прописке. Как выяснилось, в ранней юности он отсидел в колонии для малолеток шесть лет за соучастие в убийстве. Ничего себе. Да его близко к Москве нельзя подпускать! Никакие ходатайства не помогли. Тогда Роман явился к начальнику паспортного стола:
   — Не пропишите — приду на Красную площадь и вскрою вены! Не верите? Смотрите!
   На руке белело шесть шрамов. Как не поверить? Прописали.
   Но ничего уголовного в нем не было. Есть тип людей, которые всегда соответствуют той роли в социуме, которую занимают. К ним относился и Роман. Смуглый красавец цыганистого вида, с трагической (романтической) седой прядью в смоляной шевелюре. Ни одна женщина не могла устоять перед его мужским магнетизмом. Ему не нужно было выпендриваться, цветы там, разговоры, ля-ля. Просто подходил и клал на плечо руку. Даже стихов не читал. Стихи читал потом — как бонус.
 
   Через несколько лет, прилетев в командировку в Тынду, столицу БАМа, я случайно узнал, что Роман тоже на БАМе, в притрассовом поселке Могот, работает там председателем профкома в большом монтажно-строительном отряде. После института литературная карьера у него как-то не складывалась, он решил атаковать Москву с дальних подходов, с гремевшего тогда БАМа. Поэт — профсоюзный деятель? Безумно интересно. На попутках я добрался до Могота, спросил у девчонок-маляров, где мне найти председателя профкома.
   — А вон он!
   Вдоль вагончиков по упругой болотине озабоченно шел человек в резиновых сапогах, в мешковатой энцефалитке с пузырями на коленях, в серой кепке бесформенным блином, с портфелем под мышкой. Ни дать ни взять — Еропкин на проводе. И это — Роман?!
   — Что с тобой, старина?!
   Он удивился:
   — А что, а что? Что-то не так?
   В тот день у него была отчетно-выборная конференция. Я заставил его выгладить крахмальную рубашку и костюм, которые он привез из Москвы и ни разу не надевал, вместо галстука артистически повязать красный шейный платок. Когда он появился на дощатой трибунке, сколоченной специально для конференции, публика, в которой девушек было больше половины, ахнула и ошеломленно притихла. Переизбрали его единогласно.
 
   Еще через много лет я столкнулся с ним в Останкино. Он был заместителем какого-то телевизионного начальника по хозяйственной части. Выглядел так, как и должен выглядеть серьезный администратор. И о серьезных административных проблемах говорил, как серьезный администратор.
   Но в то время, с которого я начал рассказ, он был поэт, выглядел как поэт и вел себя как поэт.
 
   Записка, которую для Романа оставили в общежитии на вахте и которую он сунул в карман и забыл выбросить, была такая: «Приезжай вечером. Предки на даче. Твоя С.» Что она означала, ни малейших сомнений у его жены не возникло. Похоже, у нее и раньше были основания подозревать его в супружеской неверности. Поэтому она сразу взяла высокую ноту. Сначала Роман попробовал отболтаться:
   — Это совсем не то, что думаешь! «С» — Степан. Степка Верхотуров. Алкаш, но жутко не любит кирять в одиночку. Вот меня и позвал. Виктор не даст соврать. Ты ведь знаешь его? — обратился он ко мне. — Ведь алкаш, скажи?
   Никакого Степана Верхотурова я не знал (Роман тоже не знал), но кивнул:
   — Есть немного. Я, пожалуй, пойду. Загляну в другой раз.
   — Сиди! Валечка, что за дела? Человек пришел в гости, познакомиться с тобой. Я ему столько про тебя рассказывал! Чем мы его встречаем? Склокой. На пустом месте!
   — «С» — Степан? — переспросила она.
   — Ну да! Степка!
   — А почему «твоя»?
   — Ошибся! В спешке! Хотел написать «твой»!
   — Рома, ты стал педиком?
   Он опешил:
   — Это еще почему?
   — Но если друг пишет тебе «твой Степан» — это как?
   — Черт! Как ты умеешь все перекручивать! Вот, я уже педик. Ну какой я педик? Вот Виктор не даст соврать! Я педик? Скажи, скажи, не стесняйся!
   — Не педик, — сказал я. — Если педик, то латентный. Мне пора. Завтра семинар, а я еще ничего не прочитал.
   — Успеешь! Сейчас будем пить чай. С вареньем. Клубничным. Собственного приготовления. Знаешь, какое варенье она варит? Пальчики оближешь! Валечка, чего ты ждешь? Собирай на стол!
   Но Валечка сидела, как сестрица Аленушка. С глазами, полными слез, как лесные озера в пору светлых весенних дождей.
   — Ну ладно! — сказал Роман. — Ладно! Не хотел тебе говорить. Чтобы не огорчать. Ты же ревнивая, как Отелло! «С» — это Светка. Поэтесса. Да какая она поэтесса! Графоманка жуткая. Пристает ко всем со своими стихами. Вот и ко мне пристала. Записки пишет. Даже не знаю, как отвязаться! И к Виктору приставала. Приставала?
   — Не приставала. Я не пишу стихов.
   — Вот! — обрадовался Роман. — Он прозу пишет. Поэтому не приставала!
   Лесные озера переполнились и пролились.
   — Не ври, милый, не нужно, это тебе не идет. Скажи уж честно — влюбился. Я старая, она молодая. Я провинциалка, она москвичка.
   От возмущения Роман забегал по комнате:
   — Что ты несешь, что ты несешь? Как я мог влюбиться?! У нас дети! Двое, — объяснил мне. — Машеньке семь лет, Ванечке пять. И в кого влюбиться? В эту уродину? Ни кожи, ни рожи! Курит! Матерится! Тьфу, смотреть противно!
   — Ты поэт. Поэт должен все время влюбляться, я читала. Это у него естественное состояние. Скажешь, нет?
   — Ну, должен, должен, не буду спорить. Я и влюблен. Постоянно. В тебя, дура! — Он повернулся ко мне. — Девять лет женаты, и все время об этом, все время об этом!
   — Такая моя судьба, — куковала свое Валентина, подбирая слезы платочком. Одновременно наливала чай, накладывала в розетки варенье. Мне: — Угощайтесь. Сама варила. Нынче у нас было много клубники. — Мужу: — А я ничего. Знала, за кого выходила. Не думай обо мне, Ромочка. Не наступай на горло собственной песне. Любовь — это святое. Поэт не имеет права предавать любовь, я читала. А развод я тебе дам.
   — Как?! — ошеломленно спросил Роман. — Развод?!
   — Да вот так. Я уже все решила. Не думай о нас. Думай о себе. У тебя большое будущее, слава. А мы проживем.
   — Валентина! Ты хоть соображаешь, что говоришь? Какой к черту развод?! Мы уже девять лет живем, у нас дети, двое!
   — А что дети? У всех дети. Их я как-нибудь подниму. Ты ведь будешь нам помогать? Не чужие.
   — Валентина!!!
   — Не нужно, Рома. Давай в последний раз мирно попьем чаю, да я поеду. На вечерний поезд успею.
   Он еще побегал по комнате и решительно сел к столу.
   — Наливай!
   — Что наливать?
   — Чаю! Мирно попьем. В последний раз.
   — Эй, ты что? — удивилась она. — Ты что это говоришь?
   Роман поднял на жену тоскующий взгляд.
   — Ты права, Валя. Прочувствовала сердцем. Да, я влюбился. Безнадежно, страшно. Боролся с собой. Ночей не спал. Вот Виктор не даст соврать. Сколько раз я посреди ночи приходил к тебе за сигаретами? Было?
   Я подтвердил:
   — Бывало.
   — Вот, бывало. Но сделать с собой ничего не могу. Не могу, Валя! Не хотел тебе говорить, да что уж тянуть! Не судьба нам век доживать. Горько, но что поделать! Не судьба!
   — Рома, ты хоть соображаешь, что несешь? В кого ты влюбился — в Степку?
   — «С» не Степка. Он Светлана.
   — Ты себя слышишь? Как он может быть Светланой?
   — Она.
   — В уродину!
   — Не в уродину!
   — Влюбился. Как вы, поэты, легко словами бросаетесь! Какая-то прошмандовка жопкой вильнула, и сразу — влюбился? Ерунда это, милый!
   — Не ерунда, Валя! Это трагедия! Я чувствую себя последним негодяем, но ничего не могу сделать!
   — Рома, ты смеешься надо мной? Издеваешься? У нас, между прочим, двое детей! Забыл?
   — Я буду им помогать.
   — Он будет им помогать! А мне на двух работах горбатиться? Хорошо устроился! Виктор, как вам это нравится? Скажите ему, что он дурью мается!
   — Роман, ты маешься дурью, — послушно сказал я.
   — Слышишь, что тебе говорят? Нет, я не могу! Он влюбился! И говорит, что серьезно!
   — Это серьезно, Валя! Очень серьезно!
   — Перестань! Я же тебя знаю. Ну, понравилась девчонка. И что? Бывает. Ну, переспал. Переспал?
   — Какая ты, Валюха, приземленная! Все к одному сводишь. Не переспал. И в мыслях не было. Она для меня, как… Даже не знаю. Как богиня, мечта! Как Офелия, если тебе так понятнее!
   — Даже не переспал. Если, конечно, не врешь. Не врешь?
   — Не вру!
   — Тогда о чем мы говорим?
   — О любви! — заорал Роман. — Мы говорим о любви! Которая свободна, мир чарует! Вот о чем! Законов всех она сильней!
   — Милый, ты переутомился. Плохо спишь. Много куришь. Мало бываешь на свежем воздухе. Да и меня давно не было. Но не могла я! Работа, дети. Теперь вот приехала, и все будет хорошо. Успокойся.
   Роман обратил на меня тоскующий взор.
   — Может, она права? Может, вся эта любовь — только морок, туман в мозгах? Проснешься — и ничего нет? Женщины — они реалистки. Двумя ногами на земле, а мы витаем черт знает где в облаках!
   — А я о чем? — подхватила Валентина. — Конечно, витаете! Да витайте себе, я разве против? Поэты и должны витать в облаках, я читала! А про записку забудь, не было никакой записки!
   — А ты забудешь?
   — Уже забыла!
   Я решительно встал:
   — Спасибо за гостеприимство. Варенье замечательное. Приятно было познакомиться.
   Валентина приветливо улыбнулась:
   — Приходите еще. Рома, ты куда?
   — Пойду покурю.
   — Только недолго!
   Мы вышли в коридор. Роман жадно закурил.
   — Кажется, пронесло. Ну и смудил я с этой запиской!
   Я сказал:
   — Рома, тебе не стихи надо писать, а пьесы.
   — Это почему?
   — Есть люди, у которых от природы поставленный голос. У тебя такой драматургический дар.
   — Ты серьезно?
   — Вполне.
   — А что, нужно попробовать…
 
   Не знаю, стал ли он писать пьесы. Во всяком случае, в московских афишах не было. Может, шли в провинции. В поэты тоже не выбился. С Валентиной развелся. Занялся журналистикой, ездил в командировки от журнала «Смена». Там работала талантливая журналистка Тамара И. Однажды куда-то на северные моря они поехали вместе. Вскоре поженились. Из его стихов помню всего три строчки. И то лишь потому, что в очерке их процитировала Тамара, заметив «У поэтов завидная оперативность»:
 
Волны дичают, ветер крепчает.
Мы охотимся на кита,
Море Беринга нас качает.
 

ЛИТЕРАТУРНЫЕ БЫЛИЧКИ

Бременские посиделки

Ненаписанная пьеса
 
   На борту экскурсионного автобуса, который в середине мая 1985 года возил по ФРГ писательскую тургруппу, было три звезды. Они означали, что есть бар, туалет и кондиционер. Кондиционер, впрочем, не работал, да и нужды в нем не было. Дни стояли солнечные, прохладные. На автобусах, которые стадами слонов теснились возле Домского собора в Кельне, у Старой пинакотеки в Мюнхене и в других обжитых туристами местах, было и по четыре звезды, и по пять, однажды даже семь. Это вызвало оживленные пересуды. Ну, телевизор. Ну, видеомагнитофон. А еще две звезды? На них нашего воображения не хватило.
   В группе было человек двадцать пять. Руководил нами прозаик Анатолий Приставкин, в то время автор повестей про комсомольцев-добровольцев на сибирских стройках. Держался он скромно и словно бы затаенно. Как я сейчас понимаю, он уже написал принесшую ему громкую славу повесть «Ночевала тучка золотая» о сталинской депортации чеченцев, и это сообщало ему добродушную снисходительность, с которой он поглядывал на рядовых совписов. Из известных людей в группе был киношник Валентин Ежов и громогласный главный редактор журнала «Техника молодежи» Василий Захарченко, бывший, два года назад его турнули — почему-то за публикацию «Космической одиссеи» Артура Кларка. Но больше он был известен другим. Черт меня потянул за язык сказать однажды: «У нас два великих сценариста. Один написал „Балладу о солдате“, а другой „Наш дорогой Никита Сергеевич“». Захарченко передали, и всю поездку он смотрел на меня с нескрываемым отвращением.
   Еще был прекрасный поэт Юрий Ряшенцев, автор песен к спектаклю «История лошади», заядлый теннисист. Он всем совал купленную ракетку. Сунул и мне:
   — Сколько, по-твоему, она весит?
   — Килограмм?
   С этого вопроса я перестал для него существовать.
   Остальной народ ничем особенным не выделялся. Кроме писателей, кто-то с женами, были сотрудницы аппарата Союза писателей. В отличие от меня, многие в зарубежные туры ездили не впервые и охотно делились опытом: где что и когда покупать. Уже не помню, сколько нам меняли валюты, то ли на тридцать рублей, то ли немного больше. Но все равно гроши. Тем более важно было потратить эти гроши разумно.
   Очень дельные советы давала писательница Зоя В., жена одного из самых знаменитых советских поэтов, известного бабника. Она была старше его лет на пятнадцать, совсем не красавица. Прочность их брака так и осталась загадкой. В ЦДЛ даже поговаривали, что она знает о поэте что-то такое, что при попытке развода он загремит в тюрьму. В писательском мире любили почесать языки.
   Прошлись и по мне. «Старичок, твои книги вот на что похожи. Как будто небесталанный художник, умело используя всю палитру красок, рисует плакат „Народ и партия едины“». Суки.
 
   Теперь, когда действующие лица обозначены, можно начинать пьесу.
 
   Бремен. Автобус стоит на площади неподалеку от знаменитой скульптурной группы «Бременские музыканты». Два часа дня. Народ, отпущенный по магазинам, понемногу подтягивается. Гид, бойкая бабонька, жена какого-то мелкого дипломата из российского посольства, пересчитывает группу по головам:
   — Все? Можно ехать!
   Нельзя. Одного человека нет.
   — Кого нет?
   Выясняется: нет Ирмы. Какой Ирмы?
   — Ну, этой. Из Прибалтики.
   — Ладно, подождем.
   Ждем. Пятнадцать минут. Двадцать минут. Полчаса.
   Приставкин:
   — Однако! Заблудилась она, что ли?
   Захарченко:
   — Как можно заблудиться? Ориентир — Бременские музыканты! Каждый покажет. Безобразие!
   Смирнов:
   — Да ладно вам. Молодая девчонка, голова от магазинов закружилась.
   Кто-то сзади:
   — Не такая уж молодая.
   — Сколько ей?
   — Лет тридцать.
   Ежов:
   — Все равно молодая…
 
   Ждем. Сорок минут.
 
   Ряшенцев:
   — Жрать охота.
 
   Час. В автобусе становится жарко.
 
   Захарченко:
   — Возмутительно!
   Зоя В.:
   — Да кто она такая? Кто ее включил в группу? Анатолий Игнатьевич, объясните.
   Приставкин:
   — А я откуда знаю? Мне дали список, и все.
   Зоя В.:
   — Кто знает?
   Знает молодой человек в самом заднем ряду. Приличный, вежливый. Мало говорит, больше слушает. Иногда достает узкий черный блокнот и делает пометку. При нем языки не распускали. Он докладывает:
   — Ирма Скудра. Референт иностранной комиссии Союза писателей Латвии. Тридцать один год. Не замужем. Детей нет. Живет в Риге.
   Захарченко:
   — Черт бы их побрал, этих прибалтов! Суют в группы кого попало!
   Молодой человек:
   — В совершенстве владеет немецким языком.
   Захарченко:
   — Как?!
 
   Пауза.
 
   Ряшенцев:
   — Жрать охота.
 
   Захарченко (Ежову).
   — Вот! А вы — заблудилась! Как можно заблудиться со знанием языка? Я вас спрашиваю, вас: как?!
   Ежов:
   — Не заблудилась? А что?
 
   Пауза.
 
   Гид:
   — Товарищи, вы куда?
   Я:
   — Покурить.
   Гид:
   — Курите здесь.
   Зоя В.:
   — Ну вот еще! И так дышать нечем!
   Гид:
   — Не отходите от автобуса! Чтобы я всех видела!
 
   Вместе с курильщиками вышел Миша Каминский. Его сборники повестей и рассказов никогда событием не становились, впрочем — как и мои, но в нем обнаружились другие таланты. В конце перестройки он создал при «Советском писателе» кооператив, который со временем превратился в процветающее издательство «Олимп». Он не курил, просто решил размяться и подышать свежим воздухом.
   Я спросил:
   — Как тебе это нравится?
   Он пожал плечами.
   — Мне везет. Как-то был в Италии, так один драматург свинтил. Правда, из гостиницы, а не из автобуса. Но тоже шороху было!
   Когда мы вернулись на свои места, шорох набирал обороты.
 
   Захарченко:
   — Наталья Викторовна, вы жили в одной комнате с Ирмой. Неужели не замечали ничего подозрительного?
   Наталья Викторовна:
   — Ну, жила, жила. С кем поселили, с тем и жила. С какой стати мне за ней шпионить?
   — Никто не говорит про шпионить! Но вы с ней общались больше, чем мы. Вы же писательница, должны быть наблюдательны. Какая она?
   Наталья Викторовна:
   — Какая, какая! Никакая. Вежливая, аккуратная.
   — И это все?
   — Все.
   — Вот такая вы и писательница!
   — Василий Дмитриевич, заткнитесь, пожалуйста. А то я скажу, какой вы сценарист!
   — Ну, скажите, скажите! Какой?
   — Говенный! Только жопу лизать умеете. Но, как оказалось, не ту.
   — Ну, знаете! Я не желаю с вами разговаривать!
   — И не разговаривайте. Я об этом и попросила!..
 
   Наталью Викторовну приняли в СП недавно. До этого она много лет работала старшим редактором в издательстве «Современник». С ней произошло то же, что со многими редакторами, вынужденными править и переписывать «секретарскую» прозу. Невольно рождалась мысль: «Господи, какое говно! Я не могу не хуже!» Попробовала. Получилось не хуже. Ее рассказы иногда печатала «Литературная Россия», потому что никому не хотелось портить отношения с редактором «Современника», вдруг пригодится. Понемногу рассказов набралось на сборник. Потом на второй. С двумя книжками уже принимали в писатели. Превратившись из влиятельного редактора в рядового члена Союза писателей, она не утратила высокомерно-презрительной манеры разговаривать с авторами.
 
   Час сорок.
 
   Ряшенцев:
   — Жрать охота.
 
   Зоя В.:
   — Наташа, не возникай. Ты больше нас общалась с этой Ирмой. Вспомни, что она покупала?
   — Ничего.
   — Совсем ничего?
   — Совсем.
   Захарченко:
   — Наводит на размышления!
   Наталья Викторовна:
   — Нет, вру. В Кельне купила туалетную воду «1247».
   — Вот как? Это же безумно дорого! Маленький флакон — сорок марок! Больше ничего не покупала?
   — Однажды клубнику. В плетеной такой коробочке. Угостила меня. С виду очень красивая, а вкуса никакого.
   Зоя В.:
   — Три марки!
   Я не выдержал:
   — Кончайте, нашли о чем говорить! Я тоже покупал клубнику. И что?
   Захарченко:
   — А вы помолчите! А то мы поинтересуемся, на какие это шиши вы с женой шляетесь по стрип-барам!
   — Да не шлялись мы по стрип-барам! Один раз зашли и сразу вышли.
   — Рассказывайте-рассказывайте!..
 
   Похоже, стрип-бар вошел в мой послужной список. А между тем я не врал. Это было два дня назад в Гамбурге. Мы с женой откололись от коллектива и отправились на Репербан в Санкт-Паоло — районе, где нет никаких табу, как было написано в путеводителе. Конечно, на эту самую развратную улицу мира нужно приходить вечером, но вечером группу ждал поезд. Пошли утром. Знаменитый Репербан был похож на московскую барахолку в конце дня: груды мусора после бурной ночи, все закрыто, работают только редкие секс-шопы и единственный, похоже, стрип-бар. Возле него на нас наскочил смуглый молодой зазывала, горячо заговорил по-английски, перешел на немецкий, потом на французский, потом на итальянский. Узнав, что мы из России, радостно закричал:
   — О, русские! Добро пожаловать! Заходите, будет хорошо, девочке понравится! За посмотреть деньги не берем!
   Перед его напором устоять было невозможно, он буквально впихнул нас в стрип-бар. В полупустом зале было темно. На невысокой эстраде медленно танцевала не очень молодая блондинка, постепенно освобождаясь от сетей, составлявших ее одежду. На экранах нескольких телевизоров мелькали какие-то картинки, ну очень неприличные, просто ужас какие неприличные. Жена вцепилась мне в руку:
   — Пойдем отсюда!
   Мы выскочили из стрип-бара, как ошпаренные. И нос к носу столкнулись с нашими во главе с Захарченко.
   — Так-так! — многозначительно сказал он.
   Я показал на него зазывале:
   — Его тащи, он богатый!
   Не знаю уж, как великий сценарист отбивался, мы позорно сбежали.
   Так что насчет стрип-бара я говорил чистейшую правду, которой никто не верил. А вот насчет денег Захарченко протелепал. Перед поездкой я купил у знакомого валютчика сто долларов, удачно провез их через границу в отвороте джинсов и теперь не трясся над каждой маркой. Но свое богатство, разумеется, не выставлял напоказ.