Дома отец спрашивает:
   — Много сделал?
   — Все.
   — Все? Что-то не верится. Как это ты успел?
   Я молча пожимаю плечами. Утром отец говорит:
   — Пойдем посмотрим на твою работу.
   Идем. Смотрит, ковыряет мои рядки ботинком. Раздражен, раздосадован:
   — Это работа? Бракодел ты, сынок! (Слово «халтура» тогда еще не знали.) Так я тебя учил? Смотри, как надо! — Он тащит меня на соседнюю делянку молодых учительниц. — Молодые девушки, а понимают, что работают для себя!
   Я молчу. А про себя думаю: заставит переделывать — сбегу из дома. Он то ли почувствовал мое озлобление, то ли решил, что все слова бесполезны. Только махнул рукой:
   — Твой прапрадед, полковник Афанасий Левашов, Переяславскую Раду с Богданом Хмельницким подписывал, а ты…
   Повернулся и зашагал к дому, оставив меня размышлять, какая связь между Переяславской Радой и прополкой кукурузы. Эту фразу он позже повторял не раз, и так меня ею достал, что однажды в Ленинграде я потратил полдня и заполучил в публичке копию этой самой Переяславской Рады. Никакого полковника Афанасия Левашова там и близко не было.
 
   Но самое интересное происходит в конце августа, когда мы всем семейством идем убирать урожай — ломать кукурузу. И что же видим? На первом десятке рядков, которые полол отец, сорняков почти нет, кукуруза стоит в мой невеликий рост. Зато там, где поработал я, из-за сорняков не видно земли, зато кукуруза — метра под два, початки крупные, полновесные, как на подбор.
   — Если правильно полоть, сорняков никогда не бывает, — наставительно говорит отец.
   — А будыли хилые. И початки мелкие.
   — Ну, это может быть от разных причин. Например, когда пахали, конский навоз удобрил землю, вот кукуруза и вымахала.
   — Пахали трактором, — напоминаю я.
   В нашу агрономическую беседу вмешиваются молодые учительницы, соседки по делянке:
   — Ой, Владимир Иванович, какая у вас замечательная кукуруза! Не сравнить с нашей. Как она у вас получилась? Поделитесь секретом!
   — Да вот, получилась, — неопределенно отзывается отец.
   — Нужно правильно подбирать семена, — приходит ему на выручку мачеха, преподававшая биологию. — Мы предпочитаем лиминг. Это старый сорт, в последнее время улучшенный. Говорят, хорош Интекрас и Краснодарский сахарный. Но мы не пробовали, нас и этот устраивает.
   — А мы, дуры, что купили на базаре, то и посадили.
   — Приходите, дам вам семян, — великодушно обещает отец. — У нас в самом деле лиминг? — спрашивает он у мачехи, когда учительницы ушли.
   — Откуда я знаю? На кукурузе не написано. Знаю, что есть такой сорт.
   — А зачем сказала?
   — Нужно же было что-то сказать. Пока ты не начал про навоз от трактора.
 
   На следующий год повторяется та же история. На рядках, которые усердно прополол отец, торчат полутораметровые будыли с худосочными початками. Там, где поработал я, возвышаются мощные кукурузные стебли.
   — У тебя легкая рука, — вынужден признать отец. — Быть тебе агрономом.
   — Ни за что! — твердо говорю я.
 
   Только через много лет мне удалось разгадать эту агротехническую загадку. В тот год на целинные земли Казахстана обрушились мощные пыльные бури — следствие эрозии почвы, о которой задолго до этого предупреждал Александр Иванович Бараев, директор Научно-исследовательского института зернового хозяйства в Целинограде. От него отмахивались, пока не пришла беда. Больше семи миллионов гектаров было выведено из сельскохозяйственного оборота, ветрами будто слизывало и поднимало в воздух черноземный слой. В городах останавливались трамваи, машины шли с зажженными фарами, как в черном тумане. Замалчивать опыт академика Бараева (тогда он, кажется, был член-кором, академиком ВАХСНИЛ стал позже, в 1966 году) было уже нельзя. В журнале «Сельская новь» мне дали командировку в Целиноград и задание написать о Бараеве.
 
   Если говорить просто, суть его метода заключалась в том, что нужно немедленно отказаться от привычной практики, когда мощные трактора выворачивают плугами наружу целые пласты земли. Нарушается структура почвы, бесцельно испаряется накопленная за зиму влага. На смену плугам должны прийти плоскорезы, безотвальная вспашка, стерневые сеялки вместо обычных, ротационные бороны вместо зубовых. Весь арсенал почвозащитных средств был изготовлен в мастерских НИИ и опробован на практике.
 
   В те тревожные дни Александр Иванович встретится со мной не смог, все материалы мне дали его помощники. В номере Целиноградского дома колхозника, под храп четырех постояльцев, я написал статью. Но без визы Бараева ее не стали бы печатать. Я настоял на встрече. Александр Иванович прочитал статью, исправил неточности, кое-что добавил и поставил свою подпись. Я набрался нахальства и рассказал о своем детском сельскохозяйственном опыте.
   — Как, вы говорите, пололи? Бегом с тяпкой? — переспросил он. — Ничего удивительного, кукуруза вымахивала, потому что в почве сохранялась влага. Молодой человек, вы предвосхитили будущее агротехники. Весь вопрос только в том, насколько осознанно.
   — Нет, — честно признался я. — От лени.
   — Лень — двигатель прогресса. Может быть, самый мощный.
 
   Я имел в виду рассказать эту историю отцу, но все как-то не получалось. После школы у отца я бывал редко, а переписка с ним носила странный характер. Все, что я ни делал, он принимал в штыки. Сменил инженерию на журналистику — дурак. Поступил в Литинститут — зачем, у тебя уже есть высшее образование. Ушел из Литинститута — тоже дурак, нужно было закончить, раз поступил. Женился — неумно, рано. Развелся — так порядочные люди не поступают. (При том что сам был женат раза четыре.) Потом началась его многолетняя перепалка со старшим сыном.
 
   При всех блестящих способностях, карьера у Юрия не задалась, а знание английского стало проклятьем. Работал он в Ленинграде на «Электросиле» старшим инженером, получил комнату в двухкомнатной квартире. Читал все английские журналы, какие удавалось достать, заводил знакомства с иностранцами, чтобы иметь разговорную практику. Однажды сосед по квартире, слесарь с «Электросилы», под большим секретом рассказал Юрию, что с ним разговаривали двое из КГБ, расспрашивали, кто к нему ходит, о чем говорят. Откровенность объяснялась просто: слесарь регулярно гнал самогон на общей кухне, на КГБ ему было насрать, а вот как бы сосед не проговорился про самогон — этого он боялся. То ли из-за интереса конторы, то ли просто так совпало, но Юрию задробили повышение — начальником цеха или участка. Он отнес это к проискам КГБ и в письме отцу высказал все, что думает о советской власти. Тот возмутился. И понеслось. Копии писем оба посылали мне, ожидая, что я оценю их остроумие и вескость аргументации. Я отмалчивался. Ну вас к черту, разбирайтесь сами.
 
   Юрий уволился с «Электросилы», устроился переводчиком в какое-то оборонное НИИ и неожиданно стал предрекать скорый конец СССР и советской власти. А год был 72-й или 73-й, о крахе режима и думать не думали самые ярые диссиденты. Он объяснял:
   — Я приношу реферативный перевод, и наши спецы даже не могут понять, о чем это. Мы проиграли научно-техническую революцию. Такой режим долго не протянет!
 
   Однажды летом я отправил жену с малолетними сыновьями на юг, под Геленджик, самого задержали дела. Когда освободился, решил: заеду по пути к отцу (он давно уже жил не в Энеме, а в другом поселке недалеко от Краснодара), хоть на денек, все-таки давно не виделись, не дело. О Юрии говорить не буду, а об академике Бараеве расскажу, посмеемся. Дня за три до отъезда принесли телеграмму от мачехи: «Отец тяжело болен. Если сможешь, приезжай». Я вылетел в Краснодар. В такси от аэропорта до поселка успокаивал себя: вряд ли что-то серьезное, отец никогда ничем не болел, мачеха паникует. Но оказалось, очень серьезно. Отца сразил тяжелейший инсульт. Когда я приехал, он был еще жив. Через три часа умер.
 
   Хоронили отца всем поселком, с гражданской панихидой в клубе, с оркестром, за гробом шло очень много людей — и школьников, и взрослых, бывших его учеников. А меня угнетала нелепая и совершенно неуместная мысль: так я и не рассказал отцу, почему у нас на делянке росла такая могучая кукуруза.
 
   Оркестр умолк, гроб опустили в могилу, старшеклассники взялись за лопаты и стали забрасывать могилу жирным кубанским черноземом.
 
   Старый учитель давал своим ученикам последний урок труда.

Движуха

   Скрип-скрип. Велосипед «Орленок». Подростковый. Скрип-скрип. На велосипеде подросток. Хлипкий, как водоросль. Пересекает пустырь, отделяющий поселок от шоссе, выкатывается на асфальт. Скрип-скрип.
 
   Подросток — это я. Мне тринадцать лет. Спроси меня, куда я навострился — не скажу. Не знаю. Но на педали жму. Скрип-скрип.
 
   Истина банальна. Волга впадает в Каспийское море. Все мы родом из детства. Набор банальностей на все случаи жизни мы получаем от родителей вместе с наследством (а в России чаще вместо наследства) и передаем детям вместе с наследством (или вместо наследства). И поди поспорь. Разве Волга не впадает в Каспийское море? Лишь тот, кому случалось побывать в самых низовьях Волги, знает, что Волга впадает в собственную дельту — в бесчисленные русла, протоки и рукава, в тысячи гектаров камыша и куги, над которыми просвистывают утиные стаи, тянут журавлиные клинья, а в тихих заводях на рассвете распускаются тяжелые цветы лотоса, алые от зари.
   Точно так же плохо выдерживает пристальное рассмотрение и изящная формула отважного французского летчика и писателя Антуана Сент-Экзюпери «Все мы родом из детства». Не его вина, что от бесчисленных повторений она превратилась в банальность, в общее место. Долгое время я так ее и воспринимал. Но однажды задумался: а что, собственно, это означает? Вот я, лично я, из какого я детства? Бесконечные эвакуации, переполненные вокзалы, суматошные пересадки, панический страх потеряться, отстать от матери — это детство? Привычное, как ноющая зубная боль, чувство голода, постоянная озабоченность быстро постаревшей матери, чем меня накормить, большая сковорода с макаронами на маргарине как предел мечтаний — тоже детство?
 
   Говорят, что есть люди, которые помнят себя едва ли не с колыбели. Уже во младенчестве они осваивались в окружающем мире, испытывали его, испытывали себя, закладывая тем самым основы личности. Если так, да, они родом из детства. А я, получается, родом из ниоткуда. Нет, кое-что помню — отрывочно, не связанными между собой кусками, как несмонтированное кино. Но я в этом кино вовсе не я. Нечто одушевленное, но вполне бессмысленное, полностью подчиненное обстоятельствам.
 
   Скрип-скрип.
 
   Северный поселок в Рыбинске. Песочек на берегу Волги, ленивая вода. И почему-то дохлые рыбки, мальки. Единственное, кажется, воспоминание, когда все мирно. И сразу, без перехода, — Черкесск, ночь, школьный вестибюль со стеклянными дверями. Человек двадцать учителей с детьми, с вещами, все по-зимнему одеты, чего-то напряженно ждут. Будут резать. Вот чего ждут. Вдруг конский топот за черными стеклами, бешеный стук в стекло. Нагайкой (это я уже потом додумал). Стук повторяется. Мать прижимает меня к себе. Топот удаляется.
 
   Война нагнала нас в Нальчике, в местечке Затишье. Погромыхало, поухало, прокатилось дальше. После недели в темном подвале на улице пусто, светло. Мне лет пять. Гуляем. Один из пацанов, постарше, важно курит самокрутку из украденной у деда махры. Мимо идет немецкий офицер. Может быть, тот, кто несколько дней назад появился на пороге нашего подвала со словами: «Господа, для вас война окончена». Идет почему-то не по тротуару, рядом. Поравнявшись с нами, рукой в тугой черной кожаной перчатке не глядя выворачивает самокрутку, хлестко бьет курильщика по щекам, слева направо и справа налево. Идет дальше, так в нашу сторону и не глянув. Еще через какое-то время мы бежим смотреть на убитых фрицев. Их двое, офицер и солдат. Мне кажется, что офицер тот. Хотя этот в шинели, а тот был в черном кожаном реглане.
 
   Снова Рыбинск. Раннее утро. Все куда-то бегут. Я бегу с ними. День победы.
 
   Скрип-скрип.
 
   Марина Цветаева когда-то написала: «Как бедный шут о злом своем уродстве, я повествую о своем сиротстве». Меньше всего мне хочется вызвать сочувствие к себе, бедолаге без детства, и даже не к моему поколению, недокормленному, недолюбленному, знающего объятия матерей только когда беда. Если кому и сочувствовать, то им, нашим матерям. А мы что, выросли, подкормились ветчинно-рубленой колбасой по два двадцать, избавились от рахита, запустили в космос Гагарина, чуть было не построили коммунизм под руководством КПСС. Чертили «Бураны», аж всемером выходили на Красную площадь, протестуя против оккупации Чехословакии, делали карьеры, шли в эмиграцию, чаще внутреннюю. А когда поняли, что с коммунизмом не получается, навалились всем миром и отправили на свалку истории и КПСС, и моральный кодекс строителя коммунизма, и СССР. Теперь вот строим капитализм. Без такого же, похоже, успеха. Но все равно — есть что вспомнить.
 
   Я о другом. Если правда, что все мы родом из детства (а это, похоже, правда, вот даже ученые подтверждают, что личность формируется в первые годы жизни), то нельзя ли по характеру взрослого человека определить, что в его детстве было решающим? Коль уж сам он детства не помнит.
   Взять меня. Какая сила много лет срывала меня с места и несла черт знает куда черт знает зачем? Даже странно, что умудрился закончить институт. Но это был долг перед матерью. Она очень хотела, чтобы я получил высшее образование, помогала в годы учебы. Пришлось получить. А потом? Ну что не сиделось в Мончергорске на комбинате «Североникель» — с огромной зарплатой (1250 рублей старыми плюс 40 % северных), с перспективами роста. Был бы сейчас почетным металлургом и даже, может быть, акционером комбината. Нет, сбежал, чтобы через два месяца оказаться в Северном Казахстане путевым рабочим 3-го разряда. Потом Голодная степь, топографическая партия, реечник. Потом Ангрен, шахтерский городок под Ташкентом, редакция «Ангренской правды». Потом Фергана, районная газета «Ленинское знамя» в Кувасае — в том самом, где на излете перестройки была дикая резня узбеков и турок-месхетинцев.
 
   — Набирались впечатлений для будущих книг? — как-то спросили меня. (В интервью спросили, однажды я дал интервью одному альманаху, больше почему-то не брали.)
   — Да Бог с вами, ни о каком писательстве я и думать не думал, — вполне искренне ответил я. — Когда в районку взяли, вот счастья-то было! А когда послал рассказы в Литинститут и узнал, что прошел конкурс, долго не мог поверить.
 
   Ладно, покорил Москву, стал разъездным корреспондентом журнала «Смена» (спекорром!) Вот уж наездился. Стоило месяц посидеть в Москве, начинался зуд. Но, видно, и этого не хватило. Через пять лет оказался на Таймыре с геологами. Потом Норильская телестудия. Только на этом сердце успокоилось.
 
   Откуда эта безудержная тяга к перемене мест? Если из детства, то из какого? И однажды понял.
 
   Несколько лет назад мы с женой отдыхали под Новороссийском. Почему там? Кто-то посоветовал: пансионаты хорошие, народу немного. На вокзале взяли частника. В каком-то месте он сказал: «Вот — Широкая балка. Здесь лучше всего, сюда все едут». Место мне не понравилось. Шел дождь, пляж был пустой, скучный. Поехали дальше. Километрах в двух, на горе, увидели: «Пансионат „Моряк“». В нем и остановились. Дождь лил все сильнее, сплошным потоком, но какой-то светлый, теплый. Он не прекращался несколько дней. На второй день отключилось электричество, смыло трансформаторную подстанцию. На третий название «Широкая балка» облетело весь мир. То ли дамбу водохранилища прорвало, то ли смерч налетел, то ли то и другое, но все живое и неживое унесло в море, больше ста погибших. Сверху, с горы, открывалось жуткое зрелище: вырванные с корнем деревья, крыши домов в бешеном мутном потоке, выброшенные на отмель машины. Только по случайности мы не оказались там, Бог миловал.
 
   Такие случайности очень обостряют восприятие жизни. И солнце ярче, и зелень сочнее, и море чудо. А главное чудо, что мы живы и можем радоваться солнцу и морю. Об этом я думал, стоя в вагоне скорого поезда «Новороссийск — Москва» и глядя на летящие за окном акации. Хотел хоть мельком увидеть поселок, в котором когда-то окончил школу. Проехали Холмскую, следующая станция Ильская. Между ними — поселок Черноморский, там скорый не останавливается. Ничего не увидел. Раньше поселок был в стороне, за полвека разросся, придвинулся двухэтажными домами к шоссе Новороссийск — Краснодар. Так и мелькнул неузнанным. Но в памяти неожиданно прозвучало: «Скрип-скрип» — звук, который издают педали подросткового велосипеда «Орленок», особенно когда на них налегаешь, одолевая подъем. И я вернулся в то далекое лето.
 
   В тот год отца перевели из школы в Энеме, поселке под Краснодаром (сейчас Октябрьский), в другую школу — в Черноморском, таком же маленьком поселке в шестидесяти восьми километрах от Краснодара. Плохо мне было. Занятия еще не начались, ни одного знакомого. И вообще плохо. Второй год я жил у отца, отправленный к нему матерью в воспитательных целях, и все никак не мог привыкнуть, что этот большой шумный человек мой отец, а его маленькая жена моя мачеха. Своих детей у них не было. Мудрено привыкнуть, если ты познакомился с отцом в двенадцать лет. Он тоже никак не мог освоиться с тем, что у него вдруг появился двенадцатилетний сын, и не очень понимал, как со мной обращаться. Так мы и сосуществовали в состоянии взаимной настороженности. И вот однажды утром я сел на велосипед, выехал на шоссе и свернул к Краснодару.
 
   Скрип-скрип.
 
   Куда я ехал? Сначала никуда, просто ехал. До Ильской было девять километров. Проехал Ильскую. Станица Северская была подальше, километров пятнадцать. А слабо доехать до Северской? Почему же это слабо? Совсем не слабо! Доехал. И как-то сразу себя зауважал. Появилась цель — Энем. Там приятели, такие же, как я, бедняги, дети учителей. Ни прогулять, ни покурить за школой. То-то удивятся. Вдохновенно налег на педали: скрип-скрип, скрип-скрип.
 
   Было ли в тот день жарко? Не помню. Наверное, было, конец августа, на Кубани в эту пору всегда жарко. Останавливался передохнуть? Тоже не помню. Наверняка останавливался. Даже, может быть, лежал на обочине шоссейки на выгоревшей траве. Но что хорошо помню: станица Афипская, следующая на моем пути, все отодвигалась и отодвигалась, как линия горизонта. Да она что, заговоренная? Я уже из сил выбивался, даже мелькнула мыслишка, не повернуть ли обратно, но я мужественно ее отогнал. Позже посмотрел по карте: от Северской до Афипской было двадцать восемь километров. Потому она и отодвигалась. Но вот наконец мост, внизу зеленая вода Афипса. Все-таки я ее, подлюку, достал. Достал я ее, достал! Теперь уже до цели всего ничего.
 
   Но, к своему удивлению, на повороте к Энему я даже не притормозил. Поехал прямо, в Краснодар, до которого оставалось семь километров. И некоторое время думал, почему я так сделал. Думал, почему я правильно так сделал. Ну, приятели. Где они сейчас? Не на школьном же дворе. Скорее всего ломают кукурузу или копают картошку на родительских десяти сотках, которые нарезали учителям за железной дорогой. Ну, приеду. И буду, как дурак с мытой шеей. Нет, все правильно. Вперед, в Краснодар. Зачем мне в Краснодар, об этом я даже не думал.
 
   Скрип-скрип.
 
   Этот сюжет долго лежал в моей памяти, не претендуя на то, чтобы стать основой даже ненаписанного рассказа. Потому что сюжета не было. Ну, тринадцатилетний мальчишка, приехал в Краснодар, ни зачем, просто приехал. Перед мостом через Кубань, возле консервного завода, слез с велосипеда, выпил газировки с сиропом за три копейки, посидел на скамейке. Потом купил стаканчик фруктового мороженого за восемь копеек, съел. Еще посидел на скамейке. Больше было делать нечего. Сел на «Орленка» и двинулся в обратный путь. Вот и все. Это сюжет? Только одно давало маленькую зацепку, манок: чтобы выпить стакан газировки и съесть фруктовое мороженое за восемь копеек, он проехал шестьдесят восемь километров. На подростковом велосипеде «Орленок». Шестьдесят восемь километров туда и шестьдесят восемь километров обратно. Вот тебе и «скрип-скрип».
 
   Не знаю, как я доехал до дома. В памяти осталось только одно: за Афипской на шоссе выкатился колесный трактор с тележкой и потрюхал к Северской. Я прицепился к тележке и километров двадцать радовался удаче. Не доезжая до Северской, трактор свернул к какой-то ферме и оставил меня один на один с дорогой.
   Домой я добрался уже в темноте. Отец и мачеха выглядели встревоженными. Отец спросил с присущим ему педагогическим тактом:
   — Ты где шлялся?
   — Катался.
   — Он катался! А мы не знаем, что думать. Где ты катался?
   — Нигде.
   — Господи, у него даже нос острый! — сказала мачеха. — Есть хочешь?
   — Хочу.
   Они молча смотрели, как я наворачиваю мамалыгу с тушенкой, а потом пью чай, три кружки подряд.
   — Ладно, — сказал отец. — Давай поговорим. Куда ты ездил?
   — В Краснодар.
   — Зачем?
   — Не знаю.
   — Что ты там делал?
   — Ничего. Выпил газировки. Съел мороженое.
   — И все?
   — И все.
   Отец и мачеха переглянулись. Потом отец тяжело поднялся, неумело погладил меня по голове и сказал:
   — Иди спи.
 
   Первый раз в жизни он погладил меня по голове. И последний. А я его единственный раз поцеловал. В лоб. Когда он лежал в гробу.
 
   Как вы говорите? Все мы родом из детства? Ну-ну.
 
   И сегодня, когда я уже наездился по самое никуда, я говорю себе, тогдашнему, хлипкому тринадцатилетнему подростку на велосипеде «Орленок»:
   — Жми на педали, малыш, жми на педали! Цель — ничто, движуха — все. Ничего не будет в конце, кроме стакана газировки и фруктового мороженого за восемь копеек? Плевать. Зато сколько всего будет по пути! Сколько новых людей, кто-то из них станет твоим другом, сколько прекрасных женщин, одна из них станет твоей любимой женой, столько всякой всячины навидаешься и наслушаешься, что на всю оставшуюся жизнь хватит — и для книг, и для воспоминаний, и для таких ненаписанных рассказов, как этот.
 
   Скрип-скрип.
   Скрип-скрип.
   Скрип-скрип.
 
2007–2008