Страница:
Между тем посиделки продолжались. Уже два часа. И продолжалось напряженное выяснение личности таинственной Ирмы. Кто-то вспомнил, что перед отъездом видел ее возле гостиницы «Националь» с какими-то иностранцами. Приставкин все больше мрачнел.
Зоя В.:
— Скажи, Наташа, у нее много вещей?
Наталья Викторовна:
— Нет. Только небольшой чемодан.
Захарченко:
— Мало вещей. Будет не жалко бросить. И немецкий язык знает в совершенстве! Все один к одному!
Ряшенцев:
— Жрать охота.
Захарченко:
— Юрий, вы можете потерпеть? Один вы голодный? Все голодные!
Ряшенцев:
— А почему все молчат?
Захарченко:
— Потому что понимают ответственность момента! Человека упустили! Шутки?
Ряшенцев:
— Да бросьте вы. Если бы она хотела соскочить, соскочила бы в Бонне. Там все правительство. А здесь что? Только эти козел и осел. Я уже смотреть на них не могу!
— Зачем ей правительство? Зайдет в любой полицейских участок и попросит политического убежища! И ей дадут!
Ежов:
— Так просто? Не знал.
Молодой человек на заднем сиденье достал блокнот и что-то в нем пометил.
Ряшенцев:
— А жрать все равно охота.
Два двадцать.
Приставкин:
— Все. Ждем еще десять минут и уезжаем.
Захарченко:
— Анатолий Игнатьевич, это очень серьезное решение. Вы понимаете?
Приставкин:
— Я отвечаю за всю группу. И не хочу, чтобы Ряшенцев загнулся от голода. Этой потери советская поэзия мне не простит.
Захарченко:
— Ну-ну!..
Последние десять минут казались бесконечными. Все уставились на часы, напряженно следя за бегом секундной стрелки, как перед стартом.
16–25.
16–26.
16–27.
Всего три минуты оставалось до роковой черты.
— Внимание!.. Приготовиться!..
Но в тот момент, когда должна была прозвучать команда «Старт!» в автобус впорхнула Ирма. Мило улыбнулась:
— Извините, я немного задержалась, вокруг столько интересного!
Прошла к своему креслу, удобно устроилась в нем, поправила на коленях платье. Поинтересовалась:
— Мы кого-нибудь ждем?
И тут рявкнул деликатнейший Приставкин:
— Тебя, жопа!
Занавес.
Когда подъехали к турецкой харчевне, где нас ждал обед, грозивший плавно перейти в ужин, я предложил:
— Давайте договоримся. Если кто-то надумает свалить, пусть валит из отеля, а не из автобуса. Это будет гораздо гуманнее.
Молодой человек на заднем сиденье вынул черный блокнот.
Больше меня в дальнее зарубежье не пускали. В Болгарию — пожалуйста. В Венгрию — хоть сейчас. А дальше — стоп. Причем делали это с иезуитской извращенностью. Говорили:
— Хотите во Францию? В Италию? Нет проблем. Но без жены.
Я возмущался:
— Неужели я похож на человека, который под одеялом давится тортом?
— Сочувствуем. Но мест в тургруппах мало, а желающих много. В первую очередь мы отправляем писателей, чтобы они обогащали свой внутренний мир. Такой порядок.
Да, такие вот порядки были в Союзе писателей СССР. Очень они мне не нравились, прямо с души воротило. Но не подправишь. Пришлось разогнать. И Союз писателей СССР. И СССР. Заодно. По отдельности не получалось.
Теперь я могу ездить куда угодно. Хоть один, хоть с женой. Только плати. Но что-то не ездится. Почему, спрашиваю себя, почему? Дай ответ. Не дает ответа, тонким звоном заливается колокольчик…
Судьба одной книги
Ранним вечером в феврале 1972 года на пороге моего дома возник залепленный мокрым снегом молодой майор с черными петлицами и поставил на пол две увесистые картонные коробки:
— Приказано передать.
Такой тяжелой могла быть только бумага. Так и оказалось. В коробках было два десятка папок с плотным машинописным текстом. Я внутренне ужаснулся: это же не меньше недели читать! Но отступать было некуда. За несколько дней до этого в разговоре с моим старшим коллегой по писательскому цеху Михаилом Дмитриевичем Михалевым (он тогда заведовал отделом очерка в журнале «Октябрь») я дал согласие взглянуть на материалы очень интересных, как он сказал, мемуаров с тем, чтобы принять участие в их литературной обработке. Если они меня тоже заинтересуют. Михаил Дмитриевич занимался этой работой уже больше года и чувствовал, что в одиночку не справится.
Майор, козырнув, исчез в темноте. Я перетащил коробки в кабинет и раскрыл первую папку. На титульном листе стояло: «В. Г. Грабин. Оружие победы. Воспоминания артиллерийского конструктора».
Как и для большинства людей, далеких от проблем вооружения и детально не вникавших в историю Великой Отечественной войны, фамилия «Грабин» мне ничего не говорила. Да и не могла говорить. Василий Гаврилович Грабин был одним из тех, чья жизнь охранялась от чужого взгляда, как высшая государственная тайна. Как жизнь С. П. Королева и создателя легендарного танка «Т-34» А. А. Морозова, как жизни многих конструкторов и ученых, работавших на победу. И только через десятилетия после войны становились известны их имена.
Таким был и Грабин. Генерал-полковник технических войск, доктор технических наук, профессор, Герой Социалистического Труда, четырежды лауреат Сталинской премии СССР (в 1941, 1943, 1946 и 1950-м годах), кавалер четырех орденов Ленина и других высоких правительственных наград. Из 140 тысяч полевых орудий, которыми воевали наши солдаты во время Великой Отечественной войны, более 90 тысяч были сделаны на заводе, которым в качестве Главного конструктора руководил В. Г. Грабин, а еще 30 тысяч были изготовлены по проектам Грабина на других заводах страны. Имя Грабина никто не знал, но все знали знаменитую дивизионную пушку ЗИС-3, вобравшую в себя все достоинства прославленной русской «трехдюймовки» и многократно умножившую их, оцененную высшими мировыми авторитетами как шедевр конструкторской мысли. Пушки эти до сего дня стоят на мемориальных постаментах на полях крупнейших сражений — как памятник русскому оружию. Грабинскими пушками были вооружены «тридцатьчетверки» и тяжелые танки «КВ», грабинские 100-миллиметровые «зверобои» встали неодолимой преградой на пути фашистских «тигров» и «пантер», грабинские «САУ» помогали атакующей пехоте взламывать оборону противника.
Читал я папки ровно неделю. Не отрываясь — как увлекательнейший детектив. Отложив все дела и отключив телефон. Собственно, никакие это были не мемуары. Правильнее сказать: технический отчет. Со всеми внешними признаками этого канцелярского жанра. Но отчет — обо всей своей жизни. А поскольку для Грабина, как и для многих людей его поколения, дело было главным, а порой и единственным содержанием жизни, его отчет о своей жизни стал отчетом о своем деле. Пушки для него были, как дети. Они трудно рождались, трудно росли, иные так и не доживали до принятия на вооружение. Пушек было много, и о каждой Грабин писал подробно и влюбленно. Можно ли канцелярским языком писать о любви? Оказывается, можно. Через неделю этого чтения хрестоматийная чеховская фраза «Проезжая мимо станции, с меня слетела шляпа» казалась мне вполне нормальной. А что? Человек проезжал мимо станции, с него слетела шляпа. Чего тут такого?
Среди талантов Василия Гавриловича не было литературного дара, но он обладал даром иным, редчайшим, который роднит его с Львом Толстым. Я бы назвал это — точечная память. Память его была феноменальной. Но мало того, что он помнил все, что происходило. Самое поразительное, что он помнил все, что тогда чувствовал, последующие впечатления не стирали и не искажали того, что он переживал в каждый конкретный момент своей почти сорокалетней деятельности. Когда-то где-то какой-то мелкий военный чиновник помешал (чаще пытался помешать) работе над очередной пушкой. И хотя чуть раньше или чуть позже этот чиновник был переубежден или просто отступил, отстранился, был смят, убран с пути ходом самого дела, Грабин словно бы возвращается в тот день, и вся ненависть к чинуше, все отчаяние ложатся на бумагу, он снова спорит со своим давно побежденным оппонентом так, как спорил тогда, и приводит доказательства своей, а не его правоты, не упуская ни малейшей мелочи: «Во-первых… в-третьих… в-пятых… В-двенадцатых… В-сто тридцать вторых…»
Еще через несколько дней я приехал в подмосковную Валентиновку и долго ходил по раскисшим от весеннего половодья улочкам, отыскивая дом, где жил Василий Гаврилович. Возле калитки с нужным мне номером стояли два потрепанных мужичка и сначала безуспешно давили кнопку звонка, потом начали стучать. У ног их была молочная фляга то ли с олифой, то ли с краской, которую они жаждали как можно скорей продать за любую цену, кратную стоимости бутылки. Наконец, калитка открылась, выглянул какой-то человек, одетый так, как одеваются все жители подмосковных поселков для работы на улице, в самый что ни на есть затрапез: замызганный ватник, резиновые опорки, — недружелюбно глянул на мужичков:
— Что надо?
— Слышь, батя, позови генерала, дело есть!
— Нет генерала.
— А когда будет?
— Не докладывал.
Мужички, матерясь, потащили флягу к другой калитке. Человек перевел взгляд на меня. Я назвался и объяснил цель своего приезда. Он посторонился:
— Проходите. Я Грабин.
В глубине просторного, но совсем не генеральских размеров участка стоял небольшой двухэтажный дом, опоясанный верандой, тоже ничем не напоминающий генеральские хоромы. Позже, во время работы над книгой, я часто бывал в этом доме, и всякий раз он поражал меня какой-то своей странностью. В нем было довольно много комнат, но все они были маленькие и проходные, а по центру дома шла лестница, дымоход и то, что называется инженерными коммуникациями. Как-то я спросил у Анны Павловны, жены Василия Гавриловича, кто строил этот дом.
— Василий Гаврилович, — ответила она. — Сам проектировал и следил за постройкой, он очень его любил.
И все стало понятно, дом был похож на пушку: в центре ствол, а все остальное вокруг.
Причина, по которой я часто бывал у Грабина, заключалась в том, что письма из моей Малаховки в Валентиновку шли не меньше недели, хотя по прямой между поселками было всего-то километров пятьдесят. И чтобы согласовать какую-нибудь правку, проще было приехать, чем писать. Нерасторопность почты Грабина страшно сердила. Однажды я заметил:
— Василий Гаврилович, а ведь вы сами к этому приложили руку.
Он удивился:
— Как так?
Я напомнил ему эпизод из его мемуаров. В ранней юности он работал на почте в Екатеринодаре и был связан с большевиками-подпольщиками. Однажды стало известно, что их товарищам в Новороссийске грозит арест. Приказ об аресте был послан почтой, а юный Грабин должен был доставить письма к утреннему поезду. Он сделал вид, что опоздал. Подпольщики успели скрыться. Начальство было настолько обескуражено этим совершенно беспрецедентным случаем задержки почты, что виновнику даже выговора не объявили.
— Что же вы удивляетесь, что письма идут неделю? Скажите спасибо, что вообще доходят.
Он помолчал, потом буркнул:
— Спасибо.
Работать с ним было легко. Приземистый, с головой совершенно лысой, как биллиардный шар, глуховатый (поди-ка не оглохни от постоянного грохота на стрельбищах), с цепким внимательным взглядом, немногословный. В литературную часть не лез, но фактические неточности вылавливал безошибочно.
Через два года работа над рукописью была закончена, из типографии пришла верстка. На титуле стояло: Политиздат, 1974. Еще через год набор был рассыпан и книга перестала существовать.
Рукописи, говорите, не горят?
Удар был страшный. И моральный — для Василия Гавриловича. И материальный — для меня с Михалевым. В расчете на массовый тираж и соответствующий гонорар мы обросли долгами и оказались на грани банкротства. Да что там на грани! Далеко за гранью.
Тогда считать мы стали раны, товарищей считать.
Что же произошло? Почему?
Первая наша ошибка было очевидной. Еще до завершения работы над рукописью Михалев опубликовал несколько глав в «Октябре». И хотя речь в них шла, в основном, о тридцатых годах, эффект от публикации оказался для нас совершенно неожиданным. Косяком пошли протестующие письма — в редакцию «Октября», директору «Политиздата», в ЦК. Авторами были военные в очень больших чинах — вплоть до маршалов и главных маршалов. Как нам рассказали, в санатории Минобороны (кажется, в Болшево) они устраивали коллективные читки журналов и давали волю своему гневу. Ну, кому же приятно напоминание о том, как на заре своей военной карьеры они ставили на место безвестного молодого конструктора в малых чинах (речь шла о пушке для танка):
— Если пехота твою пушку примет на вооружение, то и мы примем. Если не примет, то и мы не примем.
Глупость? Это сейчас глупость, а тогда это была принципиальная позиция Главного артиллерийского управления. Кто же мог знать, что этот чиновник ГАУ станет маршалом и воспримет этот случай как жгучее личное оскорбление?
Другой эпизод касался истории со 100-миллиметровой противотанковой пушкой, позже прозванной «зверобоем». Ее приняли на вооружение и запустили в производство в начале войны. Вот как рассказал об этом Грабин:
— Однажды позвонил Сталин. Он сказал: «Товарищ Грабин, вы сделали хорошую противотанковую пушку. Но для нее у немцев нет подходящих целей. Снаряды насквозь пронизывают их танки. А меткость у нее хорошая. Были случаи стрельбы по отдельной взятому солдату и промахов никогда не было. Товарищи предлагают укоротить ствол на полметра». Я спросил: «Кто предлагает?» «Говоров, он хороший артиллерист». «Товарищ Говоров не прав, это испортит орудие». «Тогда мы снимем ее с производства». Я согласился: «Лучше снять с производства».
Так и вышло: выпуск пушек прекратили и возобновили, когда у немцев появились «тигры» и «пантеры».
Говоров. Главный маршал артиллерии. На минуточку! Каково ему это читать?
Таких униженных и оскорбленных в журнальной публикации было немало. Сам Грабин никаких счетов с ними и не думал сводить. Он писал про то, что было, и про то, как было. Оплошка редактуры (и наша с Михалевым): кто же знал, что эти мелкие военные чиновники вырастут в такие фигуры!
У Василия Гаврилович было много врагов, но и друзей оказалось немало. Обычно я работал ночами, до полудня домашние будили меня лишь в исключительных случаях. Такие случаи шли один за другим,
— Проснись, тебе звонят.
— Кто?
— Какой-то генерал.
Встаю, плетусь к телефону.
— С вами говорит генерал такой-то. Мне сказали, что у Василия Гавриловича неприятности с его мемуарами. Чем я могу помочь?
— Где вы служите?
— В одном из подразделений Минобороны.
— Оставьте свои координаты, подумаем.
Первую атаку на книгу удалось отбить. Но противодействие не ослабло, наоборот — возросло. Было такое впечатление, что в действие вступили орудия главного калибра, с самых верхов. Мы не понимали, что происходит. Когда нет достоверной информации, рождаются химеры. Пушки Грабина всегда проламывались в жизнь с огромным трудом, часто лишь после личного вмешательство Сталина. Мой соавтор вдруг вообразил, что в высшем руководстве страны еще с давних пор засел какой-то шпион. Тогда он ставил всяческие препоны грабинским пушкам, а теперь мешает ему рассказать правду о тех временах. Я пытал воззвать к его здравому смыслу:
— Михаил Дмитриевич, какой шпион, о чем вы говорите? Если он и был, ему в обед сто лет!
Он отбивался:
— А чем вы объясните это противодействие? Чем?
Ответа на этот вопрос у меня не было. В то тяжелое для нас время произошел курьез, который едва не разрушил наш маленький авторский коллектив. Во время одной из встреч с Михалевым я обратил внимание на то, что он держится как-то странно: замкнуто, напряженно, время от времени бросает на меня подозрительные, испытующие взгляды. Я не выдержал:
— Да что с вами?
Он долго отнекивался, но все-таки рассказал. Как оказалось, пару дней назад он позвонил мне, ответил мужской голос. Михалев попросил меня к телефону и услышал: «Перезвоните через час, Виктор Владимирович на совещании у генерала».
— Ну, так у какого генерала вы были на совещании? — припер меня к стенке соавтор, а в его взгляде читалось: «Колись, сука!»
Я понял, что все мои попытки объяснить странный звонок ошибкой телефонной связи, соединившей Михалева с какой-то воинской частью, будут восприняты им, как жалкие увертки разоблаченного засланного казачка. И тогда я произнес со всей проникновенностью, на какую был способен:
— Михаил Дмитриевич, посмотрите на меня. Посмотрели? А теперь скажите, ну какой генерал пригласит такого разъебая на совещание? О чем он может с ним совещаться?
Михалев подумал и согласился:
— Да, никакой. Значит, я просто не туда попал…
Причина мощного противодействия книге Грабина разъяснилась без всякой конспирологии. Ее назвал конструктор, проработавший с Василием Гавриловичем не один десяток лет. Причина была: Устинов. Да, Дмитрий Федорович Устинов, секретарь ЦК КПСС, позже — министр обороны СССР. Перед войной он сделал стремительную карьеру по партийной линии, в годы войны был наркомом вооружений. Грабин его в грош не ставил, предпочитал все вопросы решать не с наркоматом вооружений, а со Сталиным. Самолюбивого молодого наркома это оскорбляло. Такое не забывается. Просто? Куда как просто. Но в жизни все просто. Гораздо проще, чем нам иногда кажется. Устинов приложил руку к тому, что был расформирован Центральный научно-исследовательский институт артиллерии в подмосковном Калиниграде, который создал и много лет возглавлял Грабин, а самого генерального конструктора проводили в почетную отставку. И вот, дошла очередь и до его книги.
Что ж, это многое объясняло. И то, что не возымели никакого действия письма в защиту мемуаров Василия Гавриловича, подписанные очень авторитетными людьми. И то, что директор «Политиздата», почуявший, откуда ветер дует, настаивал на все новых и новых доработках рукописи. На них Грабин шел легко, у него и в мыслях не было сводить с кем-нибудь счеты, все счеты свела война. Но когда из всех туманностей и недоговоренностей стало ясно, что от него требуют не частных уточнений и смягчений излишне резких формулировок, а требуют лжи, он сказал: «Нет». И объяснил: «Я писал мои воспоминания не для денег и славы. Я писал, чтобы сохранить наш общий опыт для будущего. Моя работа сделана, она будет храниться в Центральном архиве Министерства обороны и ждать своего часа». И на все повторные предложения о доработке повторял: «Нет». А в одном из разговоров произнес фразу, поразив и меня, молодого тогда литератора, и М. Д. Михалева, литератора немолодого и с куда большим, чем у меня, опытом, пронзительнейшим пониманием самой сути происходящего: «Поверьте мне, будет так: они заставят нас дорабатывать рукопись еще три года и все равно не издадут книгу. А если издадут, то в таком виде, что нам будет стыдно». Так, скорее всего, и было бы.
И все-таки книга вышла. Через пятнадцать лет — в 1989 году. В 2000-м году, к 55-летию Победы, она была переиздана тем же «Политиздатом», ставшим «Республикой». Предисловие пришлось писать мне:
И все же долгое время от всей этой истории у меня оставалось ощущение какой-то недосказанности. Ну, Устинов. Ну, не любил он Грабина. Но не слишком ли это мелко? И только спустя много лет, когда гипотеза Виктора Суворова-Резуна взорвала официальную историогрфию ВОВ, стала понятна главная причина, по которой мемуары Василия Гавриловича были обречены на несуществование. В них подробно рассказывалось о мытарствах тогда еще молодого и никому неизвестного конструктора, пытавшегося вооружить танки мощной пушкой. У него было свое понимание проблемы: «Танк — повозка для пушки». А тогда пели: «Броня крепко, и танки наши быстры». Главная задача танков виделась в скорости, с которой они прорвутся в глубь Европы. И сам Грабин, и читатели его воспоминаний невольно задавались вопросом: да что они все, совсем тупые? Они не были тупыми — ни Генштаб, ни руководители Бронетанкового управления, ни маршал Кулик. Просто они знали то, чего Грабин не знал и знать не мог: планировалась наступательная война, а не оборонительная. Эта тайна многие десятилетия была высшим государственным секретом. И все, что могло даже намеком навести на нее, глушилось немедленно. Книга Василия Гавриловича была не намеком, они вопила: здесь что-то не так, не так, не так! Что не так? А вот этого вопроса и нельзя было допустить. Его и не допустили.
Так что же, рукописи все-таки не горят? Получается, что иногда не горят.
Надо же!
— Приказано передать.
Такой тяжелой могла быть только бумага. Так и оказалось. В коробках было два десятка папок с плотным машинописным текстом. Я внутренне ужаснулся: это же не меньше недели читать! Но отступать было некуда. За несколько дней до этого в разговоре с моим старшим коллегой по писательскому цеху Михаилом Дмитриевичем Михалевым (он тогда заведовал отделом очерка в журнале «Октябрь») я дал согласие взглянуть на материалы очень интересных, как он сказал, мемуаров с тем, чтобы принять участие в их литературной обработке. Если они меня тоже заинтересуют. Михаил Дмитриевич занимался этой работой уже больше года и чувствовал, что в одиночку не справится.
Майор, козырнув, исчез в темноте. Я перетащил коробки в кабинет и раскрыл первую папку. На титульном листе стояло: «В. Г. Грабин. Оружие победы. Воспоминания артиллерийского конструктора».
Как и для большинства людей, далеких от проблем вооружения и детально не вникавших в историю Великой Отечественной войны, фамилия «Грабин» мне ничего не говорила. Да и не могла говорить. Василий Гаврилович Грабин был одним из тех, чья жизнь охранялась от чужого взгляда, как высшая государственная тайна. Как жизнь С. П. Королева и создателя легендарного танка «Т-34» А. А. Морозова, как жизни многих конструкторов и ученых, работавших на победу. И только через десятилетия после войны становились известны их имена.
Таким был и Грабин. Генерал-полковник технических войск, доктор технических наук, профессор, Герой Социалистического Труда, четырежды лауреат Сталинской премии СССР (в 1941, 1943, 1946 и 1950-м годах), кавалер четырех орденов Ленина и других высоких правительственных наград. Из 140 тысяч полевых орудий, которыми воевали наши солдаты во время Великой Отечественной войны, более 90 тысяч были сделаны на заводе, которым в качестве Главного конструктора руководил В. Г. Грабин, а еще 30 тысяч были изготовлены по проектам Грабина на других заводах страны. Имя Грабина никто не знал, но все знали знаменитую дивизионную пушку ЗИС-3, вобравшую в себя все достоинства прославленной русской «трехдюймовки» и многократно умножившую их, оцененную высшими мировыми авторитетами как шедевр конструкторской мысли. Пушки эти до сего дня стоят на мемориальных постаментах на полях крупнейших сражений — как памятник русскому оружию. Грабинскими пушками были вооружены «тридцатьчетверки» и тяжелые танки «КВ», грабинские 100-миллиметровые «зверобои» встали неодолимой преградой на пути фашистских «тигров» и «пантер», грабинские «САУ» помогали атакующей пехоте взламывать оборону противника.
Читал я папки ровно неделю. Не отрываясь — как увлекательнейший детектив. Отложив все дела и отключив телефон. Собственно, никакие это были не мемуары. Правильнее сказать: технический отчет. Со всеми внешними признаками этого канцелярского жанра. Но отчет — обо всей своей жизни. А поскольку для Грабина, как и для многих людей его поколения, дело было главным, а порой и единственным содержанием жизни, его отчет о своей жизни стал отчетом о своем деле. Пушки для него были, как дети. Они трудно рождались, трудно росли, иные так и не доживали до принятия на вооружение. Пушек было много, и о каждой Грабин писал подробно и влюбленно. Можно ли канцелярским языком писать о любви? Оказывается, можно. Через неделю этого чтения хрестоматийная чеховская фраза «Проезжая мимо станции, с меня слетела шляпа» казалась мне вполне нормальной. А что? Человек проезжал мимо станции, с него слетела шляпа. Чего тут такого?
Среди талантов Василия Гавриловича не было литературного дара, но он обладал даром иным, редчайшим, который роднит его с Львом Толстым. Я бы назвал это — точечная память. Память его была феноменальной. Но мало того, что он помнил все, что происходило. Самое поразительное, что он помнил все, что тогда чувствовал, последующие впечатления не стирали и не искажали того, что он переживал в каждый конкретный момент своей почти сорокалетней деятельности. Когда-то где-то какой-то мелкий военный чиновник помешал (чаще пытался помешать) работе над очередной пушкой. И хотя чуть раньше или чуть позже этот чиновник был переубежден или просто отступил, отстранился, был смят, убран с пути ходом самого дела, Грабин словно бы возвращается в тот день, и вся ненависть к чинуше, все отчаяние ложатся на бумагу, он снова спорит со своим давно побежденным оппонентом так, как спорил тогда, и приводит доказательства своей, а не его правоты, не упуская ни малейшей мелочи: «Во-первых… в-третьих… в-пятых… В-двенадцатых… В-сто тридцать вторых…»
Еще через несколько дней я приехал в подмосковную Валентиновку и долго ходил по раскисшим от весеннего половодья улочкам, отыскивая дом, где жил Василий Гаврилович. Возле калитки с нужным мне номером стояли два потрепанных мужичка и сначала безуспешно давили кнопку звонка, потом начали стучать. У ног их была молочная фляга то ли с олифой, то ли с краской, которую они жаждали как можно скорей продать за любую цену, кратную стоимости бутылки. Наконец, калитка открылась, выглянул какой-то человек, одетый так, как одеваются все жители подмосковных поселков для работы на улице, в самый что ни на есть затрапез: замызганный ватник, резиновые опорки, — недружелюбно глянул на мужичков:
— Что надо?
— Слышь, батя, позови генерала, дело есть!
— Нет генерала.
— А когда будет?
— Не докладывал.
Мужички, матерясь, потащили флягу к другой калитке. Человек перевел взгляд на меня. Я назвался и объяснил цель своего приезда. Он посторонился:
— Проходите. Я Грабин.
В глубине просторного, но совсем не генеральских размеров участка стоял небольшой двухэтажный дом, опоясанный верандой, тоже ничем не напоминающий генеральские хоромы. Позже, во время работы над книгой, я часто бывал в этом доме, и всякий раз он поражал меня какой-то своей странностью. В нем было довольно много комнат, но все они были маленькие и проходные, а по центру дома шла лестница, дымоход и то, что называется инженерными коммуникациями. Как-то я спросил у Анны Павловны, жены Василия Гавриловича, кто строил этот дом.
— Василий Гаврилович, — ответила она. — Сам проектировал и следил за постройкой, он очень его любил.
И все стало понятно, дом был похож на пушку: в центре ствол, а все остальное вокруг.
Причина, по которой я часто бывал у Грабина, заключалась в том, что письма из моей Малаховки в Валентиновку шли не меньше недели, хотя по прямой между поселками было всего-то километров пятьдесят. И чтобы согласовать какую-нибудь правку, проще было приехать, чем писать. Нерасторопность почты Грабина страшно сердила. Однажды я заметил:
— Василий Гаврилович, а ведь вы сами к этому приложили руку.
Он удивился:
— Как так?
Я напомнил ему эпизод из его мемуаров. В ранней юности он работал на почте в Екатеринодаре и был связан с большевиками-подпольщиками. Однажды стало известно, что их товарищам в Новороссийске грозит арест. Приказ об аресте был послан почтой, а юный Грабин должен был доставить письма к утреннему поезду. Он сделал вид, что опоздал. Подпольщики успели скрыться. Начальство было настолько обескуражено этим совершенно беспрецедентным случаем задержки почты, что виновнику даже выговора не объявили.
— Что же вы удивляетесь, что письма идут неделю? Скажите спасибо, что вообще доходят.
Он помолчал, потом буркнул:
— Спасибо.
Работать с ним было легко. Приземистый, с головой совершенно лысой, как биллиардный шар, глуховатый (поди-ка не оглохни от постоянного грохота на стрельбищах), с цепким внимательным взглядом, немногословный. В литературную часть не лез, но фактические неточности вылавливал безошибочно.
Через два года работа над рукописью была закончена, из типографии пришла верстка. На титуле стояло: Политиздат, 1974. Еще через год набор был рассыпан и книга перестала существовать.
Рукописи, говорите, не горят?
Удар был страшный. И моральный — для Василия Гавриловича. И материальный — для меня с Михалевым. В расчете на массовый тираж и соответствующий гонорар мы обросли долгами и оказались на грани банкротства. Да что там на грани! Далеко за гранью.
Тогда считать мы стали раны, товарищей считать.
Что же произошло? Почему?
Первая наша ошибка было очевидной. Еще до завершения работы над рукописью Михалев опубликовал несколько глав в «Октябре». И хотя речь в них шла, в основном, о тридцатых годах, эффект от публикации оказался для нас совершенно неожиданным. Косяком пошли протестующие письма — в редакцию «Октября», директору «Политиздата», в ЦК. Авторами были военные в очень больших чинах — вплоть до маршалов и главных маршалов. Как нам рассказали, в санатории Минобороны (кажется, в Болшево) они устраивали коллективные читки журналов и давали волю своему гневу. Ну, кому же приятно напоминание о том, как на заре своей военной карьеры они ставили на место безвестного молодого конструктора в малых чинах (речь шла о пушке для танка):
— Если пехота твою пушку примет на вооружение, то и мы примем. Если не примет, то и мы не примем.
Глупость? Это сейчас глупость, а тогда это была принципиальная позиция Главного артиллерийского управления. Кто же мог знать, что этот чиновник ГАУ станет маршалом и воспримет этот случай как жгучее личное оскорбление?
Другой эпизод касался истории со 100-миллиметровой противотанковой пушкой, позже прозванной «зверобоем». Ее приняли на вооружение и запустили в производство в начале войны. Вот как рассказал об этом Грабин:
— Однажды позвонил Сталин. Он сказал: «Товарищ Грабин, вы сделали хорошую противотанковую пушку. Но для нее у немцев нет подходящих целей. Снаряды насквозь пронизывают их танки. А меткость у нее хорошая. Были случаи стрельбы по отдельной взятому солдату и промахов никогда не было. Товарищи предлагают укоротить ствол на полметра». Я спросил: «Кто предлагает?» «Говоров, он хороший артиллерист». «Товарищ Говоров не прав, это испортит орудие». «Тогда мы снимем ее с производства». Я согласился: «Лучше снять с производства».
Так и вышло: выпуск пушек прекратили и возобновили, когда у немцев появились «тигры» и «пантеры».
Говоров. Главный маршал артиллерии. На минуточку! Каково ему это читать?
Таких униженных и оскорбленных в журнальной публикации было немало. Сам Грабин никаких счетов с ними и не думал сводить. Он писал про то, что было, и про то, как было. Оплошка редактуры (и наша с Михалевым): кто же знал, что эти мелкие военные чиновники вырастут в такие фигуры!
У Василия Гаврилович было много врагов, но и друзей оказалось немало. Обычно я работал ночами, до полудня домашние будили меня лишь в исключительных случаях. Такие случаи шли один за другим,
— Проснись, тебе звонят.
— Кто?
— Какой-то генерал.
Встаю, плетусь к телефону.
— С вами говорит генерал такой-то. Мне сказали, что у Василия Гавриловича неприятности с его мемуарами. Чем я могу помочь?
— Где вы служите?
— В одном из подразделений Минобороны.
— Оставьте свои координаты, подумаем.
Первую атаку на книгу удалось отбить. Но противодействие не ослабло, наоборот — возросло. Было такое впечатление, что в действие вступили орудия главного калибра, с самых верхов. Мы не понимали, что происходит. Когда нет достоверной информации, рождаются химеры. Пушки Грабина всегда проламывались в жизнь с огромным трудом, часто лишь после личного вмешательство Сталина. Мой соавтор вдруг вообразил, что в высшем руководстве страны еще с давних пор засел какой-то шпион. Тогда он ставил всяческие препоны грабинским пушкам, а теперь мешает ему рассказать правду о тех временах. Я пытал воззвать к его здравому смыслу:
— Михаил Дмитриевич, какой шпион, о чем вы говорите? Если он и был, ему в обед сто лет!
Он отбивался:
— А чем вы объясните это противодействие? Чем?
Ответа на этот вопрос у меня не было. В то тяжелое для нас время произошел курьез, который едва не разрушил наш маленький авторский коллектив. Во время одной из встреч с Михалевым я обратил внимание на то, что он держится как-то странно: замкнуто, напряженно, время от времени бросает на меня подозрительные, испытующие взгляды. Я не выдержал:
— Да что с вами?
Он долго отнекивался, но все-таки рассказал. Как оказалось, пару дней назад он позвонил мне, ответил мужской голос. Михалев попросил меня к телефону и услышал: «Перезвоните через час, Виктор Владимирович на совещании у генерала».
— Ну, так у какого генерала вы были на совещании? — припер меня к стенке соавтор, а в его взгляде читалось: «Колись, сука!»
Я понял, что все мои попытки объяснить странный звонок ошибкой телефонной связи, соединившей Михалева с какой-то воинской частью, будут восприняты им, как жалкие увертки разоблаченного засланного казачка. И тогда я произнес со всей проникновенностью, на какую был способен:
— Михаил Дмитриевич, посмотрите на меня. Посмотрели? А теперь скажите, ну какой генерал пригласит такого разъебая на совещание? О чем он может с ним совещаться?
Михалев подумал и согласился:
— Да, никакой. Значит, я просто не туда попал…
Причина мощного противодействия книге Грабина разъяснилась без всякой конспирологии. Ее назвал конструктор, проработавший с Василием Гавриловичем не один десяток лет. Причина была: Устинов. Да, Дмитрий Федорович Устинов, секретарь ЦК КПСС, позже — министр обороны СССР. Перед войной он сделал стремительную карьеру по партийной линии, в годы войны был наркомом вооружений. Грабин его в грош не ставил, предпочитал все вопросы решать не с наркоматом вооружений, а со Сталиным. Самолюбивого молодого наркома это оскорбляло. Такое не забывается. Просто? Куда как просто. Но в жизни все просто. Гораздо проще, чем нам иногда кажется. Устинов приложил руку к тому, что был расформирован Центральный научно-исследовательский институт артиллерии в подмосковном Калиниграде, который создал и много лет возглавлял Грабин, а самого генерального конструктора проводили в почетную отставку. И вот, дошла очередь и до его книги.
Что ж, это многое объясняло. И то, что не возымели никакого действия письма в защиту мемуаров Василия Гавриловича, подписанные очень авторитетными людьми. И то, что директор «Политиздата», почуявший, откуда ветер дует, настаивал на все новых и новых доработках рукописи. На них Грабин шел легко, у него и в мыслях не было сводить с кем-нибудь счеты, все счеты свела война. Но когда из всех туманностей и недоговоренностей стало ясно, что от него требуют не частных уточнений и смягчений излишне резких формулировок, а требуют лжи, он сказал: «Нет». И объяснил: «Я писал мои воспоминания не для денег и славы. Я писал, чтобы сохранить наш общий опыт для будущего. Моя работа сделана, она будет храниться в Центральном архиве Министерства обороны и ждать своего часа». И на все повторные предложения о доработке повторял: «Нет». А в одном из разговоров произнес фразу, поразив и меня, молодого тогда литератора, и М. Д. Михалева, литератора немолодого и с куда большим, чем у меня, опытом, пронзительнейшим пониманием самой сути происходящего: «Поверьте мне, будет так: они заставят нас дорабатывать рукопись еще три года и все равно не издадут книгу. А если издадут, то в таком виде, что нам будет стыдно». Так, скорее всего, и было бы.
И все-таки книга вышла. Через пятнадцать лет — в 1989 году. В 2000-м году, к 55-летию Победы, она была переиздана тем же «Политиздатом», ставшим «Республикой». Предисловие пришлось писать мне:
«По традиции предисловия к мемуарам крупных государственных деятелей пишут другие крупные государственные деятели, своим авторитетом как бы свидетельствуя о подлинности заслуг автора, значительности его вклада в науку, культуру или экономику страны. В. Г. Грабин был несомненно крупным государственным деятелем и в этом своем качестве заслуживает, бесспорно, предисловия, написанного (или хотя бы подписанного) человеком, титулованным куда как солиднее, чем скромное „член Союза писателей“, и к тому же выступающим в совсем уж скромнейшей роли литобработчика. Думаю, что „Оружие победы“ привлечет внимание авторитетных авторов, которые отметят не только вклад В. Г. Грабина в общую победу нашего народа над фашизмом, но и его роль как крупнейшего организатора промышленного производства, который (цитирую Большую Советскую Энциклопедию) „разработал и применил методы скоростного проектирования артиллерийских систем с одновременным проектированием технологического процесса, что позволило организовать в короткие сроки массовое производство новых образцов орудий для обеспечения Советской Армии в Великой Отечественной войне“. Попросту говоря: КБ Грабина создавало танковую пушку за 77 дней после получения заказа, причем создавало не опытный образец, а серийный, валовый.
Но ни один, самый авторитетный и высокотитулованный, автор не сможет объяснить в предисловии то, без чего книга сегодня не может выйти к читателю: ее пятнадцатилетнего несуществования, ее насильственной выключенности из духовной жизни страны. Сделать попытку объяснить это может человек, который непосредственно участвовал в этом процессе „неиздания“. Даже Василий Гаврилович не смог бы этого сделать, даже если бы дожил до сегодняшнего дня: незадолго до окончания работы над книгой он перенес тяжелый инсульт, и мы старались не посвящать его в мелкие и порой тяжело унизительные перипетии борьбы, продолжавшейся больше года и закончившейся поражением. Это мог бы сделать Михаил Дмитриевич Михалев, но и он не дожил до выхода книги.
Остался один я…»
И все же долгое время от всей этой истории у меня оставалось ощущение какой-то недосказанности. Ну, Устинов. Ну, не любил он Грабина. Но не слишком ли это мелко? И только спустя много лет, когда гипотеза Виктора Суворова-Резуна взорвала официальную историогрфию ВОВ, стала понятна главная причина, по которой мемуары Василия Гавриловича были обречены на несуществование. В них подробно рассказывалось о мытарствах тогда еще молодого и никому неизвестного конструктора, пытавшегося вооружить танки мощной пушкой. У него было свое понимание проблемы: «Танк — повозка для пушки». А тогда пели: «Броня крепко, и танки наши быстры». Главная задача танков виделась в скорости, с которой они прорвутся в глубь Европы. И сам Грабин, и читатели его воспоминаний невольно задавались вопросом: да что они все, совсем тупые? Они не были тупыми — ни Генштаб, ни руководители Бронетанкового управления, ни маршал Кулик. Просто они знали то, чего Грабин не знал и знать не мог: планировалась наступательная война, а не оборонительная. Эта тайна многие десятилетия была высшим государственным секретом. И все, что могло даже намеком навести на нее, глушилось немедленно. Книга Василия Гавриловича была не намеком, они вопила: здесь что-то не так, не так, не так! Что не так? А вот этого вопроса и нельзя было допустить. Его и не допустили.
Так что же, рукописи все-таки не горят? Получается, что иногда не горят.
Надо же!
Диссидент
В тот год, когда весь советский народ изучал исторические решения ХХV съезда КПСС с тем, чтобы последовательно претворять их в жизнь, молодой драматург Валентин Т. переживал затяжной творческий кризис. Не писалось. Пьесы, купленные реперткомом Минкульта и разосланные по театрам, оседали каменноугольными залежами в шкафах завлитов. Комедия о молодых строителях, когда-то имевшая городаж и сделавшая Валентина широко известным в узких кругах, постепенно исчезла из репертуара, дотлевала где-то в провинции, о чем он узнавал по отчислениям в бухгалтерии ВААП. Последний раз пришло двенадцать рублей за три спектакля. Автору платили четыре процента от сбора. Произведя в уме несложные арифметические вычисления, Валентин подсчитал, что на каждом спектакле было примерно по пятьдесят зрителей. Двадцать человек на сцене, пятьдесят в зале. Нормально, да?
Нужно было срочно залудить что-нибудь забойное. Лучше комедию. Но решительно ничего в голову не приходило. Каждое утро он усаживался за «Эрику», глушил себя черным кофе, выкуривал по пачке сигарет, но вставленный в машинку лист оставался девственно чистым. Над чем смеяться позволялось, было не смешно. Над тем, что смешно, смеяться было нельзя. Оловянный глаз главного редактора реперткома Скачкова парализовал любое движение мысли. Промаявшись полдня, ехал в ЦДЛ и там, за столиком в «пестром» кафе, в привычном кругу молодых писателей душевно разговаривал о литературе, ругательски ругал советскую власть, маразматика Брежнева и рассказывал анекдоты о Ленине. Домой возвращался на последней электричке, потому что денег на такси давно уже не было.
Жил Валентин в Переделкино, на литфондовской даче, выделенной отцу, историческому писателю, ветерану войны, методично разрабатывавшему не сказать чтобы очень богатую, но и не бедную жилу — тему пламенных революционеров. Она была хороша своей неисчерпаемостью. Постоянная погруженность в прошлое наложила отпечаток на его внешность. Приземистый, плотный, с бритой головой, он смотрел на окружающее как бы сквозь пыль лихих кавалерийских атак, злобный стрекот тупорылых «максимов», бешеный аллюр тачанок Котовского. Против сборищ, которые иногда устраивал сын, не возражал, но неодобрения не скрывал.
— Курей нажрутся, и фе-фе-фе, фе-фе-фе! — ворчал он, поднимаясь к себе в кабинет.
Весной отец выбивал в Литфонде для себя и матери льготные путевки на два срока в Ялту, дача оставалась в полном распоряжении сына. Очень удобно, когда есть деньги. Когда денег нет, как-то все равно. В одно прекрасное августовское утро Валентин привычно сел за машинку, но вдруг понял, что смотреть ни на что не может: ни на «Эрику», ни на вставленный в каретку лист, ни на свои наброски на пыльном столе. Все вызывало отвращение. За окном разгорался погожий день, весело чирикали какие-то птахи. Они тоже вызывали отвращение. Было только одно место, где он хотел бы оказаться: Дубовый зал ЦДЛ, морозная скатерть, знакомая официантка Зиночка. «Привет, Валя! Как всегда? Коньячку двести?» «Триста!»
Нужно было срочно залудить что-нибудь забойное. Лучше комедию. Но решительно ничего в голову не приходило. Каждое утро он усаживался за «Эрику», глушил себя черным кофе, выкуривал по пачке сигарет, но вставленный в машинку лист оставался девственно чистым. Над чем смеяться позволялось, было не смешно. Над тем, что смешно, смеяться было нельзя. Оловянный глаз главного редактора реперткома Скачкова парализовал любое движение мысли. Промаявшись полдня, ехал в ЦДЛ и там, за столиком в «пестром» кафе, в привычном кругу молодых писателей душевно разговаривал о литературе, ругательски ругал советскую власть, маразматика Брежнева и рассказывал анекдоты о Ленине. Домой возвращался на последней электричке, потому что денег на такси давно уже не было.
Жил Валентин в Переделкино, на литфондовской даче, выделенной отцу, историческому писателю, ветерану войны, методично разрабатывавшему не сказать чтобы очень богатую, но и не бедную жилу — тему пламенных революционеров. Она была хороша своей неисчерпаемостью. Постоянная погруженность в прошлое наложила отпечаток на его внешность. Приземистый, плотный, с бритой головой, он смотрел на окружающее как бы сквозь пыль лихих кавалерийских атак, злобный стрекот тупорылых «максимов», бешеный аллюр тачанок Котовского. Против сборищ, которые иногда устраивал сын, не возражал, но неодобрения не скрывал.
— Курей нажрутся, и фе-фе-фе, фе-фе-фе! — ворчал он, поднимаясь к себе в кабинет.
Весной отец выбивал в Литфонде для себя и матери льготные путевки на два срока в Ялту, дача оставалась в полном распоряжении сына. Очень удобно, когда есть деньги. Когда денег нет, как-то все равно. В одно прекрасное августовское утро Валентин привычно сел за машинку, но вдруг понял, что смотреть ни на что не может: ни на «Эрику», ни на вставленный в каретку лист, ни на свои наброски на пыльном столе. Все вызывало отвращение. За окном разгорался погожий день, весело чирикали какие-то птахи. Они тоже вызывали отвращение. Было только одно место, где он хотел бы оказаться: Дубовый зал ЦДЛ, морозная скатерть, знакомая официантка Зиночка. «Привет, Валя! Как всегда? Коньячку двести?» «Триста!»