Ксения, говоря начистоту, не улавливала всей этой тревожности в сироткинском порыве к ней, она хотела забавной, гибкой и острой интриги, даже как бы и не задевающей честь ее мужа, и совсем не по ней было становиться единственным симоволом, а то и средством спасения старинного друга от его собственных бредовых, навязчивых и просто глупых идей. Сплетаясь с людьми в компании, в живые букеты, с готовностью приникая к животворной теплоте контактов и даже питая художественную склонность к воспеванию компанейства, испытанной дружбы, Ксения в то же время по-настоящему не стремилась быть чьим-либо истинным другом, а уж тем более страшным врагом, предпочитая роль блестящей, независимой, ничейной женщины. Всегда охотно осуждая чьи-то пороки или восхваляя достоинства, она тем самым всего лишь сглаживала острые углы, чтобы застраховаться от возможных шероховатостей и трений при вступлении в отношения с человеком. Не в житейском, ежедневном, а в высшем смысле ей на редкость подходил Конюхов, полагавший, что даже самая умная и чувствительная жена придумана Богом вовсе не для того, чтобы посвящать ее в серьезные мужские дела, сомнения и муки. А Ксения была самой умной и самой чувствительной женщиной на свете, Ваничка это знал и, в сущности, безумно любил ее. Она же просто не давала себе труда подумать, что затихшая, как бы засорившаяся признательность за его любовь, признательность, доказательств которой муж не требовал, уже не только привычка, обычай, трогательный семейный ритуал, а невозможность жить без него. Теперь все эти засорившиеся и закопченные атрибуты любви, застрявшей где-то в рыхлости супружеской жизни, Ксения надеялась отмыть, заново отполировать свежестью и новизной легкого флирта со старинным другом, который в последнее время немало потешал публику шутовством своих коммерческих успехов.
   Счастливо помутившаяся голова Сироткина давала волнующую, хотя и не слишком отчетливую мечту воплотить свидание таким образом, чтобы не осталось и намека на случайное стечение обстоятельств и случайную связь. Ксении надлежит прямо с порога угодить в плен полного взаимопонимания, в некий интимный уголок, очутиться в мирке поджидающих ее домашних тапочек, дивана, на который можно забраться с ногами, и тех сведенных к минимуму условностей, которые никак не должны послужить препятствием, если ей вздумается сбросить с себя всякую напрасную одежду. А что Ксении суждено сбросить ее и выступить из нее, как из опавших лепестков, во всеоружии своей сногшибательной красоты, Сироткин не сомневался. Он накрыл на стол, не избегая при этом показательных образцов своего благоденствия, и встретил гостью в фартучке, потрясающе трезвый, предупредительный и ручной. Ксения ножками ловко попала в тапочки. Завидев роскошно накрытый стол, она вспомнила актуальное рассуждение о горестях русского желудка, который захиревшая экономика лишила правильного питания, и в приливе сентиментальной иронии отказала Сироткину в обладании ею прежде, чем она вволю насытится. Сели пообедать. Сироткин больше налегал на вино, в пространной речи вознося хвалу житейским удовольствиям и вышучивая, с позиций разумного и сильного человека, ничтожество пресловутых тягот бытия. Картина сибаритства требовала завершения, последних взмахов кисти, и он расстегнул рубаху, обнажая загорелую грудь с весьма чахлой растительностью. Чтобы в голове Ксении возникло представление о чем-то роздольном и ухарском, он принялся уверенной рукой поглаживать и потирать эту грудь. А в его собственной голове слагались планы перемещения на диван. В какой-то момент он вскочил и взглянул на женщину в замешательстве, как бы недоумевая, что они самозабвенно отдаются праздному разговору, суесловию, а важного и нужного не делают. Но Ксения, превосходно понимавшая, какой знаменатель выводит Сироткин под своим радушием, красноречием и прирученностью, не спешила разделить с ним это недоумение, тем более что желание поведать другу о проделках Марьюшки Ивановой хотя и утратило первоначальную остроту, все же сохранилось в качестве главного предлога для появления здесь. И она, сначала сбивчиво и словно через силу, словно размыкая какие-то жестокие узы, а затем все более распаляясь, подарила Сироткину свой рассказ, еще, надо признать, не обросший подробностями сомнительного, какого-нибудь легендарного свойства. Одним словом, почти не обросший. Едва кончился туманный пролог и начала приоткрываться суть, Сироткин расхохотался, глаза его загорелись, и он крикнул:
   - Я знал! Господи Боже мой, я знал, что это так!
   И он даже не взыскивал с Ксении признание, что уже давно все угадал, ему представлялось, что Ксения как раз торопится выразить восхищение его прозорливостью. А правота его суждений о Марьюшке Ивановой и Назарове подтверждала какую-то общую безмерную его правоту во всех без исключения вопросах, и он развеселился до невменяемости, до состояния, которое нашел бы странным даже непревзойденный весельчак Наглых. Такая простодушная, детская реакция только подстегивала Ксению, она и сама увлеклась, от сдержанности не осталось и следа; эпоха подлинной откровенности: долой маски! Женщина вспотела среди прелестей развенчания подруги, раскраснелась, скинула жакетик и сидела теперь в платье без рукавов, глядевшемся на ее гладких формах как утренняя роса на листочке. Она содрогалась и поднимала голос на ангельски звенящую высоту, возмущаясь лицемерием Марьюшки, зычно гоготала, высмеивая и оплакивая собственную доверчивость. И пока она говорила, Сироткин с хохотом бегал по комнате, чесал разгоревшееся до зуда тело и восклицал охрипшим и уже как бы нездешним, замогильным голосом: я знал! я знал! Судя по всему, его дух одержал блестящую и очень важную победу. Ему рисовалось, что в сгущенном воздухе комнаты медленно парит, освещенный неверным мерцанием свечей, плоский, похожий на блюдо снаряд, на котором лежат во грехе, посмеиваясь блудливым смехом, Марьюшка Иванова и Назаров, а он, Сироткин, проникший в их тайну, ловко подпрыгивает, цепляется за края блюда и, подтянувшись на руках, вырастает над застигнутыми врасплох греховодниками, ворошит их как кучу пепла, страшно скалит зубы. Они в его руках! В переводе на нормальный человеческий язык, понимание которого вернулось к нему вместе с порывами веселья, это означало, что в его руках, в его власти, в плену у его любви и необузданной страсти очутилась сама Ксения, простодушно выболтавшая ему секрет подруги и желавшая услышать его мнение, его приговор. Однако его мнение... черт с ним! Он лихо подкрутил что-то под носом, какие-то воображаемые усы, подбоченился и взглянул на гостью с улыбкой романтического разбойника. Его глаза сверкали юношеской жаждой приключений. Они связаны глубоко и неисповедимо, с долгими годами разобщенности покончено. Все решено. Ксения принадлежит ему, и это было до того достоверно и бесспорно, что он не спешил взять ее.
   В эту минуту позвонили в дверь. Открыв ее, - а не открыть нельзя было, они ведь не прятались в квартире, деля что-то скверное, - Сироткин увидел на пороге незнакомого человека, еще довольно молодого мужчину, в потертом, кое-как сшитом коричневом костюмчике, какие носят лишенные всякого эстетического чутья обитатели глухих углов. Незнакомец выглядел весело и, судя по решимости, с какой он, не дожидаясь приглашения, вошел, отнюдь не ошибся адресом. Внушительное брюшко при узких плечах и коротких ногах придавало ему облик беременной женщины. Он сразу прошел мимо замешкавшегося хозяина в комнату, где за столом сидела возбужденная Ксения. Глядя на широкую и открытую улыбку, прилипшую к его губам, Ксения тоже заулыбалась, казалось, она уловила в незнакомце очаровательную детскость и сейчас спросит его, причмокивая: ну что? как дела, малыш? Сироткин успел подумать, что Ксении хочется, пожалуй, иметь детей. Незнакомец сказал:
   - Я же ваш земляк и был учеником вашего отца. Я уважал его, мы все его уважали, уважаемый был человек, царство ему небесное, как говорят старики. Вы меня ненароком не припомнили? Моя фамилия Сладкогубов, я живу с родителями за переездом, в отчем, значит, доме, за шлагбаумом...
   - Вы ищете, где бы остановиться? - спросил Сироткин без воодушевления.
   - Я остановился, уже продал на рынке мешок картошки... Но я главным образом к вам, у меня вопрос, если можно так выразиться, не общепринятый, и его надо решить. И у нас там, в глубинке, сами знаете, бывают разные люди. Конечно, мы познаем людей больше со стороны силы, ибо когда человек силен, с ним, бывает, трудно или даже практически невозможно совладать. Над мозгляками у нас принято смеяться. Я же вошел в свое время не только в силу, но и в разумное, доброе сознание, и все свои способности истратил на бесхитростные литературные упражнения. Позарился овладеть премудростью изящной словестности, как выразился бы Ломоносов. Я никогда не претендовал на лавры, но даже сочинил книжку. Это был опыт сочинительства. Сколько было ликования! Но не у вашего родителя, которому я отнес плоды своего творчества на отзыв, он, напротив, я бы сказал... печально опустил уголки рта, пожал плечами и произнес шутливо: я же тебя знал за дурака. Я ему отвечаю: извиняюсь, вы не принимаете во внимание, сколько воды с тех пор утекло, а в одну реку, по удачному замечанию греческого мыслителя, дважды не войти. Значит, говорит он, в третий раз ты все равно окажешься дураком? Это, ответил я ему, возможно, а пока у меня к вам просьба рассудить обо мне не только в смысле прогнозов, но и с точки зрения критики моего творчества. Так мы с ним перешучивались, как это у нас было в заводе, а потом он взял мой труд и понес в покои...
   Сладкогубов заливался соловьем, он был развязен. Но полагал, может быть, что говорит по-свойски, как и подобает в кругу близких по духу людей.
   - Так в чем же дело? - тускло осведомился Сироткин, внутренне уже ощущая приближение какого-то ужасного холода, непоправимой беды.
   - Моя фамилия вам ничего не говорит?
   Сироткин отрезал грубо:
   - Решительно ничего.
   Сладкогубов пожевал губами, помогая себе этим осмыслить ситуацию. Он не обиделся, но словно прикидывал, не выходит ли он за дурака перед сыном уважаемого и незабвенного учителя, и ему странно было, что тот как будто держит его на расстоянии, не подпуская к своей драгоценной особе.
   - Свой опыт я ведь явил вашему отцу в тетрадочке, как некогда выполненные уроки, - снова говорил он взахлеб. - Я не создавал ажиотажа и никакого пафоса, но и слепому было бы ясно, что в моем случае по-настоящему пробудилась долго спавшая воля к словесности! И он, покойник, в глубине души обрадовался, хотя виду не подал. Он обещал посмотреть, но - удар судьбы! - тетрадочка у него со временем затерялась, как в воду канула. Там у себя, за шлагбаумом, я не проявлял чрезмерной плодовитости, но все же кое-что еще сочинил, а у вашего отца при встрече иногда справлялся: ну как мои опусцы? Он говорил: надо работать... Поучал то есть. И правильно учил. Но я-то работал не покладая рук. Он говорил, что мои рассказы заслуживают внимания и что мы с ним как-нибудь соберемся да хорошенько все обсудим, потому как мой вопрос в одну минуту и на ходу не решить. Но не собрались и не обсудили, он, известное дело, умер. От неудобства положения я заметался. Кто в скорбную минуту станет заниматься моей тетрадочкой? Пришлось ждать... Я вытерпел все нормы приличия, а потом прихожу к вашей тетушкой с просьбой отыскать и вернуть мне мое добро, а она соглашается, как же, была тетрадочка, но ее...
   Истекала последняя доля времени, остававшегося у Сироткина на то, чтобы еще верить в возможность спасения.
   - Дорогой земляк! - пошел он, бессмысленно ухмыляясь, на приступ. Длинный и витиеватый рассказ у вас получается. Никак не возьму в толк, для чего вы вообще все это нам рассказываете.
   - Погодите, погодите-ка, - вмешалась Ксения, не давая пресечь заинтриговавший ее разговор. Было даже очевидно, что ее удовлетворяет происходящее. Она поднялась со стула и, приблизившись к Сладкогубову, уставилась на него с нескрываемым любопытством. - Рассказ как раз получается занимательный и прелестный, и я даже начинаю многое понимать. Так что же вам ответила та женщина... тетя? - И она легонько склонилась перед Сладкогубовым, скользкими движениями рук словно рисуя обещание каких-то галантных услуг в том случае, если он насытит ее любознательность.
   Сироткин готов был растолкать их, вытолкать обоих за дверь; он воскликнул:
   - Да это все глупости, бред!
   - Э нет, не глупости и не бред, - с нарочитой серьезностью взглянула на него Ксения, а затем с поощрительной усмешкой отнеслась к Сладкогубову: - Продолжайте, прошу вас...
   - Да вы вот взяли ту тетрадку, - затараторил Сладкогубов на Сироткина, очарованный поддержкой Ксении. - Мне сказала ваша тетя. Вещи покойного, говорит, перебирали, а племянник, то есть вы, тетрадку молча и без обиняков прибрал.
   - А что в ней было, в тетрадке? - спросила Ксения.
   - Да рассказы... Россказни! Им не велика цена... но для сугубо моей жизни они являются своего рода ценностью.
   Ксения, теперь уже с улыбкой сознания полной своей осведомленности, опять повернулась к Сироткину:
   - Не те ли это рассказы, что ты сдал в типографию?
   - В типографию? - обрадовался Сладкогубов. - Неужели? Прямо в типографию?
   Ксения покачала головой на безграничную наивность этого живущего за шлагбаумом человека.
   - А вам хочется, чтобы их напечатали? Я вас, конечно, понимаю. Да, прямо в типографию и отнес ваш земляк ваши рассказы, только он, может быть, вообще не подозревал о вашем существовании и потому решил издать их под своим именем.
   Сладкогубов остолбенел. Ксения с доброжелательной улыбкой наполнила бокал вином и поднесла ему, однако писатель с животом беременной женщины слабыми взмахами рук показал, что не в состоянии принять угощение.
   Печальным эхом откликалось предательство Ксении в замершем сердце Сироткина, горький комок застрял в горле. Его поражала беспечность, с какой женщина, каких-то четверть часа назад сливавшаяся с ним в единодушном порыве осуждения смешных и пошлых проделок Марьюшки Ивановой, вдруг сменила направление и наносила разящие уколы уже ему.
   Сладкогубов был сама живопись тщетных потуг переварить обрушившуюся на него новость. В оторопи ненависти Сироткин не смел поднять на него глаза, и это отчасти закрывало для него присутствие этого ужасного человека. Ксения смотрела то на друга, то на литератора, в подлинности которого не видела нужды сомневаться, и остро выставившимся красным кончиком языка облизывала высушенные ухмылкой губы.
   - Вы либо на мою фамилию перемените, либо хорошенько заплатите мне... в расчете этак тысяч десяти! - нашелся внезапно Сладкогубов.
   - Тысяч десяти? В таком расчете? - завопил Сироткин. - Вы с ума сошли! Ничего себе преувеличение!
   - А если не хотите, надо мои рассказы из типографии забрать, пока вы не зашли слишком далеко в своем нечестном намерении... и еще приплатить мне за молчание.
   Дело было, в общем-то, не в Ксении, не в одной Ксении и даже совершенно не в том, что он воспринял как ее предательство. Не исключено, что она как раз ведет себя прилично, достойно. Да и как ей еще себя вести? Какая причина могла заставить ее принять его сторону, когда выяснилось, что он всех обманул и ее в том числе? Сироткин понимал, что влип, влип безнадежно. Оставалось еще поторговаться с Сладкогубовым, затребовавшим десять тысяч, что свидетельствовало об одном: этот человек не в себе. Сама постановка вопроса - взыскивать десять тысяч с того, кто бережет каждую копейку, - возмущала, нагнетала тревожную атмосферу, в которой все пропитано исканием высшей справедливости, а в конечном счете взывает к бунту и мщению. Но Сироткин не мог в присутствии Ксении унизиться до торга с безумцем.
   Решил всех обвести вокруг пальца, а обман столь просто и глупо раскрылся. Какой-то провинциальный болван разоблачил его, и право на стороне болвана... В объятиях сомнений и горя Сироткин завалился на диван, показав гостям полустершиеся подметки своих тапочек, но смех Ксении поднял его на ноги.
   - Так сразу не решишь этот вопрос, - заявил он сухо, даже высокомерно. - Десять тысяч, само собой, не обещаю, ничего не обещаю... Только подумать. Подумать надо, и я обещаю это сделать. Но именно сначала подумать, а уж потом что-либо предпринимать. Приходите завтра, - сказал он Сладкогубову, - в это же время, и мы поговорим.
   Сладкогубов заартачился:
   - Но вы понимаете, что я вправе подать на вас в суд?
   - Я вижу, вы хорошо разбираетесь в своих правах, даже слишком хорошо для деревенского жителя. У вас это не первый случай? Вы, может быть, специализируетесь на подобных делах? - Сироткин безумно захохотал. - Шучу, шучу... А сейчас уходите, оставьте нас. Приходите завтра, я все обмозгую и сообщу вам свое решение...
   Сладкогубов, сердцем прикипев к месту, где на него свалилось столько всего необыкновенного, не хотел уходить и оглядывался на Ксению в поисках поддержки, так что Сироткину пришлось чуть ли не силой выпроваживать его за дверь. Наконец с этим было покончено. Вернувшись в комнату, Сироткин увидел Ксению беззаботно сидящей на диване, и она была в эту минуту необычайно хороша собой, однако он недовольно поморщился, предпочитая, чтобы она ушла тоже. Потребность в одиночестве, в тоске, в живом и гибельном воплощении тщеты бытия, в самоубийстве, в самоуничтожении на дне какой-то никому не известной теснины жгла душу Сироткина. А Ксения была преисполнена иронии и не думала уходить.
   - Ты знал раньше что-нибудь об этом человеке? - спросила она.
   Сироткин скорчил презрительную гримаску. Что он мог знать раньше о Сладкогубове? разве нужно было ему что-либо знать о таком человеке? что между ними общего? Он нагнул голову, и с его побелевших губ сорвалось:
   - Сладкогубов - преступник, шантажист.
   Ксения громко рассмеялась в полном восхищении такой изворотливостью своего друга. Сироткин пасмурно взглянул на нее. Но Ксения сейчас не слишком беспокоила его и относилась скорее уже к прошлому, гораздо больше мучила его мысль, что завтра он предстанет перед Наглых и вынужден будет посмотреть ему в глаза - как это сделать, если он обманул фирму?
   - А может быть, он врет, - сказала Ксения. - Может, все-таки ты написал эти рассказы.
   - Ясно как божий день, что я их не писал.
   - Но...
   - Прошу, не надо... Я тебе все расскажу. Их написал отец, так он мне сказал, чтобы поразить мое воображение, огорошить меня. Но и он их не писал. Я не знаю, чья это работа. Допустим, Сладкогубова, почему бы и нет. Я никогда не замечал, чтобы отец писал что-нибудь, но у меня не было оснований не поверить ему, когда он сказал, что это его рассказы. А когда он умер, я решил издать их под своим именем.
   - Зачем?
   - Когда мне сообщили, что он умер, и я поехал на похороны, я решил опубликовать их, только под своим именем, - тупо вымолвил Сироткин.
   - Только под своим?
   - Только под своим и ни под чьим больше, - отрезал он.
   - Но для чего? - домогалась Ксения с улыбкой целителя, врачевателя душ. И эта улыбка отняла у него последние силы; его бросило в жар. Он видел, что есть лазейка: удариться в горячие излияния, всхлипывать, исступленно каяться, все рассказать, все знаемые прегрешения взять на себя, страдать, - Ксения сама указывала ему на такой выход, ждала, что он подчинится ее воле, вывернется перед ней наизнанку, замечется в диком страдании; а потом, возможно, он найдет некое облегчение и даже избавление от позора у нее под крылом, далеко, в тиши и неизвестности, куда она уведет его, чтобы им никто не мешал, и тогда он еще будет насмешливо жмуриться на ропот тех, кто хотел бы взыскать с него за его проступки. Но последней веры в свой провал у него еще не было.
   - Рассказы те, - сухо и тоскливо объяснил он, - я решил присвоить и опубликовать под своим именем. Это пришло мне на ум в поезде, когда я ехал на похороны отца.
   - Под именем отца и опубликовал бы их, - как бы предположительно, а может быть, и мечтательно возразила Ксения.
   - Как я мог это сделать, если мне пришло в голову опубликовать их под своим именем?
   И снова Ксения улыбалась, а его обдавал жар.
   - Что же дальше?
   - Надо подумать...
   - Твои коллеги астрологи... я, вот, подумала о них... вряд ли они будут в восторге от этой истории.
   - С тобой трудно не согласиться. Особенно Фрумкин... вот для кого удобная минута, чтобы сожрать меня!
   Натиск Ксении ослабевал. Да и какую, собственно, цель она преследует? Сироткин пусть вяло и тупо, а все же сопротивлялся ее словесному напору, в котором могло, между прочим, сквозить и желание помочь ему. И это раздражало Ксению, она почувствовала, что устала от старинного друга, сыта им по горло. К тому же ее понемногу разбирало беспокойное стремление поделиться новостью в кругу более отзывчивых и веселых, чем сам виновник казуса, собеседников. Правда, твердо она еще не решила, что расскажет кому-либо о сироткинской неудаче, и в сущности такого решения быть не могло, поскольку оно требовало от нее чего-то неизмеримо большего, чем просто найти пару подходящих ушей и открыть рот. Оно подразумевало необходимость не только уйти сейчас от Сироткина, бросить его и в каком-то смысле переступить через него, но переступить и через какую-то нечистоту в собственной душе, сделав при этом вид, будто ничего не случилось и никакой нечистоты на самом деле нет. Ее мучила вот какая мысль: если еще можно выдать за некий эксперимент, что она выболтала тайну Марьюшки Ивановой, то нечто подобное по отношению к Сироткину будет уже, как ни верти, подлостью, а ведь вместе с тем ничто не зависит в данном случае ни от ее болтливости, ни от умения хранить чужие секреты, потому что происшествие с рассказами так или иначе выплывет наружу! Ксения была в замешательстве. Как же и для чего ей держать язык за зубами, если уже завтра о постыдном крахе Сироткина будут болтать все кому не лень?
   Она собралась уходить. Пора бежать отсюда, уносить ноги. Сироткин слишком низко пал в ее глазах. Она боялась замараться. Сироткин вдруг выпалил:
   - Видишь ли, будет хорошо, если ты никому не расскажешь о случившемся.
   Ксения остановилась и с удивлением посмотрела на него. В ее груди полыхнул огонь, занявшийся от неосторожно брошенной им - тем, каким он представал во всей своей постыдной и неистовствующей неправде, - искорки и готовый сжечь его самого.
   - А у тебя есть основания думать, что я стану распускать сплетни? - И ей весело было, что с высоты своего морального превосходства она ведет тонкую игру, играет другом как мышонком, притворно сердится и заставляет его мучительно гадать, насколько серьезен ее гнев.
   - Отчего бы мне и не иметь таких оснований? - ответил Сироткин загадочно.
   Ксения снова взялась за него.
   - Ты отказываешь мне в рассудительности, - сказала она с издевкой. Но это ты сел в лужу, а я, - она хмыкнула, - я и дельше могу прямо и смело смотреть людям в глаза. Со мной все в порядке. Твои грехи теперь впору перечислять до бесконечности, а меня упрекнуть не в чем, разве что в чрезмерной словоохотливости. Но когда это неоходимо, я умею держать рот на замке. Ей-богу, в данном случае мне лучше помалкивать, не нарываться на скандал, понимаешь? А ну как спросят, с какой целью я находилась у тебя дома... И что же, что мне тогда отвечать? Сказать, что нетерпеливый и ласковый Сироткин пригласил меня к себе, подгадав как раз к отъезду благоверной, и я, старая дура, соблазнилась и побежала к нему? Кто же мне поверит, что я выбралась из этой переделки не осквернившись и в сущности несолоно хлебавши? Нет, милый, мы отныне вроде как одной веревочкой повязаны, тоненькой, хрупкой, а все же не разорвешь...
   Она стояла, расставив ноги, сложив руки на животе, и с колючей усмешкой смотрела ему в глаза. Сироткин смущенно пробормотал:
   - Еще не все потеряно... Кто сказал, что наш праздник закончился?..
   - О! - засмеялась Ксения. - Что касается меня, я точно ничего не потеряла, напротив, даже в двойном выигрыше. Море удовольствия! До чего же мне уютно. На счет бедной Марьюшки позубоскалить, узнать тут же, что ты в действительности собой представляешь... я перед вами, выходит, само совершенство!
   Она говорила, а он лишь бессмысленно кивал в ответ, то ли вовсе не слушая, то ли удивляясь, что его в его отчаянии не пронять словами, сколько бы Ксения ни старалась наполнить их живостью. Пора было Ксении оставить друга в покое; сухо попрощавшись, она вышла. Ее настроение вдруг переменилось, новое отношение к случившемуся вытеснило из души пустое удовольствие от созерцания кувырков ближнего, попавшего в беду. Не все ли равно ей, как отразится визит Сладкогубова на положении Сироткина в фирме и как он будет смотреть в глаза коллегам? В конце концов это его дело, а ей лучше позаботиться о себе, о собственном душевном благополучии. Ее охватила жажда искренности, прямоты, тоска по жизни, в которой отсутствовало бы лукавство. Связи с внешним миром действуют так изощренно, и так запутывают все в душе, и так трудно выпутаться, освободиться. А освободиться, очиститься необходимо, жить в смятении и противоречиях тяжко и душно. Однако ее теперь заставляла страдать мысль, что жизнь, сама жизнь выставила ее на посмешище, когда она наивной девчонкой прибежала на свидание к человеку, которого знает с незапамятных времен и на любовные заигрывания которого никогда не отвечала. Несмываемо позорное чувство, что она подверглась обману и осмеянию, страшно давило на ее сердце. Горе и беда! Можно подумать, что кругом одни лжецы. А может быть, так оно и есть. Можно подумать, друзья, друзья ее шумной и острой юности, древние, как мир, задались целью наносить ей неизлечимые раны, ошеломлять, выбивать почву из-под ее ног, преподносить уроки жестоких измывательств над ее светлой верой, что и в зрелые годы можно сохранить юношескую открытость и свежесть, не заматереть в повадках хищника, эгоиста, фарисея. Да, судя по всему, они именно такой целью и задались.