Страница:
- Чего же вы хотите? - с ласковыми интонациями отнесся он к Сладкогубову. - На чем настаиваете?
- Чего хочу? - снова загорелся и с бдительной живостью откликнулся тот. - Как чего! Зачем спрашивать? Можно подумать, что вы не поняли... а я уверен, что поняли!
- Говорите со мной дружелюбно, я вам не враг, - увещевал Наглых.
Сладкогубов подался к нему.
- Вы все поняли, я в этом не сомневаюсь... вы поняли, чего я лишился и что потерял... Я обесчещен!
- Обесчещены? - захохотал Наглых, ироническим взглядом соизмеряя хрустально чистый пафос своего собеседника с пасмурным убожеством его фигуры. - Ну, это вы своей душой уже Бог знает куда запрокидываетесь! А если расудить умереннее? Не стоит сгущать краски... Вы меня слушаете? Все можно решить полюбовно, узлы развязать, вопросы снять, ущемленным тщеславиям дать полное удовлетворение, короче говоря, уладить дело так, как полагается между разумными людьми. Вы человек, я в этом глубоко убежден, разумный. Разумен и я. Сейчас мы поговорим с человеком, который не уступит нам в благоразумии. Скажи-ка, равви, что там с книгой?
- В типографии, - задумчиво, сквозь зубы пискнул Фрумкин.
- Я в полном удовлетворении, - воскликнул Наглых.
- Нет, погодите... отчего же? что вас так радует? - удивился Сладкогубов.
- А вы не понимаете? Мы книгу издадим, а гонорар перепишем на вас.
- Но это только одна сторона дела!
Наглых отступил на шаг и с преувеличенным уважением посмотрел на Сладкогубова.
- Значит, вы требуете и морального удовлетворения? Вот это по-мужски, я понимаю. И все вас здесь отлично понимают и готовы по-достоинству оценить ваши благородные порывы. Вы попали именно в ту среду, в которой давно нуждалась ваша смятенная душа. Не сомневайтесь, вы обрели истинных друзей. И мы найдем общий язык.
Странное чувство овладело Сироткиным, пока он вслушивался в дикую азбуку этого сговора. Словно снился ему сон, грезилось наяву: он не актер, а даже какое-то важное лицо, лицо историческое, но до поры до времени безвестное, а вместо него выставили актера и заставили играть нечто знаменитое, даже роль Ивана Сусанина, героя отечественной истории. Глупость этот сон, горестно подумал Сироткин, но не мог справиться с наваждением, видимо, стоял уже на краю гибели. И вот он заплутал с неприятельским отрядом в непроходимой чаще, готовится принять смерть, пострадать за царя, за отечество, за божескую правду. Но чудовищная, неслыханная вещь мешает предусмотренному ходу событий: зрители, а их собралось немало, не сочувствуют ему, смеются над ним и даже поощряют неприятеля, чтоб, дескать, поскорее снес герою голову. Тогда безумная ярость охватывает действительное историческое лицо, скрытое в нем, и он намерен скинуть личину добросовестного и героического крестьянина, хочет возмутиться, выйти из себя. Тщетно! Оскорбительная личина сковывает его члены, запирает его душу на огромный, как небо, замок, припечатывает его тело к земле тяжелыми гноящимися печатями, в которых свили гнезда змеи и мухи жиреют на падали. Нет, не выступить наружу историческому важному лицу при всей его нечеловеческой мощи, и жестокие насмешники секут поддельного Ивана Сусанина розгами, ставшими розгами из сабель. Это притча, утешительно думает Сироткин в своем полузабытьи, стало быть, все гораздо сложнее, чем полагают однодумы, все эти простаки зрители, и в существе человека человек не один, и лицо у человека не одно, что-то особое уже было со мной в далеком прошлом, и будет еще, а все настоящее, сегодняшнее, злободневное - лишь пепел, только навоз, на котором густо взойдет мое привольное будущее...
Так заплакать ли? засмеяться ли сумасшедшим смехом? принять позу неприступности и неуязвимости? уйти, хлопнув дверью? Чу! чу! - повелевает и учит голос оживающей души, - вслушайся в их разговор, не пропусти, на чем они столкуются. И словно из баснословного далека донеслись до него слова единения Наглых со Сладкогубовым: мы на титульном листе поставим ваше имя, вас это устроит, друг?
Вот как?! Жизнь началась сначала только для того, чтобы на титульном листе выстраданной книжки поставили имя другого человека? Он выходил по утрам с собакой и над ее копошащимся в траве тельцем шептал слова ненависти, слова проклятия беззаботным и далеким пленникам его гнева, он оспаривал правду отца, виновника его дней, он в Треугольной роще стер до крови коленки, ползя между деревьями и животными к занявшей небо возлюбленной, он превозмог мелочь чувств, возненавидев ее мужа не за то, что он ее муж, а потому, что отвратительны его принципы, - и теперь все это теряет смысл и просто погибает, потому что откуда-то пришел неизвестный женоподобный человек и с веселой наглостью заявил свои права, а ему поверили, его правду сочли более удобной и нужной!?
- Вы хотите отдать книжку этому человеку? - закричал Сироткин. Поставить на титульном листе его имя? В таком случае я вас спрашиваю: какое же значение имеют все эти общественные перемены и новые обстоятельства жизни, благодаря которым мы смогли начать свое дело, и каков смысл всех наших усилий и в чем их ценность, если вы способны в одну минуту все перевернуть вверх дном, поставить с ног на голову, переиначить все по своей прихоти и принести в жертву своего товарища? Может быть, вы и деньги хотите ему заплатить? Или это он вам уже заплатил, чтобы вы разделались со мной? Идиоты, слепцы! Для вас и жизнь человека - ничто... Но чем играть в такие опасные и гнусные игры, лучше уничтожьте эту книжку совсем! Уничтожьте набор, а заодно с ним и наборщиков, чтобы они не проболтались о вашей подлости, уничтожьте все ваше дело! Оно вышло из лжи и обречено на позорный провал, да вы и задумали его только для того, чтобы выколачивать денежки из простофиль. А люди правду видят... о, мне давно говорили, меня предупреждали... но я еще думал, что следует погодить, присмотреться, авось выйдет что-нибудь доброе из вашей затеи... Как же! Посмотрите на себя - во что превратились, как только кинулись плясать под дудку этого болвана. Вы готовы продаться любому и любого предать. Шайка проходимцев! Вы всегда свято верили, что выгодно отличаетесь от других, выделяетесь из толпы... но теперь вы показали свой истинный лик! Я был как пробный камень, как лакмусовая бумажка... я всегда был не такой, как вы... Сироткин не продается! Вы еще узнаете настоящего Сироткина... но тогда вас поразит ужас, а спасения никакого не будет!
Ласково, по-девичьи, смеясь над простодушной сказкой, творимой распалившимся и теряющим рассудок приятелем, Наглых схватил убегающего Сироткина за ворот рубахи и воскликнул:
- Ну, милый мой, ты же взрослый человек! Сел в лужу... бывает... теперь возьми себя в руки... нужно же поправить дело, дружок, уладить... И не ругай нас, не порывай с нами, не покидай!
Но человек и в сорок лет бывает несолиден и смешон, как неразумный карапуз. Сироткин вырвался из сильных рук утешающего друга, обвел всех взглядом озлобленного мальчишки, затравленного зверька.
- Смотрю я на тебя... - сказал он наконец Наглых.
- И?
- Твое лицо прекрасно...
- Та-ак... продолжай! И помни, я с тобой, дружище, и в обиду тебя не дам. Я разделяю все твои тревоги и опасения, делю с тобой трудности пути. Но мы пойдем дальше, вместе, рука об руку, будем идти и идти, и не за горами время, когда...
- Но я ведь читаю в твоей душе, как в раскрытой книге, - перебил, нахмурившись, Сироткин.
- Оставь это! - крикнул Наглых. - Я сейчас положил душу за то, чтобы тебя развеселить, отвлечь от грустных дум. Что можно прочитать в такой душе? Она твоя. Я не лгу, я говорю искренне, другой бы махнул рукой, может, Фрумкин уже и махнул, но не я! Если начистоту, мне никакой выгоды удерживать тебя и возиться с тобой, помешанным, нет, я не сиделка, не нянюшка, но я удерживаю и не отхожу от тебя, сам видишь. Просто я веселый человек и не хочу, чтобы ты впал в уныние и зачах.
- Я их всех презираю, - сказал Сироткин звонким голосом, оторопелой птицей глядя в глаза Наглых, - и тебя вместе с ними. Они грязные скоты, а ты, если не оставишь меня в покое, горько поплатишься. Я найду способ отомстить им всем, и не надейся, что я сделаю для тебя исключение. Будешь плакать навзрыд.
- Ну ты как дитя, ей-Богу...
- Дитя? - вмешалась Кнопочка. - Да он оскорбляет, он поливает нас грязью... и в который уже раз!.. а мы терпим и все делаем скидочки, все сочиняем поблажки: дитя, мол, пусть тешится...
- Верно, - слабым, далеким голоском поддержал Фрумкин, - дело зашло слишком... как бы это сказать... перегнуты все палки... меня поганым жидом обзывал, а сейчас не то время, мы, евреи, имеем свою страну и сильны!
- Что ж ты только теперь обиделся? Я тебя тоже обзывал, а ты помалкивал, - выразил недоумение Наглых. - Впрочем, мы же это от души и сердца, от избытка чувств...
- Грязными скотами нас обозвал, - усердствовал Фрумкин, - а как же так до бесконечности все и спускать, если имеющий уши слышит...
- Умолкни! - оборвал Наглых. - Не время хныкать!
Марьюшка Иванова находилась на перепутье: ей нужды не было заступаться за Фрумкина и врачевать его обиды, однако речи Сироткина оскорбили и ее. Но уйди сейчас Сироткин навсегда, без возврата, озлобленным и нераскаявшимся, Марьюшка почувствовала бы, что мир, в котором она привыкла жить, танцевать, сознавать себя нужной и отличать в себе улыбающегося друга людей, распался. Между тем она всего лишь стояла в углу комнаты, оттесненная туда разразившейся бурей, и не могла серьезно влиять на события. Ропот же прочих гостей показывал, что Сироткину готовы угрожать, люди многоголово зашевелились вокруг нечистой ямки, где развивалась болезнь бывшего коммерсанта. О Сладкогубове забыли, но он находился где-то поблизости, нежно опутываясь нитями единения с новыми друзьями. Пол уходил из-под ног Сироткина, и на сей раз он принял горделивую позу, закрыл глаза и скрестил руки на груди, чтобы выглядеть пристойно и мужественно, когда приземлится в аду. За спинами гостей Конопатов хищно крался на амурный запах Кнопочки, внезапно вскруживший ему голову. Раздосадованный, скорбный, как ущербная луна, Фрумкин снова взялся за фотоаппарат, думая на этот раз запечатлеть сироткинский крах; он расталкивал людей, расчищая себе поле деятельности, и видел, что дорога человека не теряется и в дремучем лесу, не теряется во тьме кромешной, где, собственно, и нет уже людей. Ксения положила руку ему на плечо, предотвращая его затею, а Конюхов смотрел на него как-то загадочно и чересчур пристально, как если бы всю силу своего неразрешимого недоумения, вызванного удивительными событиями вечера, неожиданно для самого себя сосредоточил на этом тщедушном рыжеватом тельце, прокладывающем свои осторожные и печальные пути среди злобного рыканья и пронзительных криков боли. Червецов, Червецов где? - пронесся вдруг шелест, ибо Сироткину решили показать оклеветанного и погубленного им Червецова. Однако тот был пьян и уже спал, рухнув поперек дивана.
- Перестань, - предпринял Наглых последнюю попытку спасти друга, - к черту всю эту комедию... Мы же знаем, что ты человек добродушный, славный малый, мухи зря не обидишь. Ну, выпил лишнего...
Сон, только сон, подумал Сироткин, с испугом открывая глаза. Люди сидели и стояли, улыбались и смотрели на него; но они уже знали о его беде, и это их знание отрезало ему путь к отступлению. Перед ним топорщился Наглых, чуть поодаль хмуро возился Фрумкин, на диване с тяжелым посвистом спал Червецов. Остальных он словно бы и не знал теперь за знакомых ему людей. Наглых делал многозначительные гримаски, призывая его к выдержке, терпимости, смирению, но Сироткин оттолкнул красивого друга и пулей вылетел за дверь.
***
Где истинный герой, неустрашимый разрушитель дремоты, косности жизни, запаршивевшей древности мира? В Сироткине его нет. Увы! Ксения в душе испустила печальный вздох. И намека на подлинную отвагу не давал Сироткин. Его глаза сверкали, когда он смыкал взгляд на тщедушной шее провинциального общества, однако объясни ему строго и назидательно, что он заврался, что ведь он, а не Наглых или Сладкогубов, перевернул все с ног на голову, и тотчас же этот взбесивший бурю в стакане карлик устыдится и сгорбится, закроет лицо руками. Только и вышло, что маленький зверек забился и оскалил зернышки клыков в груди ее старинного друга; впрочем, и это существо до некоторой степени взволновало воображение Ксении. В ее собственной груди заговорила не то чтобы нежность к демону-карлику, не то чтобы умиление и уж совсем не восхищение, а какая-то материнская заботливость властолюбия, аккуратность и бережливость нерастраченной гордыни. Заговорило вместе с тем и томление обеспеченной победы, уверенность, что она уже держит в руках своего друга, всем своим телом опирается на него, укрощенного и послушного.
Ксения видела поднявшийся в спертый воздух комнаты парок отвратительного злорадства и завистливой тревоги за судьбу капитала, миллионов, - миллионы были изготовлены воображением для того, чтобы еще круче и забавнее выглядело падение вчерашнего счастливчика, выскочки. Но если его миллионы останутся при нем? Ксению этот вопрос не занимал, по крайней мере сейчас. Ее заинтересованность в Сироткине не носила корыстный характер.
Старинный друг убежал недалеко, силы донесли его лишь до сарая в глубине сада, где он и свалился на бревно. Он сидел, угрюмо спрятав лицо в ладонях. Затем он увидел, что к нему приближается Ксения. Его взгляд блестел и вяло колыхался, как жирный соус, за сплетенными пальцами, ослепший, увязший в себе; и все же он видел, как видят внутренним взором уже другую, подлинную правду за нагромождением привычных фактов, видел, как если бы другим, неизвестным способом, неспешное приближение женщины. Он вдруг как-то остро осознал, что не одна лишь вера открывает бездны и неведомые прежде миры, но и обычное дело жизни и судьбы, когда оно совершается среди забывшихся, потерявших всякую веру людей, тоже происходит в бездне. Ту бездну, где он сейчас очутился, пронизывали сквозь тесную сплоченность деревьев лучи заходящего солнца, как символы предрешенной гибели скорчившиеся на земле, и бревно, на котором Строткин сидел, мягко громоздилось на ее податливой необъятности. Ксения шла бесшумно, ничем не выдавая цели своего пути. Но веточки, укрывавшие тонким ковром ее бесшумный путь, иногда вскидывались и с торопливостью обреченных, тех, кого выслушивать уже некому и незачем, хрустели под ее ногами. И хруст каждой веточки, неведомо зачем вырываясь из жуткого мира безмолвия, больно впивался в сознание, в распаленный мозг, в трепетно и оголенно выставившуюся наружу совесть Сироткина.
Ее бесшумные шаги, ее напряженный и словно бы ничего не выражающий взгляд сказали ему больше, чем она предполагала, ожидая встретить в нем удрученного неудачей мальчишку, он разгадал, почему она шла к нему именно теперь, когда он выпал из действительности и отпал от людей, он прочитал в ее приближении муку и сладость нового решения, нового прочтения его судьбы, которой судилось стать беззвучной, не задающей лишних вопросов.
Присев рядом с ним на бревне, Ксения обняла горюющее тело друга, его заострившиеся плечи, устремленные к небу и сбросившие в яму ослепшую голову, и долго смотрела на него проницательным, насмешливым взглядом, а он только изредка и бегло косился на нее, в ее опасную, ослепительную сторону, понимая, что лучше бы всего просто рассмеяться над своей бедой, над своей незавидной участью. Рассмеяться бы над коварно ухмыляющейся неясностью будущего и тем самым сломить мертвечину обстоятельств, ощутить упрямство и подвижность жизни. Но он будто разучился, не умел больше делать звуки, необходимые для того, чтобы смех вышел похожим на смех, а не на подвох, на жалкую подделку. О, рассмейся он, не только разгладились бы черты его лица, но и стали бы красивей, - и он даже отчетливо понимал, что красивый человек нужнее Ксении, чем, некрасивый и хмурый, замшелый, морщинистый, ископаемый, - но ничего не мог с собой поделать, сидел и хмурился, морщился, как обиженная баба. Злобился? Нет, этого не было, напротив, он млел под рукой Ксении, как подросток, как девушка, он любил ее беззаветно, безгранично, беззвучно, это она должна была подарить ему настоящее разумение любви, первый и оттого особенно драгоценный опыт любви чистой, любви под знаком веры и надежды. И, двигаясь под ее рукой, он ластился, как кот, а не вырывался, как могло показаться со стороны, только он не умел объяснить своих чувств, хотя и понимал, что объяснить необходимо, даже если Ксения понимает все без слов. Наконец женщине передалось его унылое волнение, беспросветной пеленой, сырым туманом заволакивающее сознание; она сказала:
- Черт возьми, все ты спутал, запутал меня совсем... Ну, сижу и в голове вертятся разные фамилии... к чему бы это? Гольбах, Гольбейн... а сообразить, кто из них кто и чем знаменит, не могу, а ведь знаю, еще недавно знала. Гольбейн, Гольбах... кто есть кто? Ты - кто? Фамилия у тебя, - вдруг окрепла и посвежела она, - смешная, детская, жалобная, дрожащая, а ты, при ней-то, возмущался и кричал на людей, сверкал глазами, топал ногами. Очень комично! Спрашивается, когда задумываешь стать одиозной личностью, ты хоть на минуточку соотносишь себя воображаемого с собой действительным, какой ты есть в колечке своей фамилии? Коммерсант Сироткин. Добрый семьянин Сироткин. Дьявол Сироткин? Можно ли при такой фамилии устраивать драму и надеяться, что тебя воспримут всерьез?
- Дай мне другую, - пробормотал Сироткин, поеживаясь, шевелясь для утверждения вида, что он не только согласен с критикой Ксении, но и тщательно взвешивает свои шансы на устранение причин ее неудовольствия и насмешек.
- Ты же хотел идти путем святости, и хочешь, вижу по твоим глазам, что и сейчас хочешь даже больше, чем меня, чем мое тело, мои глаза, руки и ноги, а что за святой с фамилией Сироткин? Если, конечно, входить в рассуждение славы, а не твоего лишь одного личного дела и подвига.
Сироткин забыл о больших сверешениях и удачах своей жизни, забыл о коммерческом буме души и трагических отношениях с отцом, может быть, сведших того прежде времени в могилу, он весь забылся в игре, которой обволокла его Ксения, и думал, что на свете нет ничего важнее, чем достойно отвечать на ее вопросы. Обретя твердость, насколько она была возможна в его сумасшествии, он сказал:
- Я фамилию поменял бы.
- А сердце, душу?
- Ты сделаешь это со мной? - вдруг вырвалось у него по-детски, просто потому, что ему хотелось, чтобы Ксения даже не спрашивала, не туманила его голову намеками, а спокойно и уверенно делала то, что подразумевалось в ее вопросах.
Она засмеялась. Но тотчас бросить окольные пути и пойти прямым ей не хватало решимости.
- Как я могу это сделать? - заговорила она глухо, словно издалека, но этим задавленным голосом приближаясь к нему внутренне, неисповедимо. Какие у меня возможности и полномочия? Кто я тебе? Я уж не спрашиваю о праве... и ты не говоришь о нем... значит, это вопрос как бы решенный, правда? Ну, случается ведь, что право берут силой... разную там власть... Допустим... Выходит, уже не обстоятельства мешают нам, нас разделяют. Может быть, ты еще все свои капиталы бросишь к моим ногам, а? И, глядишь, твое сердце при этом даже на миг не сожмется от боли и жалости, и у тебя в голове не мелькнет даже тени мысли, что ты совершаешь роковую ошибку, непоправимую глупость. Но разве это может по-настоящему переменить дело, привести к необратимому сдвигу, после которого мы уже всегда будем другими и к прошлому не вернемся? Я готова даже забыть, что у меня есть муж, закрыть на это глаза, спрятать под черной тряпкой, как в фокусе, то, что я понимаю лучще, чем он, а именно, - как-то вдруг подхватила она свои слова с особой силой, усилила их пафосом и, радуясь этому, с торжеством посмотрела на опущенную голову собеседника, - что я его всегда, в любую минуту, что бы ни случилось, предпочту тебе.
- Ты, Ксенечка, придумана, чтобы мучить меня, а ведь я отдал тебе все, что имел...
- Как? Отдал? Уже? Когда? Но допустим, что это так, однако ты погоди требовать награду. Вдруг прогадаешь! Вдруг награда окажется слишком тяжелой для тебя. Впрочем, ты сам все это затеял, я тебя не звала, а ты пришел... и хочешь разрушить мою семью. Но до чего ты увертлив! И ведь никогда не видишь главного. Ты и сейчас себя не понимаешь. Может, для тебя сейчас как раз очень важно, чтобы я говорила тебе, что ты мне совсем не нужен, а все-таки сидела тут с тобой и радовалась, будто мы действительно всех предали... Но ведь и в самом деле я пришла к тебе, бросила всех, забыла дорогих гостей. Может, ты как раз воображаешь, что мои слова заставляют тебя страдать и это страдание тебе нужнее всего. Но о чем я говорю? И что можно сказать? Не кажется ли тебе, что мы всего лишь договорились до ничего, зашли в тупик и пустоту?
Сироткинская душа разрывалась на части. Он сознавал, что чувства в нем кипят жалобные, ущербные, не набирающие даже и высоты уязвленного самолюбия. Он бескрыл и потому жмется под крыло Ксении. Говорил он тоже глухо, но затаенная в голосе глубина не приближала его к душе женщины, и та пещерка, где он прятал от назойливого света свой стыд, где спрятался, признав свое поражение, была словно прорытые детьми в песке ходы, в которых он едва умещался, болея от тесноты и изнывая от жажды.
- Все это бег на месте, - сказал он, - я бегу в темноте, никуда не продвигаясь... Со мной всегда так было. Я полагал, что решаю проблемы, свои и своей семьи, и хорошо решаю, удачно... Но истинных удовольствий и наслаждений я, кажется, и впрямь вечно себя лишал. Жертвовал собой... пусть так, но разве я сам себя обрек на это? Нет, тут действовали силы, которых я не понимал. Дело в том, что всю жизнь я только мучился, все мое движение из одного дня в другой было только страданием, болью, стыдом, позорным и смешным провалом. Лишь теперь я каким-то образом могу постигать свое прошлое, могу и осудить себя... Я не знаю, откуда вдруг у меня взялась такая возможность, я лишь уверен, что это как озарение и в нем половина истины уже есть, уже сделана, и я весь уже наполовину другой. Постарайся это понять, Ксенечка.
- Разве мое положение лучше? - отозвалась Ксения с сомнением, готовым перерасти в насмешку.
- Я не думаю, что сейчас время говорить о твоем положении, - сказал Сироткин просто, взглянул на собеседницу и еще ниже опустил голову под палящими лучами ее удаленности и неприкосновенности.
- Понимаю, - Ксения кивнула. - Ты говоришь о какой-то истине... Но откуда ей взяться, если ты ее раньше не знал и не хотел? Свет... а откуда же он возьмется, если ты, как сам говоришь, всегда жил в темноте? Ты ждешь, что я тебе помогу. А если нет? Да и что изменится для меня в тебе только от того, что ты перестанешь суетиться, мельтешить, а то даже и оцепенеешь, может быть, свалишься и будешь лежать сонный, чуть-чуть брезжащий? Хороша перспектива, ничего не скажешь! Только не говори, что ты устал, что тебе все опостылело. Я отлично понимаю, что теперь, когда у тебя трудные времена, ты спешишь уцепиться за меня, заслониться мной. Но скажи, если ты вот несколько минут назад, полчаса назад, там в комнате, когда закричал, действительно сошел с ума, заболел, а я по-прежнему здорова, и если ты впрямь на темной стороне, а я на светлой, так что же я в таком случае найду в тебе, что нашарю? Могу ли я не засмеяться, проникнув в твою душу, в твой разум и сердце? Стоит ли заниматься тобой, если ты сошел с ума и болен? Вот в чем вопрос, милый...
Сироткину представлялось, что слова Ксении широко разливаются, широким и плоским озером, и, чтобы остаться в роли что-то еще разумеющего человека, ему необходимо было нырнуть в их глубину, пойти винтом вниз, по вертикали, просто пойти наперекор - единственно для того, чтобы обнаружить в этом озере течение, хотя бы и на невероятной глубине, и испытать на себе его силу.
- Я страдал потому, - разъяснял он в своем сумрачном барахтаньи, - что не любил, а только воображал, будто люблю их, разных близких мне людей... отца взять, или жену, или детей. Везде одна и та же стена... Мне перекашивало рожу, когда я натыкался на нее. Я и тебя раньше по-настоящему не любил. Не любил и не любил... это как трава, как растения с могучими стеблями, но не деревья, а травы, без коры, почти обнаженные... я ворочался среди них и задыхался, полагая, что живу. В конце концов в них есть что-то человеческое, человеческая нагота, по крайней мере так мне виделось... У тебя там тоже было свое местечко, только ты была нагая, а я в действительности никогда нагой тебя не видел. Все равно как идеал... очень уж хорошее у тебя тело, вот я и от этого тоже страдал. Но сейчас я приподнимаюсь. Еще бы тебе не найти меня! Ты везде, в тебе нет ничего неладного, бывают минуты, когда я готов признать, что ты само совершенство. А может быть, так оно и есть, и не иногда, а всегда, в любую минуту, другое дело, что мне это не в любую минуту понятно. Но не беда, я исправлюсь, я буду стараться... Скажу тебе еще, что ты не стареешь. Первое, что я тебе отдам, когда ты согласишься брать, смеясь при этом от удовольствия, это мой возраст, чтобы больше не уставать, не чувствовать себя изможденным. Ты бессмертна, как дьявол, я хочу сказать, что в тебе какое-то дьявольское бессмертие, а не человеческое. Но я на все согласен... Ну до чего же верно ты рассудила, что я сошел с ума... но если они все так думают, пусть это останется на их совести! Моя откровенность перед тобой, новая и кипучая... возьми ее... она может состоять лишь в том, что живя со мной рядом, ты словно и не будешь замечать и понимать мои чувства и потребности, даже самые важные для меня, голод там какой-нибудь, недомогание, жажду, сонливость, Бог его знает что еще! А между тем в других, хотя бы и в муже, ты то же самое будешь ощущать еще острее, чем сейчас. Мы словно переселимся в царство духов, привидений. Рискуй! Я-то свой шанс не упущу. Долой, к черту все прежнее!
- Чего хочу? - снова загорелся и с бдительной живостью откликнулся тот. - Как чего! Зачем спрашивать? Можно подумать, что вы не поняли... а я уверен, что поняли!
- Говорите со мной дружелюбно, я вам не враг, - увещевал Наглых.
Сладкогубов подался к нему.
- Вы все поняли, я в этом не сомневаюсь... вы поняли, чего я лишился и что потерял... Я обесчещен!
- Обесчещены? - захохотал Наглых, ироническим взглядом соизмеряя хрустально чистый пафос своего собеседника с пасмурным убожеством его фигуры. - Ну, это вы своей душой уже Бог знает куда запрокидываетесь! А если расудить умереннее? Не стоит сгущать краски... Вы меня слушаете? Все можно решить полюбовно, узлы развязать, вопросы снять, ущемленным тщеславиям дать полное удовлетворение, короче говоря, уладить дело так, как полагается между разумными людьми. Вы человек, я в этом глубоко убежден, разумный. Разумен и я. Сейчас мы поговорим с человеком, который не уступит нам в благоразумии. Скажи-ка, равви, что там с книгой?
- В типографии, - задумчиво, сквозь зубы пискнул Фрумкин.
- Я в полном удовлетворении, - воскликнул Наглых.
- Нет, погодите... отчего же? что вас так радует? - удивился Сладкогубов.
- А вы не понимаете? Мы книгу издадим, а гонорар перепишем на вас.
- Но это только одна сторона дела!
Наглых отступил на шаг и с преувеличенным уважением посмотрел на Сладкогубова.
- Значит, вы требуете и морального удовлетворения? Вот это по-мужски, я понимаю. И все вас здесь отлично понимают и готовы по-достоинству оценить ваши благородные порывы. Вы попали именно в ту среду, в которой давно нуждалась ваша смятенная душа. Не сомневайтесь, вы обрели истинных друзей. И мы найдем общий язык.
Странное чувство овладело Сироткиным, пока он вслушивался в дикую азбуку этого сговора. Словно снился ему сон, грезилось наяву: он не актер, а даже какое-то важное лицо, лицо историческое, но до поры до времени безвестное, а вместо него выставили актера и заставили играть нечто знаменитое, даже роль Ивана Сусанина, героя отечественной истории. Глупость этот сон, горестно подумал Сироткин, но не мог справиться с наваждением, видимо, стоял уже на краю гибели. И вот он заплутал с неприятельским отрядом в непроходимой чаще, готовится принять смерть, пострадать за царя, за отечество, за божескую правду. Но чудовищная, неслыханная вещь мешает предусмотренному ходу событий: зрители, а их собралось немало, не сочувствуют ему, смеются над ним и даже поощряют неприятеля, чтоб, дескать, поскорее снес герою голову. Тогда безумная ярость охватывает действительное историческое лицо, скрытое в нем, и он намерен скинуть личину добросовестного и героического крестьянина, хочет возмутиться, выйти из себя. Тщетно! Оскорбительная личина сковывает его члены, запирает его душу на огромный, как небо, замок, припечатывает его тело к земле тяжелыми гноящимися печатями, в которых свили гнезда змеи и мухи жиреют на падали. Нет, не выступить наружу историческому важному лицу при всей его нечеловеческой мощи, и жестокие насмешники секут поддельного Ивана Сусанина розгами, ставшими розгами из сабель. Это притча, утешительно думает Сироткин в своем полузабытьи, стало быть, все гораздо сложнее, чем полагают однодумы, все эти простаки зрители, и в существе человека человек не один, и лицо у человека не одно, что-то особое уже было со мной в далеком прошлом, и будет еще, а все настоящее, сегодняшнее, злободневное - лишь пепел, только навоз, на котором густо взойдет мое привольное будущее...
Так заплакать ли? засмеяться ли сумасшедшим смехом? принять позу неприступности и неуязвимости? уйти, хлопнув дверью? Чу! чу! - повелевает и учит голос оживающей души, - вслушайся в их разговор, не пропусти, на чем они столкуются. И словно из баснословного далека донеслись до него слова единения Наглых со Сладкогубовым: мы на титульном листе поставим ваше имя, вас это устроит, друг?
Вот как?! Жизнь началась сначала только для того, чтобы на титульном листе выстраданной книжки поставили имя другого человека? Он выходил по утрам с собакой и над ее копошащимся в траве тельцем шептал слова ненависти, слова проклятия беззаботным и далеким пленникам его гнева, он оспаривал правду отца, виновника его дней, он в Треугольной роще стер до крови коленки, ползя между деревьями и животными к занявшей небо возлюбленной, он превозмог мелочь чувств, возненавидев ее мужа не за то, что он ее муж, а потому, что отвратительны его принципы, - и теперь все это теряет смысл и просто погибает, потому что откуда-то пришел неизвестный женоподобный человек и с веселой наглостью заявил свои права, а ему поверили, его правду сочли более удобной и нужной!?
- Вы хотите отдать книжку этому человеку? - закричал Сироткин. Поставить на титульном листе его имя? В таком случае я вас спрашиваю: какое же значение имеют все эти общественные перемены и новые обстоятельства жизни, благодаря которым мы смогли начать свое дело, и каков смысл всех наших усилий и в чем их ценность, если вы способны в одну минуту все перевернуть вверх дном, поставить с ног на голову, переиначить все по своей прихоти и принести в жертву своего товарища? Может быть, вы и деньги хотите ему заплатить? Или это он вам уже заплатил, чтобы вы разделались со мной? Идиоты, слепцы! Для вас и жизнь человека - ничто... Но чем играть в такие опасные и гнусные игры, лучше уничтожьте эту книжку совсем! Уничтожьте набор, а заодно с ним и наборщиков, чтобы они не проболтались о вашей подлости, уничтожьте все ваше дело! Оно вышло из лжи и обречено на позорный провал, да вы и задумали его только для того, чтобы выколачивать денежки из простофиль. А люди правду видят... о, мне давно говорили, меня предупреждали... но я еще думал, что следует погодить, присмотреться, авось выйдет что-нибудь доброе из вашей затеи... Как же! Посмотрите на себя - во что превратились, как только кинулись плясать под дудку этого болвана. Вы готовы продаться любому и любого предать. Шайка проходимцев! Вы всегда свято верили, что выгодно отличаетесь от других, выделяетесь из толпы... но теперь вы показали свой истинный лик! Я был как пробный камень, как лакмусовая бумажка... я всегда был не такой, как вы... Сироткин не продается! Вы еще узнаете настоящего Сироткина... но тогда вас поразит ужас, а спасения никакого не будет!
Ласково, по-девичьи, смеясь над простодушной сказкой, творимой распалившимся и теряющим рассудок приятелем, Наглых схватил убегающего Сироткина за ворот рубахи и воскликнул:
- Ну, милый мой, ты же взрослый человек! Сел в лужу... бывает... теперь возьми себя в руки... нужно же поправить дело, дружок, уладить... И не ругай нас, не порывай с нами, не покидай!
Но человек и в сорок лет бывает несолиден и смешон, как неразумный карапуз. Сироткин вырвался из сильных рук утешающего друга, обвел всех взглядом озлобленного мальчишки, затравленного зверька.
- Смотрю я на тебя... - сказал он наконец Наглых.
- И?
- Твое лицо прекрасно...
- Та-ак... продолжай! И помни, я с тобой, дружище, и в обиду тебя не дам. Я разделяю все твои тревоги и опасения, делю с тобой трудности пути. Но мы пойдем дальше, вместе, рука об руку, будем идти и идти, и не за горами время, когда...
- Но я ведь читаю в твоей душе, как в раскрытой книге, - перебил, нахмурившись, Сироткин.
- Оставь это! - крикнул Наглых. - Я сейчас положил душу за то, чтобы тебя развеселить, отвлечь от грустных дум. Что можно прочитать в такой душе? Она твоя. Я не лгу, я говорю искренне, другой бы махнул рукой, может, Фрумкин уже и махнул, но не я! Если начистоту, мне никакой выгоды удерживать тебя и возиться с тобой, помешанным, нет, я не сиделка, не нянюшка, но я удерживаю и не отхожу от тебя, сам видишь. Просто я веселый человек и не хочу, чтобы ты впал в уныние и зачах.
- Я их всех презираю, - сказал Сироткин звонким голосом, оторопелой птицей глядя в глаза Наглых, - и тебя вместе с ними. Они грязные скоты, а ты, если не оставишь меня в покое, горько поплатишься. Я найду способ отомстить им всем, и не надейся, что я сделаю для тебя исключение. Будешь плакать навзрыд.
- Ну ты как дитя, ей-Богу...
- Дитя? - вмешалась Кнопочка. - Да он оскорбляет, он поливает нас грязью... и в который уже раз!.. а мы терпим и все делаем скидочки, все сочиняем поблажки: дитя, мол, пусть тешится...
- Верно, - слабым, далеким голоском поддержал Фрумкин, - дело зашло слишком... как бы это сказать... перегнуты все палки... меня поганым жидом обзывал, а сейчас не то время, мы, евреи, имеем свою страну и сильны!
- Что ж ты только теперь обиделся? Я тебя тоже обзывал, а ты помалкивал, - выразил недоумение Наглых. - Впрочем, мы же это от души и сердца, от избытка чувств...
- Грязными скотами нас обозвал, - усердствовал Фрумкин, - а как же так до бесконечности все и спускать, если имеющий уши слышит...
- Умолкни! - оборвал Наглых. - Не время хныкать!
Марьюшка Иванова находилась на перепутье: ей нужды не было заступаться за Фрумкина и врачевать его обиды, однако речи Сироткина оскорбили и ее. Но уйди сейчас Сироткин навсегда, без возврата, озлобленным и нераскаявшимся, Марьюшка почувствовала бы, что мир, в котором она привыкла жить, танцевать, сознавать себя нужной и отличать в себе улыбающегося друга людей, распался. Между тем она всего лишь стояла в углу комнаты, оттесненная туда разразившейся бурей, и не могла серьезно влиять на события. Ропот же прочих гостей показывал, что Сироткину готовы угрожать, люди многоголово зашевелились вокруг нечистой ямки, где развивалась болезнь бывшего коммерсанта. О Сладкогубове забыли, но он находился где-то поблизости, нежно опутываясь нитями единения с новыми друзьями. Пол уходил из-под ног Сироткина, и на сей раз он принял горделивую позу, закрыл глаза и скрестил руки на груди, чтобы выглядеть пристойно и мужественно, когда приземлится в аду. За спинами гостей Конопатов хищно крался на амурный запах Кнопочки, внезапно вскруживший ему голову. Раздосадованный, скорбный, как ущербная луна, Фрумкин снова взялся за фотоаппарат, думая на этот раз запечатлеть сироткинский крах; он расталкивал людей, расчищая себе поле деятельности, и видел, что дорога человека не теряется и в дремучем лесу, не теряется во тьме кромешной, где, собственно, и нет уже людей. Ксения положила руку ему на плечо, предотвращая его затею, а Конюхов смотрел на него как-то загадочно и чересчур пристально, как если бы всю силу своего неразрешимого недоумения, вызванного удивительными событиями вечера, неожиданно для самого себя сосредоточил на этом тщедушном рыжеватом тельце, прокладывающем свои осторожные и печальные пути среди злобного рыканья и пронзительных криков боли. Червецов, Червецов где? - пронесся вдруг шелест, ибо Сироткину решили показать оклеветанного и погубленного им Червецова. Однако тот был пьян и уже спал, рухнув поперек дивана.
- Перестань, - предпринял Наглых последнюю попытку спасти друга, - к черту всю эту комедию... Мы же знаем, что ты человек добродушный, славный малый, мухи зря не обидишь. Ну, выпил лишнего...
Сон, только сон, подумал Сироткин, с испугом открывая глаза. Люди сидели и стояли, улыбались и смотрели на него; но они уже знали о его беде, и это их знание отрезало ему путь к отступлению. Перед ним топорщился Наглых, чуть поодаль хмуро возился Фрумкин, на диване с тяжелым посвистом спал Червецов. Остальных он словно бы и не знал теперь за знакомых ему людей. Наглых делал многозначительные гримаски, призывая его к выдержке, терпимости, смирению, но Сироткин оттолкнул красивого друга и пулей вылетел за дверь.
***
Где истинный герой, неустрашимый разрушитель дремоты, косности жизни, запаршивевшей древности мира? В Сироткине его нет. Увы! Ксения в душе испустила печальный вздох. И намека на подлинную отвагу не давал Сироткин. Его глаза сверкали, когда он смыкал взгляд на тщедушной шее провинциального общества, однако объясни ему строго и назидательно, что он заврался, что ведь он, а не Наглых или Сладкогубов, перевернул все с ног на голову, и тотчас же этот взбесивший бурю в стакане карлик устыдится и сгорбится, закроет лицо руками. Только и вышло, что маленький зверек забился и оскалил зернышки клыков в груди ее старинного друга; впрочем, и это существо до некоторой степени взволновало воображение Ксении. В ее собственной груди заговорила не то чтобы нежность к демону-карлику, не то чтобы умиление и уж совсем не восхищение, а какая-то материнская заботливость властолюбия, аккуратность и бережливость нерастраченной гордыни. Заговорило вместе с тем и томление обеспеченной победы, уверенность, что она уже держит в руках своего друга, всем своим телом опирается на него, укрощенного и послушного.
Ксения видела поднявшийся в спертый воздух комнаты парок отвратительного злорадства и завистливой тревоги за судьбу капитала, миллионов, - миллионы были изготовлены воображением для того, чтобы еще круче и забавнее выглядело падение вчерашнего счастливчика, выскочки. Но если его миллионы останутся при нем? Ксению этот вопрос не занимал, по крайней мере сейчас. Ее заинтересованность в Сироткине не носила корыстный характер.
Старинный друг убежал недалеко, силы донесли его лишь до сарая в глубине сада, где он и свалился на бревно. Он сидел, угрюмо спрятав лицо в ладонях. Затем он увидел, что к нему приближается Ксения. Его взгляд блестел и вяло колыхался, как жирный соус, за сплетенными пальцами, ослепший, увязший в себе; и все же он видел, как видят внутренним взором уже другую, подлинную правду за нагромождением привычных фактов, видел, как если бы другим, неизвестным способом, неспешное приближение женщины. Он вдруг как-то остро осознал, что не одна лишь вера открывает бездны и неведомые прежде миры, но и обычное дело жизни и судьбы, когда оно совершается среди забывшихся, потерявших всякую веру людей, тоже происходит в бездне. Ту бездну, где он сейчас очутился, пронизывали сквозь тесную сплоченность деревьев лучи заходящего солнца, как символы предрешенной гибели скорчившиеся на земле, и бревно, на котором Строткин сидел, мягко громоздилось на ее податливой необъятности. Ксения шла бесшумно, ничем не выдавая цели своего пути. Но веточки, укрывавшие тонким ковром ее бесшумный путь, иногда вскидывались и с торопливостью обреченных, тех, кого выслушивать уже некому и незачем, хрустели под ее ногами. И хруст каждой веточки, неведомо зачем вырываясь из жуткого мира безмолвия, больно впивался в сознание, в распаленный мозг, в трепетно и оголенно выставившуюся наружу совесть Сироткина.
Ее бесшумные шаги, ее напряженный и словно бы ничего не выражающий взгляд сказали ему больше, чем она предполагала, ожидая встретить в нем удрученного неудачей мальчишку, он разгадал, почему она шла к нему именно теперь, когда он выпал из действительности и отпал от людей, он прочитал в ее приближении муку и сладость нового решения, нового прочтения его судьбы, которой судилось стать беззвучной, не задающей лишних вопросов.
Присев рядом с ним на бревне, Ксения обняла горюющее тело друга, его заострившиеся плечи, устремленные к небу и сбросившие в яму ослепшую голову, и долго смотрела на него проницательным, насмешливым взглядом, а он только изредка и бегло косился на нее, в ее опасную, ослепительную сторону, понимая, что лучше бы всего просто рассмеяться над своей бедой, над своей незавидной участью. Рассмеяться бы над коварно ухмыляющейся неясностью будущего и тем самым сломить мертвечину обстоятельств, ощутить упрямство и подвижность жизни. Но он будто разучился, не умел больше делать звуки, необходимые для того, чтобы смех вышел похожим на смех, а не на подвох, на жалкую подделку. О, рассмейся он, не только разгладились бы черты его лица, но и стали бы красивей, - и он даже отчетливо понимал, что красивый человек нужнее Ксении, чем, некрасивый и хмурый, замшелый, морщинистый, ископаемый, - но ничего не мог с собой поделать, сидел и хмурился, морщился, как обиженная баба. Злобился? Нет, этого не было, напротив, он млел под рукой Ксении, как подросток, как девушка, он любил ее беззаветно, безгранично, беззвучно, это она должна была подарить ему настоящее разумение любви, первый и оттого особенно драгоценный опыт любви чистой, любви под знаком веры и надежды. И, двигаясь под ее рукой, он ластился, как кот, а не вырывался, как могло показаться со стороны, только он не умел объяснить своих чувств, хотя и понимал, что объяснить необходимо, даже если Ксения понимает все без слов. Наконец женщине передалось его унылое волнение, беспросветной пеленой, сырым туманом заволакивающее сознание; она сказала:
- Черт возьми, все ты спутал, запутал меня совсем... Ну, сижу и в голове вертятся разные фамилии... к чему бы это? Гольбах, Гольбейн... а сообразить, кто из них кто и чем знаменит, не могу, а ведь знаю, еще недавно знала. Гольбейн, Гольбах... кто есть кто? Ты - кто? Фамилия у тебя, - вдруг окрепла и посвежела она, - смешная, детская, жалобная, дрожащая, а ты, при ней-то, возмущался и кричал на людей, сверкал глазами, топал ногами. Очень комично! Спрашивается, когда задумываешь стать одиозной личностью, ты хоть на минуточку соотносишь себя воображаемого с собой действительным, какой ты есть в колечке своей фамилии? Коммерсант Сироткин. Добрый семьянин Сироткин. Дьявол Сироткин? Можно ли при такой фамилии устраивать драму и надеяться, что тебя воспримут всерьез?
- Дай мне другую, - пробормотал Сироткин, поеживаясь, шевелясь для утверждения вида, что он не только согласен с критикой Ксении, но и тщательно взвешивает свои шансы на устранение причин ее неудовольствия и насмешек.
- Ты же хотел идти путем святости, и хочешь, вижу по твоим глазам, что и сейчас хочешь даже больше, чем меня, чем мое тело, мои глаза, руки и ноги, а что за святой с фамилией Сироткин? Если, конечно, входить в рассуждение славы, а не твоего лишь одного личного дела и подвига.
Сироткин забыл о больших сверешениях и удачах своей жизни, забыл о коммерческом буме души и трагических отношениях с отцом, может быть, сведших того прежде времени в могилу, он весь забылся в игре, которой обволокла его Ксения, и думал, что на свете нет ничего важнее, чем достойно отвечать на ее вопросы. Обретя твердость, насколько она была возможна в его сумасшествии, он сказал:
- Я фамилию поменял бы.
- А сердце, душу?
- Ты сделаешь это со мной? - вдруг вырвалось у него по-детски, просто потому, что ему хотелось, чтобы Ксения даже не спрашивала, не туманила его голову намеками, а спокойно и уверенно делала то, что подразумевалось в ее вопросах.
Она засмеялась. Но тотчас бросить окольные пути и пойти прямым ей не хватало решимости.
- Как я могу это сделать? - заговорила она глухо, словно издалека, но этим задавленным голосом приближаясь к нему внутренне, неисповедимо. Какие у меня возможности и полномочия? Кто я тебе? Я уж не спрашиваю о праве... и ты не говоришь о нем... значит, это вопрос как бы решенный, правда? Ну, случается ведь, что право берут силой... разную там власть... Допустим... Выходит, уже не обстоятельства мешают нам, нас разделяют. Может быть, ты еще все свои капиталы бросишь к моим ногам, а? И, глядишь, твое сердце при этом даже на миг не сожмется от боли и жалости, и у тебя в голове не мелькнет даже тени мысли, что ты совершаешь роковую ошибку, непоправимую глупость. Но разве это может по-настоящему переменить дело, привести к необратимому сдвигу, после которого мы уже всегда будем другими и к прошлому не вернемся? Я готова даже забыть, что у меня есть муж, закрыть на это глаза, спрятать под черной тряпкой, как в фокусе, то, что я понимаю лучще, чем он, а именно, - как-то вдруг подхватила она свои слова с особой силой, усилила их пафосом и, радуясь этому, с торжеством посмотрела на опущенную голову собеседника, - что я его всегда, в любую минуту, что бы ни случилось, предпочту тебе.
- Ты, Ксенечка, придумана, чтобы мучить меня, а ведь я отдал тебе все, что имел...
- Как? Отдал? Уже? Когда? Но допустим, что это так, однако ты погоди требовать награду. Вдруг прогадаешь! Вдруг награда окажется слишком тяжелой для тебя. Впрочем, ты сам все это затеял, я тебя не звала, а ты пришел... и хочешь разрушить мою семью. Но до чего ты увертлив! И ведь никогда не видишь главного. Ты и сейчас себя не понимаешь. Может, для тебя сейчас как раз очень важно, чтобы я говорила тебе, что ты мне совсем не нужен, а все-таки сидела тут с тобой и радовалась, будто мы действительно всех предали... Но ведь и в самом деле я пришла к тебе, бросила всех, забыла дорогих гостей. Может, ты как раз воображаешь, что мои слова заставляют тебя страдать и это страдание тебе нужнее всего. Но о чем я говорю? И что можно сказать? Не кажется ли тебе, что мы всего лишь договорились до ничего, зашли в тупик и пустоту?
Сироткинская душа разрывалась на части. Он сознавал, что чувства в нем кипят жалобные, ущербные, не набирающие даже и высоты уязвленного самолюбия. Он бескрыл и потому жмется под крыло Ксении. Говорил он тоже глухо, но затаенная в голосе глубина не приближала его к душе женщины, и та пещерка, где он прятал от назойливого света свой стыд, где спрятался, признав свое поражение, была словно прорытые детьми в песке ходы, в которых он едва умещался, болея от тесноты и изнывая от жажды.
- Все это бег на месте, - сказал он, - я бегу в темноте, никуда не продвигаясь... Со мной всегда так было. Я полагал, что решаю проблемы, свои и своей семьи, и хорошо решаю, удачно... Но истинных удовольствий и наслаждений я, кажется, и впрямь вечно себя лишал. Жертвовал собой... пусть так, но разве я сам себя обрек на это? Нет, тут действовали силы, которых я не понимал. Дело в том, что всю жизнь я только мучился, все мое движение из одного дня в другой было только страданием, болью, стыдом, позорным и смешным провалом. Лишь теперь я каким-то образом могу постигать свое прошлое, могу и осудить себя... Я не знаю, откуда вдруг у меня взялась такая возможность, я лишь уверен, что это как озарение и в нем половина истины уже есть, уже сделана, и я весь уже наполовину другой. Постарайся это понять, Ксенечка.
- Разве мое положение лучше? - отозвалась Ксения с сомнением, готовым перерасти в насмешку.
- Я не думаю, что сейчас время говорить о твоем положении, - сказал Сироткин просто, взглянул на собеседницу и еще ниже опустил голову под палящими лучами ее удаленности и неприкосновенности.
- Понимаю, - Ксения кивнула. - Ты говоришь о какой-то истине... Но откуда ей взяться, если ты ее раньше не знал и не хотел? Свет... а откуда же он возьмется, если ты, как сам говоришь, всегда жил в темноте? Ты ждешь, что я тебе помогу. А если нет? Да и что изменится для меня в тебе только от того, что ты перестанешь суетиться, мельтешить, а то даже и оцепенеешь, может быть, свалишься и будешь лежать сонный, чуть-чуть брезжащий? Хороша перспектива, ничего не скажешь! Только не говори, что ты устал, что тебе все опостылело. Я отлично понимаю, что теперь, когда у тебя трудные времена, ты спешишь уцепиться за меня, заслониться мной. Но скажи, если ты вот несколько минут назад, полчаса назад, там в комнате, когда закричал, действительно сошел с ума, заболел, а я по-прежнему здорова, и если ты впрямь на темной стороне, а я на светлой, так что же я в таком случае найду в тебе, что нашарю? Могу ли я не засмеяться, проникнув в твою душу, в твой разум и сердце? Стоит ли заниматься тобой, если ты сошел с ума и болен? Вот в чем вопрос, милый...
Сироткину представлялось, что слова Ксении широко разливаются, широким и плоским озером, и, чтобы остаться в роли что-то еще разумеющего человека, ему необходимо было нырнуть в их глубину, пойти винтом вниз, по вертикали, просто пойти наперекор - единственно для того, чтобы обнаружить в этом озере течение, хотя бы и на невероятной глубине, и испытать на себе его силу.
- Я страдал потому, - разъяснял он в своем сумрачном барахтаньи, - что не любил, а только воображал, будто люблю их, разных близких мне людей... отца взять, или жену, или детей. Везде одна и та же стена... Мне перекашивало рожу, когда я натыкался на нее. Я и тебя раньше по-настоящему не любил. Не любил и не любил... это как трава, как растения с могучими стеблями, но не деревья, а травы, без коры, почти обнаженные... я ворочался среди них и задыхался, полагая, что живу. В конце концов в них есть что-то человеческое, человеческая нагота, по крайней мере так мне виделось... У тебя там тоже было свое местечко, только ты была нагая, а я в действительности никогда нагой тебя не видел. Все равно как идеал... очень уж хорошее у тебя тело, вот я и от этого тоже страдал. Но сейчас я приподнимаюсь. Еще бы тебе не найти меня! Ты везде, в тебе нет ничего неладного, бывают минуты, когда я готов признать, что ты само совершенство. А может быть, так оно и есть, и не иногда, а всегда, в любую минуту, другое дело, что мне это не в любую минуту понятно. Но не беда, я исправлюсь, я буду стараться... Скажу тебе еще, что ты не стареешь. Первое, что я тебе отдам, когда ты согласишься брать, смеясь при этом от удовольствия, это мой возраст, чтобы больше не уставать, не чувствовать себя изможденным. Ты бессмертна, как дьявол, я хочу сказать, что в тебе какое-то дьявольское бессмертие, а не человеческое. Но я на все согласен... Ну до чего же верно ты рассудила, что я сошел с ума... но если они все так думают, пусть это останется на их совести! Моя откровенность перед тобой, новая и кипучая... возьми ее... она может состоять лишь в том, что живя со мной рядом, ты словно и не будешь замечать и понимать мои чувства и потребности, даже самые важные для меня, голод там какой-нибудь, недомогание, жажду, сонливость, Бог его знает что еще! А между тем в других, хотя бы и в муже, ты то же самое будешь ощущать еще острее, чем сейчас. Мы словно переселимся в царство духов, привидений. Рискуй! Я-то свой шанс не упущу. Долой, к черту все прежнее!