Страница:
- Почему ты решил, что я буду над тобой смеяться? - в тон ему спросила Ксения. Ей казалось, что все сказанное только что мужем служит прикрытием для вероломного проникновения в ее душу.
Действительно, его взгляд размеренно ощупывал ее фигуру, вгрызался в формы, которые она тем явственнее ощущала, чем ощутимей они подвергались экзамену извне. В его глазах, устремленных на нее, не было того мира, который предлагали его слова.
- Видишь ли, - сказал писатель, - я испугался... глупые беседы с Конопатовым доконали меня. Мне стало не по себе. Я ему о культуре как о цветущем и плодоносящем древе, а он мне в ответ... да чего стоит одна его эта гаденькая ухмылка! Он словно вещал из могилы. Брал на испуг. Себя-то он ощущает живым, не вампиром, не какой-нибудь нежитью, а даже деловым, уважаемым и благополучным гражданином, он-то как раз себя и видит цветущим и плодоносящим, а все прочее где-то внизу, у него под ногами. Он предполагает изобразить свои мысли на бумаге, но убежден, что поймут его разве что лет через сто. Смотрит тебе в глаза и заявляет: я сильная личность, и не то что человек, а даже и никакое явление, никакая там культура не в состоянии со мной соперничать. В общем, он - день, солнце, бессмертие, а все остальное - мрак, гниль, тление. Я никогда не понимал, Ксения, как люди доходят до подобных воззрений. Он полагает себя единственным и неповторимым, а я убежден, что таких, как он, тысячи, миллионы, мне иногда даже кажется, что я один не такой. У всех свое маленькое тщеславие, своя гордыня, а я хочу бескорыстия, пусть не всегда держусь на уровне, но по крайней мере понимаю, а они... животные! И ищу-то я не разумом, бескорыстие, святость - я вижу их не мысленным взором, а боль души указывает мне направление, и боль бывает невыносимой, а я тычусь, как слепой котенок. Все это очень не просто, Ксения. А им на все плевать. Им бы не сказал этих слов, даже в умоисступлении, а с тобой говорю как на духу. Конопатов свой свет, хотя бы и воображаемый, не хочет вносить в тьму, а хочет, по его же словам, колдовать, подавлять... хочет нас оставить во мраке.
Конюхов стер пот со лба, утомленный воспоминаниями, негодованием и чрезмерно забурлившим красноречием. Ксения сказала:
- Ну, есть такие смешные людишки... зачем же ты обращаешь внимание?
- Ты не такая, Ксения? - спросил Конюхов испытующе.
- Почему ты спрашиваешь, - невозмутимо ответила женщина, - ты ведь знаешь, что нет.
- Я спрашиваю потому, что люблю.
- А его невзлюбил, вот только и всего?
- Некоторые стороны действительности, некоторые людишки - я порой страдаю, глядя на них, не всего лишь обращаю внимание, а страдаю. Даже тело ломит, кожа зудит, а душа, напротив, молчит. Она болит, когда я не замечаю ни людей, ни сторон действительности, значит, она уводит меня прочь, значит, мне не здесь суждено искать истину, не здесь мой настоящий дом. Вот только, - болезненно посмотрел муж на жену, - мне жалко тебя, страшно, что могу по независящим от меня причинам оставить тебя одну... Ох, если бы не эти Конопатовы! Так и видится он со стороны ночной птицей, накликающей беду...
- Оставь ты его в покое, - наконец поморщилась Ксения.
На лице Конюхова проступило тихое выражение готовности последовать этому совету. Он ободряюще замахал руками:
- Говори, говори, я хочу выслушать тебя, узнать твое мнение. Ты живая, ты не станешь наводить меня на мысли о загробном... Как же жить человеку, когда он начинает только и думать что о смерти? Потянет могильным душком и словно душа из тела вон. - Он скучно отошел от стола, побродил по комнате, сжимая щеки ладонями. - Спасаемся за символами... я ему про культуру... мол, если я живу ее духом, что-то делаю для нее, почему же мне не думать, что она и меня согревает, на меня отбрасывает свет, что я этим силен... отчего же мне, наконец, не видеть себя живым? А он разлагает, разбивает на клочки, и каждый клочок сам по себе уже мертв. То есть я хотел заслониться, а он разрушил заслон. Выходит, мне остается лишь сидеть да размышлять о бренности всего живого? что-де как ни вертись, как ни скачи, конец один? И выше смерти над человеком ничего нет? Ей-Богу, это ловушка! В этом невозможно жить! Можно и нужно знать о конце, но можно ли в него верить? Зачем тогда жить, чего ждать, на что надеяться?
Ксения вставила:
- А как другие живут?
- Ловят момент, черпают удовольствия?
- Ну да, - с душеспасительной безмятежностью откликнулась женщина.
- И ты этого хочешь?
- И этого тоже.
- Слишком просто, - писатель неудовлетворенно покачал головой, забеспокоюсь: пейзаж беден и убог, хочу другого! Скажи-ка, если взять в расчет мои метания и твои обстоятельства, можно ли все-таки надеяться, что самым главным вопросом был и остается вопрос о тебе, о нашей с тобой близости? Вот что меня по-настоящему тревожит, я этого все еще не перерос... Я смотрю на тебя пристально, и тебе приходит в голову, что я проверяю, что я эгоист и заботит меня только собственная честь и покой, только собственное будущее. А я волнуюсь о тебе.
- Что изменится, если я скажу, что со мной все в порядке? пробормотала Ксения.
Конюхов сказал:
- Сегодня мы ведем себя как дети. Вспомни, как мы с тобой путешествовали. Новые города, лица. Твоя стезя известна - заглядывать во все магазины, лавки, хорошо! Ксенечка трогательно залюбовалась прилавком... а я? Мне же на всю эту мануфактуру глубоко плевать, я дикий, первобытный человек, я варвар перед нею, я бы всю ее раскидал и оставил только книги! Но с тобой мне и она бывала как бы интересна. Нравится детское увлечение взрослой женщины. Ты смотришь на вещицу и забываешь все на свете, хочется тебе все прямо-таки заграбастать, вот сейчас, сейчас ты брякнешь: настоящий мужчина любому капризу своей дамы потакает. О, моя взбалмошная! Я мучаюсь и наслаждаюсь, ожидая всплеска твоего женского хамства, читая его в твоих глазах. Ужас как люблю слоняться с тобой по чужим городам. Жизнь в тебе там течет словно отдельно от твоей воли, от твоего разума, сама по себе, как-то природно, не сознавая правил и условностей именно человеческой жизни. Славный просыпается зверек, и все это у меня на виду, не то что здесь, где ты так часто обособляешься от меня. Там я стою рядом и всю тебя чувствую, то есть твою природу. А потом меня будто пронзает стрела: я же писатель! И все становится на свои места, мне на удивление хорошо, я знаю: я еще напишу, о, я еще такое напишу, и это будет жизнь, я еще поживу! Когда я здесь думаю о своем писательстве, я чаще всего сразу вспоминаю другие города, где так остро думал о нем. Можно, наверное, положиться и на обстоятельства, плыть, что называется, по течению. Сколько мне на роду написано жить, столько и буду стараться для литературы, а там - все равно... Но это ли титанический труд, это ли достойное гиганта рассуждение?
- Ты трудишься как титан? ты гигант? - оборвала Ксения с внезапной резкостью.
- Не знаю, милая, - мягко возразил мужчина, уклонился, - не знаю... Ни о чем не спрашивай. Знаю только, что и плывущему по воле волн нужны идеалы, цель, духовные ценности. Да ты зря рассердилась. По-твоему, я как-то не так вывернулся, замахнулся на орешек не по зубам... А что поделаешь? Литература... в литературе и слабый человек бессмертен. Человеку кричат: твоя душа бессмертна. Но это, может быть, всего лишь слова. С бессмертной душой тоже еще нужно куда-нибудь приткнуться, нужно суметь. Я приткнулся. Это было, а что будет дальше, я пока не знаю. Поэтому я ловлю твой взгляд, твои руки, даже надоел уже тебе, ты устала от меня сегодня, я чувствую, но остановиться не могу. Ужасна ведь не сама смерть, а то, что она порой подбирается издалека и заблаговременно, разрушает все твои построения, идеалы... Принимает облик какого-нибудь пошляка, выскочки, или толпы, или даже целого государства и подбирается... Конечно, явится сейчас за мной костлявая, так ты станешь у моего одра и посмотришь на меня глазами, полными слез. Но что мне до того! Я хочу жить.
Конюхов уныло сел на кровать. Ксения приблизилась, села рядом с ним и положила руку на его плечи.
- Занудил ты меня совсем. Если бы мои слова могли доходить до твоего сердца...
- Они доходят. Продолжай.
- Ну, сразу не придумаешь, что сказать.
- Я брошу писать книжки.
- Тогда слушай, - подхватила женщина. - Не всем же писать книжки. Я не пишу. Художница из меня тоже не получилась. В общем - женщина. Но, как видишь, живу. Жить можно. Какая еще философия тебе нужна? Ты же знаешь, что я не глупее тебя, а выбрала ведь серединку, за края в бездны не заглядываю, не посягаю на несбыточное. И я могла бы писать книжки, возможно, что и не хуже тебя, но не пишу. Я не сомневаюсь в твоем таланте, но если ты сам в нем усомнился, значит надо бросить все прежнее, порушить и начать все заново.
Конюхов смотрел на жену, дивясь этой неожиданной вспышке говорливости, энтузиазму, воодушевлению, с каким она ухватилась за его короткую фразу, которая вполне могла сойти и за случайную. Он силился подняться до мудрости, иными словами, окончательно сообразить, что жена всегда стремилась принизить его до серости и заурядности и это было всерьез и потому то, что он теперь готов отступиться от дела своей жизни, она воспринимает как свой большой успех.
- Мне, - сказал он с улыбкой, - нужны доказательства, свидетельства... материальные знаки твоего внимания ко мне. Нужна твоя помощь. Ты всегда считала, что хоть мир будет рушиться вокруг меня, а я не оторвусь от сочинения книжек, потому что я, как ты видишь меня по этим же книжкам, человек как бы посторонний. То ли не от мира сего, то ли всего лишь бесконечно равнодушный. Но что бы отвлеченное я ни писал, я знаю, что мной движет сила внутренней связи с идеалами...
- Идеалы, идеалы, - раздраженно перебила Ксения.
- У тебя их нет?
- Как не быть! Только из-за них я на стенку не полезу.
- Если я теперь вздумаю пожирать самого себя, с чего же начнется эта беда, как не с крушения всех моих идеалов?
Женщина снова взяла горячий тон:
- Да нет тут никакой беды! Сделал шаг, и сразу отскакиваешь - страшно! Как кисейная барышня: взять хочешь, а руку протянуть боязно. Впрочем, что я говорю... Еще теснее прижмись ко мне, - потребовала она с сухой запальчивостью и сама навалилась всем телом на мужа. - Ну, что тебя пугает? что за беда тебе грозит? Ты словно хочешь внушить мне мысль, что я недостойна сидеть рядом с тобой... Вот сам-то ты и говоришь со мной голосом смерти. Неужели ты думаешь, что я тебя как-то там травила и растлевала, преследовала? играла втихомолку против твоего таланта? Ты заблуждаешься. Нелегкую задачку ты выбрал себе - обвинить меня в том, в чем сам повинен.
- Скажи, что любишь меня, - с миролюбивой усмешкой предложил Конюхов. - Подумай, вдруг в самом деле сегодня решается моя судьба, а мы раздражаемся по пустякам, вместо того чтобы придти к согласию. Как же в таком случае будем жить дальше?
Слова мужа поставили Ксению перед необходимостью задуматься и оглядеться, высмотреть новые горизонты, по крайней мере убедиться в факте их наличия. Но не бросаться к этим новым горизонтам очертя голову, а пробираться медленно, как бы ощупью. Никуда не торопиться.
- Я все-таки верю, что существует высшая сила, которая управляет нами, - сказала она с философской меланхолией. - Называй ее как хочешь, да только ничего определенного все равно не скажешь. Я знаю одно: над человеком властвует высшая сила и человеку надо смириться перед ней.
- Смирение... это что-то из христианства, а я христианства не терплю, я уже потому не христианин, что не верю в божественное происхождение Христа, и сама личность Христа, кем бы он ни был, во многом вызывает у меня неприятие, даже отвращение, - смутно заворочался Конюхов.
Ксения отстранилась, встала.
- Ты писал книжки, - слегка повысила она голос, - и это, конечно, от Бога, от высшей силы, но когда ты дрожал над рукописями, когда кичился ими, когда носился с ними, как мать не носится с детьми, это гордыня, от лукавого.
Конюхов деланно засмеялся.
- Почему же ты ухватилась за мой пример?
- Если теперь тебе внутренний голос внушает, что книжки больше писать не следует, - упорствовала жена, - смирением будет именно и бросить их писать.
- А ты-то? Как у тебя со смирением?
- Кто знает... наверное, плохо. Может быть, меня ведет дьявол. Гордыня! У меня ее в избытке. Когда я вхожу в храм и вижу, как прихожане целуют руку попу, меня что-то толкает тоже подойти и поцеловать, но... и в страшном сне такого не видывала, чтоб я ему руку целовала! С какой стати! Зачем Богу нужно, чтобы я какому-то человеку целовала руку только потому, что он в рясе, а я поповской науки не прошла и хожу в обычном платье? Для чего мне вообще ходить в храм? Разве я не могу молиться дома, когда мне захочется? Плевала я на ортодоксов, к черту их всех! Но ведь с моей стороны это все же гордыня, и я понимаю, но пересилить себя не в состоянии. Дьявол борется с ангелом, вот в этой душе, - Ксения ударила себя в грудь кулаком. - И ангел, ангел тоже есть, но дьявол пока сильней.
- Не знаю, что тебе на все это ответить, - развел руками Конюхов. Пожалуй, если брать мое обыденное, так сказать внелитературное состояние, я нахожусь точно в таком же положении.
- Я не пыталась ни удивить и поразить, ни разжалобить тебя, воспаленно бросила разгорячившаяся женщина. - Но образумить я тебя хотела. Ты полагаешь, что сложность душевного мира - твой удел, а Ксенечка, она всего лишь этакий человечек с непомерным гонором, который вечно изрекает истины в последней инстанции, позволяет себе категорический тон, судит и рядит. Это маска, а ты не разглядел. В глубине души у меня нет никакой уверенности, а есть сомнения и колебания, есть страдания, мука! Ты ничего этого не разглядел. Я всегда была для тебя вещью. Если ты хочешь перемениться, измени прежде всего отношение ко мне. Но еще пойми, что я не требую этого от тебя, это дело твоей совести, я же... я сама иду тебе навстречу. Тебе рисуется, что, бросив литературу, ты скатишься в мирок тупости и ханжества, мещанской серости, мелкого интриганства, подлой расчестливости, сплетен, равнодушия, пустоты, мишуры... А я хочу убедить тебя, что это не так. По справедливости говоря, мне безразлично, пишешь ты книжки или нет. Эту проблему обсуждай со своим богом. Ты только не третируй нас, бедолаг низкого мира обыденности. Поверь, ты нас совсем не понимаешь. Можно войти в мирок узкий, где живут без претензий, а найти в нем много поразительного, много сомнений и душевных мук, и любви тоже много.
- Ты сочиняешь на мой счет, превращаешь меня в какого-то школяра, подосадовал Конюхов. - Можно подумать, я потому отворачиваюсь и отказываюсь от литературы, что вдруг пожелал страстей попроще, еще скажи - хлеба посытнее, кисельных берегов! А ведь на самом деле это происходит со мной потому, что ускользает земля из-под ног, разрушается страна, весь привычный мир рассеивается, как дым, идеалы, смысл, цель - все летит в тартарары, а я не хочу быть щепкой в этом водовороте, не хочу быть несчастной и жалкой жертвой обстоятельств!
Ксения посмотрела на него с искренним удивлением.
- Дурачок! - воскликнула она. - Ты растерялся? Тебя напугали? Страна разрушается! А разве человек не больше, не первее страны? Уж не собрался ли ты убеждать меня, что объявят завтра гибель России, так ты пустишь пулю в лоб себе? Не смеши! Еще как захочешь жить, еще как будешь выкручиваться, чтобы выжить. Своя шкура, свой живот важнее. Ты это скажешь. О бедах нашего отечества скорблю, но собственный живот мне важнее... Вот так скажет Ваничка Конюхов. И перед Богом будет до бесконечности прав. Разве не так? Только не забудь про меня в ту минуту, замолви словечко, не покинь, если еще хоть чуточку любишь!
Она со смехом бросилась к мужу. Она повалила его на кровать, и он, вырываясь из плена слов и беспорядочных мыслей, засмеялся тоже. Его радовали нежные прикосновения жены.
***
Вопрос о новом обличье жизни, тем более не какой-нибудь из ряда вон выходящей, а именно уютной, средней, "как у всех", волей-неволей первым и основным пунктом имел тоже вопрос, будет ли Конюхов зарабатывать денег достаточно, чтобы Ксения наконец вздохнула с облегчением. Да и то сказать, Конюхову, когда он не шутя возьмет на себя роль добытчика, уже просто некуда будет свернуть с дороги прозрений и освоения новых форм. Конюхов не сомневался, что ответит на вопрос положительно, однако в новые формы хотел вступить романтиком, мечтателем, и за денежной прозой ему мерещились некие ослепительные, сияющие вершины истины и красоты. Он понимал, что такие крайности, как полный отказ от литературы и безоглядное приобщения к обыденному, невозможны в действительности, что это из области надуманных выходок, каприз мужчины, вздумавшего обрести бабью стать. Но с вершин-видений долетал теплый и, главное, бесспорно ощутимый ветерок, манивший в неизведанные дали, и он чувствовал, что умиротворяется в его дуновениях, забывается и что если крайности невозможны в дольнем мире, то возможна некая быстро составляющаяся инерция, которая мягко и аккуратно повлечет его прочь от прежних увлечений, к иным берегам, где он уже никогда не опомнится и не вздохнет с сожалением о минувшем.
Он вернулся в книжную торговлю, облекавшуюся для него прежде всего в переменчивые, но внутренне схожие образы безумия неутомимого Пичугина. Ощущение перемен, даже полного поворота в судьбе и, в особенности, какой-то исключительной, пугающей новизны, чтобы не сказать неизвестности, в будущем, зудело в его душе, мешая работать и втягиваться в долю книжного торговца. Выходя утром из дома, он шел по улицам с возбужденным и торжественным чувством, что идет совершать подвиги во имя любимой жены, а торгуя книжками, очень часто и всегда внезапно вспоминал о Ксении. Ощущение чего-то таинственного, еще не понятого и не изведанного до конца, что ждет его дома, после тягот торговли, жарко всплывало в его груди. А когда возвращался домой, его точила неприятная мысль, что еще неизвестно, чем занималась Ксения в его отсутствие, хотя сейчас, когда он предстанет перед ней, она, ясное дело, прикинется простушкой, которая только тем и жила, что ждала его, высматривала в окошке, прислушивалась у двери, в нетерпении ловя каждый звук. Все же это не было законченной мыслью, что она обманывает его, пользуется его доверчивостью, даже эксплуатирует, но когда от такой мысли его отделяло крошечное расстояние, он вдруг словно начинал заново трудовой день, он беспокойной рыбешкой вскидывался над безмятежной гладью вечера (во всяком случае ему самому представлялось, что именно это с ним происходит), и им владел крылатый дух счастья, внушенного сознанием, что он совершает подвиги во имя любимой жены, даже если она доходит (опускается) до того, что порой и обманывает его.
Среди упоительного вхождения в тихую гавань его разбирало иногда чувство неуверенности, смутное сознание неправоты и неправедности совершаемого им, но в каком-то смысле сходные ощущения владели и Ксенией, и Сироткиным. Какими-то схожими рисунками протянулись их дороги в будущее, что-то общее, помимо смерти, ждало их, по крайнем мере та выбитость из прежней колеи, которую они одновременно переживали, и некоторая растерянность перед неведомостью грядущего несомненно роднили их. Они не перестанут быть собой, а достигнут ли намеченной цели - вопрос Бог знает какой спорный, но что-то непременнов них изменится, и это уже происходит, и этого не избежать. Конюхов сознательно и добровольно прекратил в себе талант, и теперь у него появились основания бояться Божьего суда. Но примерно то же следовало сказать и Сироткину, подобные же признания должны были вырваться и из глотки незадачливого коммерсанта. Он-то рассчитывал прожить оставшиеся ему дни в довольстве и сытости, веселым, даже хмельным, и уважаемым членом общества, отлично воспитавшим и обеспечившим своих чад, а в результате выходило совсем другое, не веселое, жутковатое, невнятное, чуждое всякой поэзии. А Ксения? Она всегда была женщиной, только женщиной, прежде всего женщиной. Должно быть, у Бога на счет женщин не слишком-то лестное мнение и высоких задач, создавая их, он не ставил перед собой, коль воспользовался всего лишь ребром мужчины, но ведь не ее вина, что ей приходится носить юбку и служить объектом вожделений сильного пола. Ей с самого начала навязали определенную роль, она освоилась в ней и исполняла ее как умела. И публика рукоплескала ей, и не так уж дурно укладывались кирпичики, возводя здание жизни, и тяжких грехов ее женственность отнюдь не ведала, но вот словно вдруг среди ясного дня попасмурнела природа, радующие глаз ландшафты залила вязкая густота сумерек, и насторожилась душа, крутят разумом смутные предположения, что ее белое тело, ее прекрасное тело в конце концов станут грубо бить, и даже не без причины. Стало быть, что-то не так, что-то среди равновесия, уверенности и покоя незаметно для нее (да и для всех них) преобразовалось в неправду, в грех, заслуживающий сурового наказания.
Они вплотную приблизились к черте, за которой начинался откровенный путь к увяданию и смерти, и они, видя всю его жесткую, черную неотвратимость, вдруг почувствовали неловкость, как если бы вынесли на этот путь какой-то громоздкий и неуместный, глупый пошлый багаж или шествовали по нему с неподобающими гримасами, а поделать с этим ничего не могли. Так свершалост соединение в некий скрытый, им самим не до конца понятный тройственный союз, так завершалось смыкание и обособление.
Однако Марьюшка Иванова была создана для враждебности подобного рода расколам и обособлениям. Ее душа жаждала общежительства. Ушла одна Кнопочка (Конопатов не в счет, он чужой), а Марьюшке чудилось, что ушли, бросили ее все, предали все - кто погнался за наживой, кто засуетился в исканиях мелких выгод, кто просто заскучал, - и распадается дружеский союз, рассасывается слитность, выветриваются любовь и понимание и торжествует князь мира сего. Тогда она смекнула: надо спасать! Пробил час, когда нравственный долг велит ей вмешаться, говорить и уговаривать, проповедовать, собирать и воскрешать. Надо спасать людей, тонущих в разъединении, пошатнувшуюся былую дружбу поднимать из праха и сразу на новую высоту, на небывалую высоту, надо громко, во весь голос, говорить доходчивые слова о вере, надежде и любви.
Для начала попробовать тихо; проникновенно о сокровенном; потихоньку изложить им всем свою заветную программу, не раскрываясь вполне, нежно и ласково позвать, указать путь, а не подействует - что ж, тогда возвести очи горе, возопить, страстно жестикулируя. На помощь скользнула мысль, что они слишком оторвались от живой природы и даже не способны предвидеть все печальные последствия этого отрыва, она же и в этом смысле держится на плаву, просто потому, что видит, предвидит и разумеет все. А слепота других даже удивительна. Марьюшка Иванова округлила глаза, сделала их пуговками. Другие проходят, смеясь и не замечая, мимо самых очевидных вещей. Марьюшка Иванова с сомнением покачала головой. И вот она уже знает истину, как никто другой; никто не сравнится с нею в знании истины. Она повела переговоры о пикнике, вкладывая в них душу, а душа, выказав незаурядную прозорливость, выбрала прелестное местечко у реки: там домишки деревенского типа лепятся к городским застройкам, а набережная носит чисто условный характер, и стоит сойти вниз, на самую на последнюю пядь берега, как тебе откроется роскошный мир зелени и струистой воды; там и магазин под рукой, что весьма существенный аргумент в споре за выбор места, и как на ладони покоится великолепный вид на противоположный берег и на маленький остров, узким плотиком вытянувшийся между берегами. Предполагалось, что соберутся только самые близкие и тесные друзья, разумеется, будут Конюховы, Наглых, Фрумкин, ну и Сироткин, если он окончательно не спятил. Однако с особым нажимом в Марьюшке действовала мечта заполучить Кнопочку, чтобы перед проживающим теперь исключительно у нее Назаровым возникла своего рода приманка, укусить которую он уж не укусит, зато полюбуется для разнообразия, для силы впечатлений.
Марьюшка Иванова пришла к Конюховым и, заострив бледное личико в строгую гримаску, объявила, что кладет на пикник триста рублей. Конюховы давно перестали удивляться эксцентричности, бьющей в Марьюшке всякий раз, когда ее принималась терзать неудовлетворенность достигнутым в жизни, но в данном случае они для поддержания игры исполнительно отшатнулись. Подумать только, триста рублей! Воистину христианский жест. Небогатая пожилая особа, имевшая слабость иногда прикидываться девушкой, небогатая пожилая девушка, нередко жаловавшаяся на гибельную стесненность средств к существованию, одним махом выкладывает триста рублей лишь на то, чтобы люди купили водки, перепились и во хмелю орали песни и дурашливо прыгали в реку. Казалось, взорвался давно угасший вулкан. Происходил грандиозный выброс из мира идеального. Марьюшка Иванова творила жертву в самом замечательном и очень духовном смысле, и даже если по странной случайности произойдет так, что сама же Марьюшка и выпьет водки единолично на весь свой взнос, благородство ее изначальной жертвенности никоим образом не будет ущемлено и принижено. Конюховы доброжелательно засмеялись на замерцавшего в груди их слабой, но неистощимой на разного рода выдумки гостьи подвижника. Ксения выложила семьдесят рублей, а Ваничка, еще не уяснивший, насколько хорошо он справляется со своими новыми задачами и вправе ли он много откладывать в собственный карман, двадцать.
Действительно, его взгляд размеренно ощупывал ее фигуру, вгрызался в формы, которые она тем явственнее ощущала, чем ощутимей они подвергались экзамену извне. В его глазах, устремленных на нее, не было того мира, который предлагали его слова.
- Видишь ли, - сказал писатель, - я испугался... глупые беседы с Конопатовым доконали меня. Мне стало не по себе. Я ему о культуре как о цветущем и плодоносящем древе, а он мне в ответ... да чего стоит одна его эта гаденькая ухмылка! Он словно вещал из могилы. Брал на испуг. Себя-то он ощущает живым, не вампиром, не какой-нибудь нежитью, а даже деловым, уважаемым и благополучным гражданином, он-то как раз себя и видит цветущим и плодоносящим, а все прочее где-то внизу, у него под ногами. Он предполагает изобразить свои мысли на бумаге, но убежден, что поймут его разве что лет через сто. Смотрит тебе в глаза и заявляет: я сильная личность, и не то что человек, а даже и никакое явление, никакая там культура не в состоянии со мной соперничать. В общем, он - день, солнце, бессмертие, а все остальное - мрак, гниль, тление. Я никогда не понимал, Ксения, как люди доходят до подобных воззрений. Он полагает себя единственным и неповторимым, а я убежден, что таких, как он, тысячи, миллионы, мне иногда даже кажется, что я один не такой. У всех свое маленькое тщеславие, своя гордыня, а я хочу бескорыстия, пусть не всегда держусь на уровне, но по крайней мере понимаю, а они... животные! И ищу-то я не разумом, бескорыстие, святость - я вижу их не мысленным взором, а боль души указывает мне направление, и боль бывает невыносимой, а я тычусь, как слепой котенок. Все это очень не просто, Ксения. А им на все плевать. Им бы не сказал этих слов, даже в умоисступлении, а с тобой говорю как на духу. Конопатов свой свет, хотя бы и воображаемый, не хочет вносить в тьму, а хочет, по его же словам, колдовать, подавлять... хочет нас оставить во мраке.
Конюхов стер пот со лба, утомленный воспоминаниями, негодованием и чрезмерно забурлившим красноречием. Ксения сказала:
- Ну, есть такие смешные людишки... зачем же ты обращаешь внимание?
- Ты не такая, Ксения? - спросил Конюхов испытующе.
- Почему ты спрашиваешь, - невозмутимо ответила женщина, - ты ведь знаешь, что нет.
- Я спрашиваю потому, что люблю.
- А его невзлюбил, вот только и всего?
- Некоторые стороны действительности, некоторые людишки - я порой страдаю, глядя на них, не всего лишь обращаю внимание, а страдаю. Даже тело ломит, кожа зудит, а душа, напротив, молчит. Она болит, когда я не замечаю ни людей, ни сторон действительности, значит, она уводит меня прочь, значит, мне не здесь суждено искать истину, не здесь мой настоящий дом. Вот только, - болезненно посмотрел муж на жену, - мне жалко тебя, страшно, что могу по независящим от меня причинам оставить тебя одну... Ох, если бы не эти Конопатовы! Так и видится он со стороны ночной птицей, накликающей беду...
- Оставь ты его в покое, - наконец поморщилась Ксения.
На лице Конюхова проступило тихое выражение готовности последовать этому совету. Он ободряюще замахал руками:
- Говори, говори, я хочу выслушать тебя, узнать твое мнение. Ты живая, ты не станешь наводить меня на мысли о загробном... Как же жить человеку, когда он начинает только и думать что о смерти? Потянет могильным душком и словно душа из тела вон. - Он скучно отошел от стола, побродил по комнате, сжимая щеки ладонями. - Спасаемся за символами... я ему про культуру... мол, если я живу ее духом, что-то делаю для нее, почему же мне не думать, что она и меня согревает, на меня отбрасывает свет, что я этим силен... отчего же мне, наконец, не видеть себя живым? А он разлагает, разбивает на клочки, и каждый клочок сам по себе уже мертв. То есть я хотел заслониться, а он разрушил заслон. Выходит, мне остается лишь сидеть да размышлять о бренности всего живого? что-де как ни вертись, как ни скачи, конец один? И выше смерти над человеком ничего нет? Ей-Богу, это ловушка! В этом невозможно жить! Можно и нужно знать о конце, но можно ли в него верить? Зачем тогда жить, чего ждать, на что надеяться?
Ксения вставила:
- А как другие живут?
- Ловят момент, черпают удовольствия?
- Ну да, - с душеспасительной безмятежностью откликнулась женщина.
- И ты этого хочешь?
- И этого тоже.
- Слишком просто, - писатель неудовлетворенно покачал головой, забеспокоюсь: пейзаж беден и убог, хочу другого! Скажи-ка, если взять в расчет мои метания и твои обстоятельства, можно ли все-таки надеяться, что самым главным вопросом был и остается вопрос о тебе, о нашей с тобой близости? Вот что меня по-настоящему тревожит, я этого все еще не перерос... Я смотрю на тебя пристально, и тебе приходит в голову, что я проверяю, что я эгоист и заботит меня только собственная честь и покой, только собственное будущее. А я волнуюсь о тебе.
- Что изменится, если я скажу, что со мной все в порядке? пробормотала Ксения.
Конюхов сказал:
- Сегодня мы ведем себя как дети. Вспомни, как мы с тобой путешествовали. Новые города, лица. Твоя стезя известна - заглядывать во все магазины, лавки, хорошо! Ксенечка трогательно залюбовалась прилавком... а я? Мне же на всю эту мануфактуру глубоко плевать, я дикий, первобытный человек, я варвар перед нею, я бы всю ее раскидал и оставил только книги! Но с тобой мне и она бывала как бы интересна. Нравится детское увлечение взрослой женщины. Ты смотришь на вещицу и забываешь все на свете, хочется тебе все прямо-таки заграбастать, вот сейчас, сейчас ты брякнешь: настоящий мужчина любому капризу своей дамы потакает. О, моя взбалмошная! Я мучаюсь и наслаждаюсь, ожидая всплеска твоего женского хамства, читая его в твоих глазах. Ужас как люблю слоняться с тобой по чужим городам. Жизнь в тебе там течет словно отдельно от твоей воли, от твоего разума, сама по себе, как-то природно, не сознавая правил и условностей именно человеческой жизни. Славный просыпается зверек, и все это у меня на виду, не то что здесь, где ты так часто обособляешься от меня. Там я стою рядом и всю тебя чувствую, то есть твою природу. А потом меня будто пронзает стрела: я же писатель! И все становится на свои места, мне на удивление хорошо, я знаю: я еще напишу, о, я еще такое напишу, и это будет жизнь, я еще поживу! Когда я здесь думаю о своем писательстве, я чаще всего сразу вспоминаю другие города, где так остро думал о нем. Можно, наверное, положиться и на обстоятельства, плыть, что называется, по течению. Сколько мне на роду написано жить, столько и буду стараться для литературы, а там - все равно... Но это ли титанический труд, это ли достойное гиганта рассуждение?
- Ты трудишься как титан? ты гигант? - оборвала Ксения с внезапной резкостью.
- Не знаю, милая, - мягко возразил мужчина, уклонился, - не знаю... Ни о чем не спрашивай. Знаю только, что и плывущему по воле волн нужны идеалы, цель, духовные ценности. Да ты зря рассердилась. По-твоему, я как-то не так вывернулся, замахнулся на орешек не по зубам... А что поделаешь? Литература... в литературе и слабый человек бессмертен. Человеку кричат: твоя душа бессмертна. Но это, может быть, всего лишь слова. С бессмертной душой тоже еще нужно куда-нибудь приткнуться, нужно суметь. Я приткнулся. Это было, а что будет дальше, я пока не знаю. Поэтому я ловлю твой взгляд, твои руки, даже надоел уже тебе, ты устала от меня сегодня, я чувствую, но остановиться не могу. Ужасна ведь не сама смерть, а то, что она порой подбирается издалека и заблаговременно, разрушает все твои построения, идеалы... Принимает облик какого-нибудь пошляка, выскочки, или толпы, или даже целого государства и подбирается... Конечно, явится сейчас за мной костлявая, так ты станешь у моего одра и посмотришь на меня глазами, полными слез. Но что мне до того! Я хочу жить.
Конюхов уныло сел на кровать. Ксения приблизилась, села рядом с ним и положила руку на его плечи.
- Занудил ты меня совсем. Если бы мои слова могли доходить до твоего сердца...
- Они доходят. Продолжай.
- Ну, сразу не придумаешь, что сказать.
- Я брошу писать книжки.
- Тогда слушай, - подхватила женщина. - Не всем же писать книжки. Я не пишу. Художница из меня тоже не получилась. В общем - женщина. Но, как видишь, живу. Жить можно. Какая еще философия тебе нужна? Ты же знаешь, что я не глупее тебя, а выбрала ведь серединку, за края в бездны не заглядываю, не посягаю на несбыточное. И я могла бы писать книжки, возможно, что и не хуже тебя, но не пишу. Я не сомневаюсь в твоем таланте, но если ты сам в нем усомнился, значит надо бросить все прежнее, порушить и начать все заново.
Конюхов смотрел на жену, дивясь этой неожиданной вспышке говорливости, энтузиазму, воодушевлению, с каким она ухватилась за его короткую фразу, которая вполне могла сойти и за случайную. Он силился подняться до мудрости, иными словами, окончательно сообразить, что жена всегда стремилась принизить его до серости и заурядности и это было всерьез и потому то, что он теперь готов отступиться от дела своей жизни, она воспринимает как свой большой успех.
- Мне, - сказал он с улыбкой, - нужны доказательства, свидетельства... материальные знаки твоего внимания ко мне. Нужна твоя помощь. Ты всегда считала, что хоть мир будет рушиться вокруг меня, а я не оторвусь от сочинения книжек, потому что я, как ты видишь меня по этим же книжкам, человек как бы посторонний. То ли не от мира сего, то ли всего лишь бесконечно равнодушный. Но что бы отвлеченное я ни писал, я знаю, что мной движет сила внутренней связи с идеалами...
- Идеалы, идеалы, - раздраженно перебила Ксения.
- У тебя их нет?
- Как не быть! Только из-за них я на стенку не полезу.
- Если я теперь вздумаю пожирать самого себя, с чего же начнется эта беда, как не с крушения всех моих идеалов?
Женщина снова взяла горячий тон:
- Да нет тут никакой беды! Сделал шаг, и сразу отскакиваешь - страшно! Как кисейная барышня: взять хочешь, а руку протянуть боязно. Впрочем, что я говорю... Еще теснее прижмись ко мне, - потребовала она с сухой запальчивостью и сама навалилась всем телом на мужа. - Ну, что тебя пугает? что за беда тебе грозит? Ты словно хочешь внушить мне мысль, что я недостойна сидеть рядом с тобой... Вот сам-то ты и говоришь со мной голосом смерти. Неужели ты думаешь, что я тебя как-то там травила и растлевала, преследовала? играла втихомолку против твоего таланта? Ты заблуждаешься. Нелегкую задачку ты выбрал себе - обвинить меня в том, в чем сам повинен.
- Скажи, что любишь меня, - с миролюбивой усмешкой предложил Конюхов. - Подумай, вдруг в самом деле сегодня решается моя судьба, а мы раздражаемся по пустякам, вместо того чтобы придти к согласию. Как же в таком случае будем жить дальше?
Слова мужа поставили Ксению перед необходимостью задуматься и оглядеться, высмотреть новые горизонты, по крайней мере убедиться в факте их наличия. Но не бросаться к этим новым горизонтам очертя голову, а пробираться медленно, как бы ощупью. Никуда не торопиться.
- Я все-таки верю, что существует высшая сила, которая управляет нами, - сказала она с философской меланхолией. - Называй ее как хочешь, да только ничего определенного все равно не скажешь. Я знаю одно: над человеком властвует высшая сила и человеку надо смириться перед ней.
- Смирение... это что-то из христианства, а я христианства не терплю, я уже потому не христианин, что не верю в божественное происхождение Христа, и сама личность Христа, кем бы он ни был, во многом вызывает у меня неприятие, даже отвращение, - смутно заворочался Конюхов.
Ксения отстранилась, встала.
- Ты писал книжки, - слегка повысила она голос, - и это, конечно, от Бога, от высшей силы, но когда ты дрожал над рукописями, когда кичился ими, когда носился с ними, как мать не носится с детьми, это гордыня, от лукавого.
Конюхов деланно засмеялся.
- Почему же ты ухватилась за мой пример?
- Если теперь тебе внутренний голос внушает, что книжки больше писать не следует, - упорствовала жена, - смирением будет именно и бросить их писать.
- А ты-то? Как у тебя со смирением?
- Кто знает... наверное, плохо. Может быть, меня ведет дьявол. Гордыня! У меня ее в избытке. Когда я вхожу в храм и вижу, как прихожане целуют руку попу, меня что-то толкает тоже подойти и поцеловать, но... и в страшном сне такого не видывала, чтоб я ему руку целовала! С какой стати! Зачем Богу нужно, чтобы я какому-то человеку целовала руку только потому, что он в рясе, а я поповской науки не прошла и хожу в обычном платье? Для чего мне вообще ходить в храм? Разве я не могу молиться дома, когда мне захочется? Плевала я на ортодоксов, к черту их всех! Но ведь с моей стороны это все же гордыня, и я понимаю, но пересилить себя не в состоянии. Дьявол борется с ангелом, вот в этой душе, - Ксения ударила себя в грудь кулаком. - И ангел, ангел тоже есть, но дьявол пока сильней.
- Не знаю, что тебе на все это ответить, - развел руками Конюхов. Пожалуй, если брать мое обыденное, так сказать внелитературное состояние, я нахожусь точно в таком же положении.
- Я не пыталась ни удивить и поразить, ни разжалобить тебя, воспаленно бросила разгорячившаяся женщина. - Но образумить я тебя хотела. Ты полагаешь, что сложность душевного мира - твой удел, а Ксенечка, она всего лишь этакий человечек с непомерным гонором, который вечно изрекает истины в последней инстанции, позволяет себе категорический тон, судит и рядит. Это маска, а ты не разглядел. В глубине души у меня нет никакой уверенности, а есть сомнения и колебания, есть страдания, мука! Ты ничего этого не разглядел. Я всегда была для тебя вещью. Если ты хочешь перемениться, измени прежде всего отношение ко мне. Но еще пойми, что я не требую этого от тебя, это дело твоей совести, я же... я сама иду тебе навстречу. Тебе рисуется, что, бросив литературу, ты скатишься в мирок тупости и ханжества, мещанской серости, мелкого интриганства, подлой расчестливости, сплетен, равнодушия, пустоты, мишуры... А я хочу убедить тебя, что это не так. По справедливости говоря, мне безразлично, пишешь ты книжки или нет. Эту проблему обсуждай со своим богом. Ты только не третируй нас, бедолаг низкого мира обыденности. Поверь, ты нас совсем не понимаешь. Можно войти в мирок узкий, где живут без претензий, а найти в нем много поразительного, много сомнений и душевных мук, и любви тоже много.
- Ты сочиняешь на мой счет, превращаешь меня в какого-то школяра, подосадовал Конюхов. - Можно подумать, я потому отворачиваюсь и отказываюсь от литературы, что вдруг пожелал страстей попроще, еще скажи - хлеба посытнее, кисельных берегов! А ведь на самом деле это происходит со мной потому, что ускользает земля из-под ног, разрушается страна, весь привычный мир рассеивается, как дым, идеалы, смысл, цель - все летит в тартарары, а я не хочу быть щепкой в этом водовороте, не хочу быть несчастной и жалкой жертвой обстоятельств!
Ксения посмотрела на него с искренним удивлением.
- Дурачок! - воскликнула она. - Ты растерялся? Тебя напугали? Страна разрушается! А разве человек не больше, не первее страны? Уж не собрался ли ты убеждать меня, что объявят завтра гибель России, так ты пустишь пулю в лоб себе? Не смеши! Еще как захочешь жить, еще как будешь выкручиваться, чтобы выжить. Своя шкура, свой живот важнее. Ты это скажешь. О бедах нашего отечества скорблю, но собственный живот мне важнее... Вот так скажет Ваничка Конюхов. И перед Богом будет до бесконечности прав. Разве не так? Только не забудь про меня в ту минуту, замолви словечко, не покинь, если еще хоть чуточку любишь!
Она со смехом бросилась к мужу. Она повалила его на кровать, и он, вырываясь из плена слов и беспорядочных мыслей, засмеялся тоже. Его радовали нежные прикосновения жены.
***
Вопрос о новом обличье жизни, тем более не какой-нибудь из ряда вон выходящей, а именно уютной, средней, "как у всех", волей-неволей первым и основным пунктом имел тоже вопрос, будет ли Конюхов зарабатывать денег достаточно, чтобы Ксения наконец вздохнула с облегчением. Да и то сказать, Конюхову, когда он не шутя возьмет на себя роль добытчика, уже просто некуда будет свернуть с дороги прозрений и освоения новых форм. Конюхов не сомневался, что ответит на вопрос положительно, однако в новые формы хотел вступить романтиком, мечтателем, и за денежной прозой ему мерещились некие ослепительные, сияющие вершины истины и красоты. Он понимал, что такие крайности, как полный отказ от литературы и безоглядное приобщения к обыденному, невозможны в действительности, что это из области надуманных выходок, каприз мужчины, вздумавшего обрести бабью стать. Но с вершин-видений долетал теплый и, главное, бесспорно ощутимый ветерок, манивший в неизведанные дали, и он чувствовал, что умиротворяется в его дуновениях, забывается и что если крайности невозможны в дольнем мире, то возможна некая быстро составляющаяся инерция, которая мягко и аккуратно повлечет его прочь от прежних увлечений, к иным берегам, где он уже никогда не опомнится и не вздохнет с сожалением о минувшем.
Он вернулся в книжную торговлю, облекавшуюся для него прежде всего в переменчивые, но внутренне схожие образы безумия неутомимого Пичугина. Ощущение перемен, даже полного поворота в судьбе и, в особенности, какой-то исключительной, пугающей новизны, чтобы не сказать неизвестности, в будущем, зудело в его душе, мешая работать и втягиваться в долю книжного торговца. Выходя утром из дома, он шел по улицам с возбужденным и торжественным чувством, что идет совершать подвиги во имя любимой жены, а торгуя книжками, очень часто и всегда внезапно вспоминал о Ксении. Ощущение чего-то таинственного, еще не понятого и не изведанного до конца, что ждет его дома, после тягот торговли, жарко всплывало в его груди. А когда возвращался домой, его точила неприятная мысль, что еще неизвестно, чем занималась Ксения в его отсутствие, хотя сейчас, когда он предстанет перед ней, она, ясное дело, прикинется простушкой, которая только тем и жила, что ждала его, высматривала в окошке, прислушивалась у двери, в нетерпении ловя каждый звук. Все же это не было законченной мыслью, что она обманывает его, пользуется его доверчивостью, даже эксплуатирует, но когда от такой мысли его отделяло крошечное расстояние, он вдруг словно начинал заново трудовой день, он беспокойной рыбешкой вскидывался над безмятежной гладью вечера (во всяком случае ему самому представлялось, что именно это с ним происходит), и им владел крылатый дух счастья, внушенного сознанием, что он совершает подвиги во имя любимой жены, даже если она доходит (опускается) до того, что порой и обманывает его.
Среди упоительного вхождения в тихую гавань его разбирало иногда чувство неуверенности, смутное сознание неправоты и неправедности совершаемого им, но в каком-то смысле сходные ощущения владели и Ксенией, и Сироткиным. Какими-то схожими рисунками протянулись их дороги в будущее, что-то общее, помимо смерти, ждало их, по крайнем мере та выбитость из прежней колеи, которую они одновременно переживали, и некоторая растерянность перед неведомостью грядущего несомненно роднили их. Они не перестанут быть собой, а достигнут ли намеченной цели - вопрос Бог знает какой спорный, но что-то непременнов них изменится, и это уже происходит, и этого не избежать. Конюхов сознательно и добровольно прекратил в себе талант, и теперь у него появились основания бояться Божьего суда. Но примерно то же следовало сказать и Сироткину, подобные же признания должны были вырваться и из глотки незадачливого коммерсанта. Он-то рассчитывал прожить оставшиеся ему дни в довольстве и сытости, веселым, даже хмельным, и уважаемым членом общества, отлично воспитавшим и обеспечившим своих чад, а в результате выходило совсем другое, не веселое, жутковатое, невнятное, чуждое всякой поэзии. А Ксения? Она всегда была женщиной, только женщиной, прежде всего женщиной. Должно быть, у Бога на счет женщин не слишком-то лестное мнение и высоких задач, создавая их, он не ставил перед собой, коль воспользовался всего лишь ребром мужчины, но ведь не ее вина, что ей приходится носить юбку и служить объектом вожделений сильного пола. Ей с самого начала навязали определенную роль, она освоилась в ней и исполняла ее как умела. И публика рукоплескала ей, и не так уж дурно укладывались кирпичики, возводя здание жизни, и тяжких грехов ее женственность отнюдь не ведала, но вот словно вдруг среди ясного дня попасмурнела природа, радующие глаз ландшафты залила вязкая густота сумерек, и насторожилась душа, крутят разумом смутные предположения, что ее белое тело, ее прекрасное тело в конце концов станут грубо бить, и даже не без причины. Стало быть, что-то не так, что-то среди равновесия, уверенности и покоя незаметно для нее (да и для всех них) преобразовалось в неправду, в грех, заслуживающий сурового наказания.
Они вплотную приблизились к черте, за которой начинался откровенный путь к увяданию и смерти, и они, видя всю его жесткую, черную неотвратимость, вдруг почувствовали неловкость, как если бы вынесли на этот путь какой-то громоздкий и неуместный, глупый пошлый багаж или шествовали по нему с неподобающими гримасами, а поделать с этим ничего не могли. Так свершалост соединение в некий скрытый, им самим не до конца понятный тройственный союз, так завершалось смыкание и обособление.
Однако Марьюшка Иванова была создана для враждебности подобного рода расколам и обособлениям. Ее душа жаждала общежительства. Ушла одна Кнопочка (Конопатов не в счет, он чужой), а Марьюшке чудилось, что ушли, бросили ее все, предали все - кто погнался за наживой, кто засуетился в исканиях мелких выгод, кто просто заскучал, - и распадается дружеский союз, рассасывается слитность, выветриваются любовь и понимание и торжествует князь мира сего. Тогда она смекнула: надо спасать! Пробил час, когда нравственный долг велит ей вмешаться, говорить и уговаривать, проповедовать, собирать и воскрешать. Надо спасать людей, тонущих в разъединении, пошатнувшуюся былую дружбу поднимать из праха и сразу на новую высоту, на небывалую высоту, надо громко, во весь голос, говорить доходчивые слова о вере, надежде и любви.
Для начала попробовать тихо; проникновенно о сокровенном; потихоньку изложить им всем свою заветную программу, не раскрываясь вполне, нежно и ласково позвать, указать путь, а не подействует - что ж, тогда возвести очи горе, возопить, страстно жестикулируя. На помощь скользнула мысль, что они слишком оторвались от живой природы и даже не способны предвидеть все печальные последствия этого отрыва, она же и в этом смысле держится на плаву, просто потому, что видит, предвидит и разумеет все. А слепота других даже удивительна. Марьюшка Иванова округлила глаза, сделала их пуговками. Другие проходят, смеясь и не замечая, мимо самых очевидных вещей. Марьюшка Иванова с сомнением покачала головой. И вот она уже знает истину, как никто другой; никто не сравнится с нею в знании истины. Она повела переговоры о пикнике, вкладывая в них душу, а душа, выказав незаурядную прозорливость, выбрала прелестное местечко у реки: там домишки деревенского типа лепятся к городским застройкам, а набережная носит чисто условный характер, и стоит сойти вниз, на самую на последнюю пядь берега, как тебе откроется роскошный мир зелени и струистой воды; там и магазин под рукой, что весьма существенный аргумент в споре за выбор места, и как на ладони покоится великолепный вид на противоположный берег и на маленький остров, узким плотиком вытянувшийся между берегами. Предполагалось, что соберутся только самые близкие и тесные друзья, разумеется, будут Конюховы, Наглых, Фрумкин, ну и Сироткин, если он окончательно не спятил. Однако с особым нажимом в Марьюшке действовала мечта заполучить Кнопочку, чтобы перед проживающим теперь исключительно у нее Назаровым возникла своего рода приманка, укусить которую он уж не укусит, зато полюбуется для разнообразия, для силы впечатлений.
Марьюшка Иванова пришла к Конюховым и, заострив бледное личико в строгую гримаску, объявила, что кладет на пикник триста рублей. Конюховы давно перестали удивляться эксцентричности, бьющей в Марьюшке всякий раз, когда ее принималась терзать неудовлетворенность достигнутым в жизни, но в данном случае они для поддержания игры исполнительно отшатнулись. Подумать только, триста рублей! Воистину христианский жест. Небогатая пожилая особа, имевшая слабость иногда прикидываться девушкой, небогатая пожилая девушка, нередко жаловавшаяся на гибельную стесненность средств к существованию, одним махом выкладывает триста рублей лишь на то, чтобы люди купили водки, перепились и во хмелю орали песни и дурашливо прыгали в реку. Казалось, взорвался давно угасший вулкан. Происходил грандиозный выброс из мира идеального. Марьюшка Иванова творила жертву в самом замечательном и очень духовном смысле, и даже если по странной случайности произойдет так, что сама же Марьюшка и выпьет водки единолично на весь свой взнос, благородство ее изначальной жертвенности никоим образом не будет ущемлено и принижено. Конюховы доброжелательно засмеялись на замерцавшего в груди их слабой, но неистощимой на разного рода выдумки гостьи подвижника. Ксения выложила семьдесят рублей, а Ваничка, еще не уяснивший, насколько хорошо он справляется со своими новыми задачами и вправе ли он много откладывать в собственный карман, двадцать.