Когда вошли новые гости, Назаров с полушутливым, полубезумным деспотизмом обрушил на Марьюшку Иванову распоряжения, куда их усадить и что им подать, он щелкал языком в радостном упоении от нежданного нашествия, однако Марьюшка уловила его сильнейшее недовольство и именно потому старалась как можно добросовестнее исполнить его приказы. Этим Марьюшка надеялась ублажить его и предотвратить скандал. Она всегда проверяла Назарова по внутренней горячей работе своих впечатлений, и он был для нее прав, когда она испытывала к нему нежность, и был негодяем, когда некая сила понуждала ее бежать к Ксении и с ненавистью жаловаться на него. Червецов вряд ли имел понятие, что Назаров живет у Марьюшки Ивановой и вообще успевает пастись в двух огородах. Он видел непреложную прямоту в косвенно известном ему романе, т. е. что Назаров всюду поклоняется красоте Кнопочки и ищет ее расположения, а разных изгибов и таинственных, даже сумеречных тонкостей не замечал, стало быть, он предполагал, что, сделавшись соперником Назарова, вышел на ровное поле, где и примет открытый бой, вступит в решающую схватку, не лишенную черт величия. Ему и в голову не приходило, что Назаров может, например, выскочить откуда-то сбоку и уколоть его или воспользоваться его добротой, как воспользовался добротой Марьюшки Ивановой, и ловко сесть ему на шею. Для пролога схватки он нахмурился, ведь соперник был налицо. Но все-таки он очень надеялся на Конюхова, на некий авторитет Конюхова в глазах Кнопочки, да и хмуриться долго по доброте душевной не умел, а к тому же как принялись за вино и все пили мало, а ему никто не возбранял пить сколько угодно, то весьма скоро он почувствовал себя в своей стихие, поплыл, как рыба в воде.
   Несколько времени Конюхов наслаждался чтением мыслей Марьюшки Ивановой. Ей, само собой, непонятна его дружба с Червецовым, ей непонятно, что можно порядочному человеку, тихому семьянину, не совсем-таки плохому литератору иметь общего с этим пьяницей в спокойные, "мирные" дни, иными словами, когда нет никаких разгульных сборищ, нет весело бесчинствующего Наглых и пускающего слюни Сироткина и никто не посягает, захмелев, сорвать одежды с нее, Марьюшки Ивановой. Надо знать меру! В иные дни она и сама позволяет себе лишнее, но гораздо больше дней, когда она живет смирно, трудится, принимает Кнопочку, ревностно ублажает Назарова, славит Господа. А если Конюхов сблизился с пропойцей Червецовым в обычный день, не отмеченный общей праздничностью, да еще ввалился к ней без предупреждения и с вином, выходит, он не иначе как запил, сошел с круга. Все это попахивало скандальной сенсацией, бросало вызов приличиям, а равно и тень на репутацию Ксении, и Марьюшка Иванова стряхнула с губ улыбку первоначального гостеприимства и повела себя сдержаннее.
   Возбуждение, в котором Конюхов пришел, уже казалось ему родом духовного взлета, и наконец его прорвало:
   - Смотрю на ваши родные лица и думаю: пора, пора нам браться за дело! - воскликнул он. - Чего мы ждем? Видите моего друга? Он горел в деле и в деле пострадал, стараниями небезызвестного Сироткина. Но он не остыл, его не сломали, он пришел, я с ним, и мы говорим: довольно сидеть сиднями, засучим рукава и покажем, что мы тоже кое-что умеем. Возьмемся за работу, сулящую барыши. Кто научил русского интеллигента думать, что ему не пристало браться за такую работу? Почему русский интеллигент боится, что хватив будто бы через край, то есть заработав лишнюю копейку, и не случайно как-нибудь, а именно собственной ловкостью, как-то там вдруг в нем проснувшейся, он словно бы и перестанет быть интеллигентом? Русский интеллигент - бессребреник, святой? Безусловно! Кто с этим спорит? Факт, сомнению не подлежащий. Но если он, наш славный интеллигент, честно работает ту творческую работу, которая стала целью и смыслом его жизни - а вне такой работы я его настоящим интеллигентом не признаю - то как попутно добытая копейка может осквернить его?
   - Деньги никогда, никому и ничему не мешают, - солидно возвестил Червецов.
   - Я рад, что встретил понимание. Все со мной согласны... Очень хорошо! Но давайте разберемся основательно. Нам среди массы упреков и предостережений подкидывают и следующее: если вы-де говорите о каком-нибудь чужом народе, что это скверный народ, вы больше не интеллигент, точнее говоря, никогда им не были. Я никакой народ скверным не называю, но я за справедливое отношение к тем, кто позволяет себе подобные высказывания, ибо можно быть интеллигентом и так говорить.
   Назаров поерничал:
   - Про турка, про всякого венгра там не знаю, а еврей человек скверный.
   - Бог ты мой! - крикнул писатель. - Нетрудно доказать... и, я думаю, можно считать доказанным, что не любит интеллигент не человека, а то или иное явление, какой-нибудь, скажем, народный дух. Те же, кто кричат ему: ага, ты порицаешь нас за пристрастие к денежкам, или к ночным краскам, или к мягким перинкам, - те в простоте своей не ведают, что такое интеллигентность. Я скажу больше, можно любить и жалеть человека, но не любить такое явление, как жизнь. И вот нынче я с беспримерной, ей-Богу, почти что и недоступной апатичному интеллигенту активностью невзлюбил старое, тухлое явление - интеллигентскую неприязнь к богатству!
   Все скромно и замкнуто, как бы заблаговременно отмежовываясь от возможных последствий, улыбнулись на вдруг ухнувший диалектический смех разгорячившегося писателя.
   - Но продолжим, милые друзья, наше почти философское исследование, кричал над головами вставший и пустившийся яро жестикулировать Конюхов. Обаяние лика интеллигента явится нам еще более заманчивым, если мы раз и навсегда проведем границу между пристрастной любовью к денежкам и необходимостью их иметь и скажем, что он должен опираться на второе, а первое предоставить тем, кого с презрением называет духовно больными. Спросим себя: опустится ли до уровня какого-нибудь поганого ростовщика, изменит ли своим вкусам и привычкам, своим идеалам интеллигент, если он станет зарабатывать больше, чем необходимо только для минимальных нужд? если он в каком-то смысле станет даже загребать деньги? И я полагаю, мы, после всех жизненных невзгод и испытаний, выпавших на нашу долю, мы, вооруженные огромным опытом, должны ответить: нет, не опустится и не изменит, - при условии, что богатство не вскружит ему голову. И есть ответ глобальный, поднимающий историю и расширяющий горизонты будущего: если мы не спохватимся, все скоро захватят скверные людишки, поклоняющиеся мамоне, и нам не останется места на земле. И есть ответ узко практический, повседневный: нам незачем жить в нищете и убожестве.
   Что ж, мы видели примеры потерявших голову, ослепленных блеском золотого тельца. На наших глазах соскабливался и опадал налет интеллигентности с печально-юркой тушки нашего друга Сироткина, на наших глазах он деградировал и сходил с ума. Мы видели, как он бьется в тенетах, и мы всплескивали ручками, заслонялись, вскрикивали: ах, Боже избавь от подобного, не хотим мы никакого капитала и, чтобы только не знать такой опасности, будем сидеть тихонько! И ошибались. Если Сироткин оказался слаб, значит ли это, что и нам не по плечу подобная ноша? Кто нам докажет, что мы непременно последуем по его стопам, если засучим рукава и откроем свое дело? Нет, я убежден, наш разум не помрачится от блеска и звона монет, мы будем зарабатывать, но не дрожать над денежками, мы будем работать и щедрой рукой одаривать неудачников!
   - А мы действительно откроем дело? - осторожно спросила Кнопочка.
   - Мы откроем дело. Почему бы нет? Да я уже открыл! - Писатель смеющимися глазами смотрел на Кнопочку - искал в ее взорах лихорадочный блеск алчности? - смотрел как на забавный пенек, который готов использовать для удобства отдыха, но в столь возвышенном роде, что при этом не прочь и обратиться к нему с прочувствованной речью воспевания природы. Кнопочка как будто разгадала его взгляд, во всяком случае она зарделась и досадливо опустила головку и все ждала, кажется, что Конюхов сейчас отпустит по ее адресу что-нибудь вроде "милочка моя". Но этого не случилось, Конюхов оставил разговор в рамках умеренной серьезности. Будет открыто настоящее, большое дело, и Кнопочка примет в нем живейшее участие. - Не скажу определенно, что за дело, - говорил Конюхов, - да это пока в своем роде деловая тайна... Но достаточно знать и верить: дело будет...
   Сердца разжались и оживили бег крови, тиски скованности и смущения, вызванного непрошенным визитом, ослабили давление, лица посветлели. Назаров острым нюхом разжиревшего, но отнюдь не забывшегося зайца почуял, куда дует ветер и что сейчас ему припомнят повисшее в пустоте обещание переплюнуть ненавистное сироткинское предприятие, и он первый заулыбался, радушно приветствуя нежданно-негаданно привалившее им счастье. Марьюшка Иванова, однако, смотрела на него терпко, с грозой и нарастающим скептицизмом, она вовсе не мстила ему за наглость и все его притеснения, а только скорбно и чуточку больше, чем скорбно, обнажала у него на виду душу, в которой черными дымами клубилась печаль сознания, что он ей не дал почти ничего, тогда как она дала ему все, отдала всю себя и, кстати заметить, никогда не требовала ничего взамен. Она внутренне соединилась в эту минуту с Кнопочкой, и Назарову нечем было бить козыри страшного бабьего союза. Поэтому он первопроходцем потянулся к червецовскому вину, предлагая тем самым путь тихого примирения. Мол, видите, я был неправ и признаю свое поражение, и даже пью с горя. Выпив по бокалу, Марьюшка и Кнопочка танцевали, нежно обнявшись, но потом сжалились и взяли Назарова, Назаров тоже танцевал. Конюхов посылал Червецову знаки: смотри-ка, что я с ними сделал, я их околдовал, они теперь в наших руках, считай, что ты на полпути к успеху. Но Червецов великолепно обходился без этих вспомогательных знаков, он не сводил восторженных глаз с танцующих и проникался верой, что лучших друзей еще не имел, а танцующая Кнопочка на ходу ласковыми ручонками сплетает мостик между своим и его сердцем.
   ***
   В следующий визит Конюхов и Червецов застали у Марьюшки Ивановой, кроме Кнопочки и Назарова, еще и Конопатова, который, со своей стороны, тоже, видимо, неплохо поколдовал и наконец достиг определенного успеха в своих исканиях. Назаров, предвидя свой крах, наполовину был уже готов окончательно остановить выбор на Марьюшке и забыться в тихой и глупой мещанской жизни, а наполовину готовился получить жуткий физический удар, стонать от дикой головной боли и забываться тяжелым сном, разыгрывая высокую трагедию. Марьюшка тонким женским инстинктом угадывала в нем то и другое и старалась открыть простор первому, а второе смягчить и даже как-нибудь отсрочить своим неустанным служением.
   Кнопочка сидела в кухне за столом с выражением растерянности на лице, как если бы всем своим видом хотела страстно и художественно передать ощущение некой фантастической запутанности мира своих поклонников, число которых крепко приумножалось ее порывистым воображением. Между прочим, у нее проскальзывала смутная гипотеза, что поскольку Конюхов и Червецов затевают дело и вовлекают ее в него, то ей придется по ходу этого дела, из необходимости или благодарности, отдаться кому-нибудь из них или даже обоим. Эта гипотеза понемногу перерастала в серьезную проблему, в предвестие кошмара, ведь на самом деле Кнопочка вовсе не была распущенной девушкой и если чего-то хотела, то прежде всего и впрямь совершать некие трудовые и нравственные подвиги, а не отдаваться по какой-то там производственной необходимости своим работодателям. С другой стороны, работодателю, ставшему благодетелем, она не могла бы так сразу, словно бы от здорово живешь, отказать, потребуй он от нее перемены вертикальности делового пафоса на горизонталь интимной связи. Ибо тут речь шла бы уже не о ком-то вроде Назарова, который сначала изнасиловал ее, потом наобещал с три короба, а в итоге ничем перед нею не отличился. Конопатову разрешалось сидеть рядом с ней. У Кнопочки вертелось на языке предложение Конопатова тоже включить в дело, он был ей до некоторой степени мил, его внешность производила на нее впечатление не то чтобы неотразимое, но достаточное, чтобы в ее душе забродили ощущения, даже слишком странные и, предположительно, неразумные для девушки вполне сведущей, побывавшей в известных переделках.
   Конопатов свой успех продвижения к намеченной цели полностью относил на счет огромной силы влияния собственной личности, перед которой не то что Кнопочка, но и камни, полагал он, не устояли бы. Куда он ни попадал, всюду Конопатов мысленно создавал иерархии, выстраивая людей по тотчас же зорко подмеченным им достоинствам, недостаткам, выпуклостям характера и слабостям, и нигде не было такой иерархии, которую он, к счастью умозрительно, не прихлопнул бы сверху, как тяжелая могильная плита. Организатор и воспитатель людских талантов, вождь, факир, комнатный трибун, он на сей раз воспитывал талант любви и поклонения перед ним в простодушной и доверчивой девушке, окруженной какими-то, на его взгляд, странными, даже подозрительными субъектами. И этих последних он намеревался не воспитывать, а отмести в сторону, как ненужный хлам. О Тополькове он, похоже, и думать забыл. Покачивая преждевременно поседевшей головой, он смотрел орлом, зловеще косил то одним, то другим глазом на кого-нибудь из тех, кого в мыслях уже вычеркнул из достойного общества. Но, впрочем, косил как-то украдкой. Тактика у него была отнюдь не грубая, скорее почти тонкая и продуманная, он принимал участие в общем веселье, пил принесенной Червецовым вино и плодотворно поддерживал беседу.
   Собственно говоря, те два или три визита, что еще успели нанести Конюхов и Червецов до провала их брачной авантюры, - и каждый раз присутствовал Конопатов, - неизменно заканчивались танцами и песнями, кружением голов, вихрем надежд, сгущением таинственной атмосферы вокруг все еще не начатого и даже не названного по имени дела. Кнопочка и Марьюшка Иванова утратили чувство реальности и полагали, что чудодействие мужской предприимчивости и вечной заботы о слабом поле перенесло их в сказочный мир нескончаемого праздника, милых глупостей, очаровательного легкомыслия, и сказка вьет свои хитрые узоры, а конца ей не предвидится, потому что героические мужчины, эти рыцари и поэты, уже делают дело и они, Кнопочка и Марьюшка, каким-то образом в том деле участвуют. Угрюмый душой Назаров видел обман, но не считал Червецова, быстро слабевшего от вина и в сладком изнеможении, с бессмысленной ухмылкой на расползающихся губах полулежавшего на диване, опасным соперником. А для Конюхова изначальная цель их визитов отошла в тень, и на первое место выступила борьба с Конопатовым. Этот человек раздражал писателя своей самоуверенностью, кроме того он помнил, что заподозрил в нем кровожадность, когда тот внезапно обалдел в чаду веселья, наседал на Силищева, путая его, кажется, с Сироткиным, и выкрикивал: прижмем демократа к ногтю! И однажды, когда им случилось остаться наедине, Конюхов сказал серьезно:
   - Слышал краем уха, что вы большой почитатель Штайнера и Кастанеды...
   - Штайнера, Кастанеды и других, - с приятной улыбкой поправил внушительный Конопатов.
   - Вы мистик?
   - А вы нет?
   - Но мне услышалось так... возможно, ошибочно... что вы предпочитаете мистиков, которые другую реальность воспринимают как нечто изначально данное и неизменное. Человеку, мол, остается только принимать мир таким, какой он есть. Это так, дорогой? - спросил Конюхов собеседника, явно наслаждавшегося взглядом постороннего человека на его бесовство. - У Штайнера, насколько я помню, в смысле человеческих возможностей все очень скромно и пассивно. Впрочем, поначалу человеку были даны невероятные способности. Но он их растерял. Что-то такое проповедует нам Штайнер, своих способностей отнюдь не растерявший. Не правда ли? Ну что ж, и перед Штайнером можно благоговеть. Вы тоже видите только процесс, в который человек вовлечен, лишившись при этом воли? Чем же вам по душе иной мир, где вы всего лишь пешка? Почему вы, например, не увлекаетесь Даниилом Андреевым, у которого все гораздо острее и предполагает активность?
   Конопатов сполна насладился, губы его растянулись от уха до уха, образовав большую, как у акулы, прорезь вместо рта.
   - У Андреева выдумки... - не без труда выдохнул он речь из этой пропасти.
   - Вы знакомы с его теорией?
   - Знаком... слышал о ней, - смутился было на миг мистик, но тотчас отмахнулся от смущения, а заодно и от детской прыткости конюховских наскоков. - Меня это не занимает.
   - Вас интересует лишь то, с чем случай помог вам познакомиться? наседал Конюхов. - Эффект непосредственного соприкосновения и влияния?
   - Я занимаюсь кое-какими вещами... и очень активно! - вернул губы в нормальное положение и построжал Конопатов.
   Конюхов нехорошо усмехнулся:
   - А, как же, слышал и о том, вы ведь, кажется, чему-то учите людей... быть талантливыми?
   - Именно так.
   - А до вашего вмешательства они не талантливы?
   - Я не люблю, когда спрашивают о секретах моего дела.
   - Но отвечаете?
   - Вам отвечу. Я помогаю людям узнать себя, раскрыться. Я с первого взгляда чувствую человека, которым стоит заняться, вижу по его глазам. И уж когда я за него берусь, ему от меня не уйти.
   - Вы делаете это ради него?
   - И ради себя тоже.
   - Объясните поподробнее.
   Конопатов слегка вспылил сквозь улыбку - словно бросил горсть пороху:
   - А вы не понимаете? Не знаете, для чего такая работа? Она дает власть над людьми, возможность диктовать им свою волю.
   - И это доставляет вам удовольствие?
   - Это и для них важно, для них в первую очередь, - как будто опомнился и поспешил смягчить сказанное мистик. - Они из моих рук выходят... я хочу сказать, начинают жить лучше, полнее.
   - Пока я наблюдал издали, - сказал Конюхов, - я еще мог думать о подобных вещах как о необычайно сложных. Но после того, как вы были со мной предельно откровенны, я вижу, что все это очень просто. Просто и даже грубо. И впечатление чего-то надуманно замогильного...
   Конопатов был заядлый спорщик и в спорах не обижался на разные измышления оппонентов, предпочитая не замечать их.
   - А что вы можете предложить незамогильного? - целеустремленно встрепенулся он.
   - Как что, да вот, к примеру, культуру.
   - Какую же?
   - Хотя бы нашу, русскую. Она жизненна.
   Конопатов откинулся на спинку стула и выдул нечто среднее между ироническим посвистыванием и снисходительным смешком.
   И у него уже был готов ответ:
   - А я вам на это скажу, - громко и убежденно заговорил, затараторил он, - что жизненны в ней отдельные части, отдельные явления, даже, условно говоря, отдельные ее устроители, потому как у них прежде всего свой собственный внутренний мир, а потом уже внешний, то есть Россия и все прочее. Устроитель, о котором я говорю и которого готов прославлять, ставит свой внутренний мир и талант выше России и всего мира. Но вы... и тут мы обращаемся к другой стороне медали, к проблемам потребления, а не созидания, ибо вы, насколько мне известно, ничего не созидаете...
   - Я пишу книжки, - перебил Конюхов.
   - Я их не читал! - захохотал Конопатов. - Вижу перед собой потребителя и фразера, вы даже и позируете, рисуетесь. Весьма картинно! И это вы называете жизненностью? Послушайте, да как только вы, потребитель культуры, вздумаете быть ее носителем, у вас тотчас обозначатся очень замогильные черты. Я вам это предсказываю! И я объясню подробнее. Да просто потому, что вы хотите взять и навлечь на себя всю нашу знаменитую русскую культуру, как одеяло натянуть ее на себя, именно за то, что она, как известно, гуманная и в ней силен пафос человеколюбия... ну, вы понимаете, о чем я, я о том, что вы называете жизненностью и что вас так трогает, умиляет до слез... Минуточку, я не кончил мысль, не кончил фразу! Вы бережно натягиваете ее на себя, укрываетесь, уже готовы забыться сладким сном, окунуться в мир грез, а в действительности-то оказывается, что она питалась за счет других народов, насиловала их всегда, отнимала у них силы и соки, переманивала сынов, которые могли бы послужить и собственному племени. Эту незнаменитую правду вы учитываете? Конопатов, по-вашему, замогилен, потому что исповедует некий род духовного насилия, но вы очень ошибались, думая, что Конопатов слеп и не видит насильственной природы русской культуры. Думали, Конопатов проглотит и не заметит. Не вышло. Очень и очень неталантливо вы подобрали аргумент. Поищите другой.
   Свара, или то, что покладистый в своем презрении к оппоненту, не опускавшийся до злобы и ненависти Конопатов называл философским диспутом, схваткой двух мироощущений, двух миросозерцаний, замирала и возобновлялась при каждой новой встрече, но другого аргумента Конюхов найти не мог.
   - Русская культура, - воинственно выкрикивал Конопатов, - может сколько угодно выдавать себя за розовощекую жизнерадостную девицу или зрелого, полного сил мужа, но по своей сути она замогильна. Она - бледный и страшный призрак в нашем доме, появление которого предвещает беду. Я очень люблю русскую культуру. Но я понимаю, что к чему, и не позволяю себе обманываться. Я наслаждаюсь творениями русской литературы, но это не мешает мне знать об ее истинном происхождении. Она опилась чужой кровью! Вампиризм! Вот слушайте: я восхищаюсь, я наслаждаюсь, я дивлюсь страшной глубине русской культуры, но дело в том, что я не заражен ее тайными болезнями, я независим, и именно такая свобода выводит меня из тени могилы к солнцу и прозрачности дня. Я не исчадие ада, не дитя подземелья и даже не шахтер, я житель дневной поверхности, я учитель, я учу людей смотреть, хотя бы иногда, на небо, на звезды, а не только себе под ноги! Я люблю что-то изощренное... всякие изысканные штучки. Я отвергаю сумерки, мрак, хочу нежиться на солнце. Я люблю блеск. Я интеллигентный человек, и оттого, что я интеллигентный человек, хорошо и мне, и другим. Русская культура не найдет в моем лице своего могильщика, но не найдет и певца. Единственное, что я могу для нее сделать, это открыто высказать всю правду о ней. Всегда пожалуйста! А имеющий уши услышит. Но я уже давно поднялся выше, духовно перерос... я учу истинной свободе, не зависящей от каких-либо условий, от обстоятельств места и времени, а в конечном счете от жизни и смерти. Что такое земная жизнь? Что такое смерть? О, что значит моя телесная оболочка разве это не всего лишь шкурка, которую я безмятежно сброшу, переходя в иной мир?
   Конюхова мучило ощущение, что внешний мир стронулся с места, грозно надвигается на него и на переднем плане помещена представительная фигура мистика Конопатова. Писатель в замешательстве хмурил лоб. Он продолжал верить в намеренную, даже хорошо рассчитанную замогильность Копопатова, а иногда, в минуты бессилия и помрачения, чуть ли не в исключительную таинственность его происхождения, поскольку мистик все-таки успел внушить ему некоторый страх. По крайней мере он чувствовал, что у него нет духовных и физических средств для борьбы с таким причудливым и своенравным, неудобным человеком. Нужно было как-то выкручиваться, а представительства культуры, которую он поднял на щит как слово, полагая, что и слова будет достаточно, чтобы остепенить и даже вовсе обезвредить бесноватого, уже не хватало. Ему хотелось бы изобразить дело таким образом: Конопатов, убежденный в своем сверхъестественном могуществе, является олицетворением смерти (в философском, конечно, смысле, ибо реальный Конопатов не более чем глуп и смешон), но твердо стоят воздвигнутые культурой бастионы, и расшибает о них лоб заносчивый мракобес, разлетаются в пух и прах его идеи. Тогда можно заметить меланхолически: да, странные люди водятся в нашей глубинке... Но даже основательные успехи Конопатова у Кнопочки косвенно указывали на детскость подобных картин и мечтаний, ибо может быть дурочкой Кнопочка, но совсем дураку у Назарова ее не отбить. Даже в самые патетические минуты Конюхов сознавал, что одной патетикой тут не обойдешься. Приходила трезвость, почти трезвое размышление, почти возможность и право быть зрелым мастером в годину решающего размышления, и он уже видел, что Конопатов если и не прав по большому счету (хотя бы потому, что мелок, гадок и скучен), какая-то крупица правды, злой правды, какой же еще! в его словах все же проглядывает. Он уже не сомневался, посреди иных порывов страсти, смахивающей на зубную боль, что хуже Конопатова нет человека на белом свете, нет врага злее и коварнее. Конопатов развязно ораторствовал: