Страница:
- Хорошо в лесу? - приветливо осведомилась Ксения, когда муж приблизился.
- И вы оба тоже в лесу, - ответил бесстрастно писатель.
Сироткин сказал:
- Нам хорошо.
Конюхов посмотрел на него пристально и подумал, что этот человек в последнее время снискал славу безумца, однако нынче выглядит здоровым и бодрым, как никогда.
***
Когда стемнело, Сироткин из предусмотрительно заготовленного хвороста развел на поляне перед домом костер. Пламя буйно взметнулось к небу, искры одна за другой с неистовством скрывались в черной неизвестности. Сироткин, которому сознание, что без него их маленькому обществу не прокормиться, придало загадочный вид циркового факира, обещал печеную картошку; потом он действительно сидел и задумчиво ворошил что-то палкой в горячей золе, однако картошки они в тот вечер так и не попробовали. Ксения, тоже участвуя в хозяйственных заботах, заявляла, что чай в лесу надо пить непременно крепкий, до сердцебиения. Чайник засвистел, выбрасывая тугую струю пара, и они разлили по кружкам густое коричневое пойло, на которое долго и усиленно дули. Ксения со смехом утверждала, что Сироткин похож на демона, раздувающего адский огонь. Сироткин на это лишь отвлеченно усмехался, понимая, что женщина дружелюбно шутит, хотя и не без азартного стремления подмять его, подгорнуть под себя. Бывший коммерсант с инстинктивной хитростью уворачивался от этих женских покушений, и с его мясистых губ неприглядно капала слюна, ибо, мысленно восходя к неким победам, он воображал, что косточки возлюбленной уже хрустят на его зубах, на пломбах и коронках, западая в щели, сквозь которые ему случалось издавать весьма художественный, прелестный свист. Сегодня в его душе пробудилась хитрость, но хитрость зверя, затаившегося и подстерегающего добычу, а не разумного существа, и благодаря этому он производил впечатление до крайности здорового человека.
Крепкий чай растревожил гнездо конюховской велеречивости:
- Религиозные мыслители уверяют, что именно в памяти Бога удерживается человек... то есть память Бога и обеспечивает человеку бессмертие.
Ксения иронически обронила:
- А с каких это пор, Ваничка, ты стал вторить религиозным мыслителям?
- Я пока не дал ни малейшего повода думать, что вторю им. Я сказал только об одной христианской доктрине, или, если угодно, выдумке какого-нибудь философа в рясе, которому мало признавать себя рабом Божьим, тем самым нищим духом, который первым войдет в рай, а неймется еще и проявить себя в умствовании, выкинуть что-нибудь эдакое, утонченное и витиеватое... Я сказал это для того, чтобы вы лучше поняли дальнейший ход моей мысли. - Конюхов вздернул нос и поверх костра многозначительно взглянул на собеседников, не сознавая, очевидно, что до некоторой степени выглядит и смешным. Но если едва приметная улыбка впрямь тронула губы Ксении - для нее все было уже слишком привычно в муже, - то Сироткин нахмурился, лишь смутно заподозрив нечто забавное в происходящем. В его понимании Конюхов все еще оставался субъектом, с которым лучше держать ухо востро. Ксения поощрила супруга:
- Говори, мы тебя с удовольствием послушаем.
Сироткин тоже пробормотал что-то поощрительное, но столь невнятно, что слов разобрать было невозможно.
- Не тот я человек, чтобы уложиться в поповские схемы, не вышел статью, - произнес Конюхов внушительно. - Мне говорят: Бог помнит о тебе, значит, не пропадешь, - и это приятно изумляет, но если уж на то пошло, я, как создание мыслящее и многообразное, могу найти или сочинить еще более приятные и изумительные варианты. Могу вменить в обязанность помнить обо мне и тем самым обеспечивать мне бессмертие кому угодно. Луне, камню, черепахе, которой все равно нечем занять себя в ее жутком долголетии. Другое дело, послушаются ли они меня. Черепаха вправе не посчитаться с моими претензиями, но я вправе полагаться на нее и даже воображать, что дело уладилось в мою пользу. Лишь бы никто не подталкивал меня к этой черепахе, не внушал, что от нее как-то зависит мое загробное будущее, не пугал меня. Почему же я должен думать и верить, что давно исчезнувший Христос значит для меня больше ныне здравствующей и как будто даже внимающей моим рассуждениям черепахи? Для чего мне думать, что евангельские иносказания и притчи, все эти подперченные художественным изыском нравоучения важнее для меня тех представлений о нравственности, которые сложились в моей голове?
Я реализую свое право на пытливость таким образом: я спрашиваю: а существует ли вообще он, Бог? И мой опыт, с которым я имею прелюбопытную странность считаться больше, чем с назиданиями пыльных книжек, называемых священными, и выкладками богословов, говорит мне, что нет, Бога в том виде, в каком мне стараются его преподнести, не существует.
Я вышел из первобытного состояния и углубился психологически, но я достиг, с точки зрения общественных идей или, вернее сказать, общечеловеческой успокоенности в некоторых идеях, вершин скепсиса, и это меня мельчит. Вы скажете: ты оставлен Богом! Но это не так, не знаю, Богом ли, дьяволом, собственным ли разумом и волей, но я не оставлен. Ведь есть вещи, есть идеи, в отношении которых я еще способен проникаться едва ли не верой. Случаются очень углубленные состояния, от которых не так-то просто отмахнуться потом, когда из них выходишь. И вот я пережил одно из таких состояний и подумал: а из чего видно, что я умру наравне с каким-нибудь гражданином Икс, что моя смерть будет столь же законченным и проваливающимся в ничто продуктом, как смерть гражданина Игрека? чему я обязан сходством своих рассуждений о необытии с рассуждениями этих граждан, если я мыслю совсем не так, как они? если я мыслю, а они только имитируют работу мысли? если я дух живой и неуемный, а они обыватели смердящие? если я оставляю памятники своих мыслей и чувств, а они не оставляют ничего, кроме кучек переваренной пищи? Э нет, подумал я, христианство с его трогательным порывом дать всем сестрам по серьгам мы оставим рабам и хапугам, а рядышком, где-то между всеми этими религиями, жадными до популярности и власти, признаем, что тайну мироздания можно... не постичь, а только ощутить, смутно предугадать, вообразить, предвосхитить... в личном духовном опыте. Этот последний и внушает мне, что мысль не умирает. Да и с чего бы ей умирать вместе с телом? Что мешает ей переходить в иные формы, претерпевать метаморфозы? Природа? Но природа вовсе не расточительна, она отбрасывает за ненадобнотстью одряхлевшее тело и сохраняет то, что еще способно служить ей. Только речь не о мыслишках, вообще не о всякой мысли, а о той, которая в состоянии выдержать иную жизнь. Нет Бога-судьи, который расталкивает своих рабов и должников, раздавленных смертью и ужасом предстоящего суда, одних одесную, других ошуюю, а есть человек - творец собственной жизни и собственного бессмертия. Все в руках человека, и на земле он творит образ грядущего бытия в иных мирах. А не сподобился... кто тебе виноват? Я? Разве я виноват, что моя голова работает лучше и время, отпущенное мне, я не расходую зря?
Конюхов даже отвернулся, как если бы в мучении от жалкой вынужденности созерцать тех, кого не озарил свет истины. А может быть, снова и снова высматривал во тьме путь к совершенству, в значительной степени уже проторенный им.
- А христианство рисует совсем другую картину, - проговорила Ксения с какой-то нарочитой небрежностью.
- Но я только что отверг... - начал Конюхов с нетерпеливой и свирепой угрозой возражения.
Ксения перебила:
- Мало ли что отверг, оно ведь от этого не испустило дух и даже отцы церкви в гробах, надо думать, не перевернулись. Оно, может, мысль такой силы, что никогда и не умрет.
Пока она излагала это в самом шутливом тоне, Конюхов устало и смутно бормотал:
- У меня своя голова на плечах, и я не чувствую себя обязанным...
- В христианстве много милосердия, - успела договорить и снова перебила женщина, - а в твоей теории его нет вовсе, один эгоизм. - Она вгляделась в отчужденные лица мужчин и со смехом воскликнула: - Да вы только с тем перевариваете мои слова, чтобы подумать: ну до чего же глупы женщины, а ведь постоянно вмешиваются в мужской разговор!
- Напрасно ты умиляешься пресловутым христианским милосердием, не верю я в него и ничего доброго от него не жду, - сказал Конюхов, который и не думал сдаваться, а когда Ксения, с восхитительной грацией играя словами, вдруг сделала Сироткина его союзником по отвращению к женской глупости, так даже оживился и как-то плотоядно причмокнул.
Сироткин с любопытством поглядывал на писателя. Ему нравилось, что тот, рассуждая вслух, в иные мгновения вдруг словно оставлял слова внутри, забывал, что их надо выговаривать, если он хочет, чтобы его поняли. В такие мгновения он казался Сироткину необыкновенно красивым именно той жесткой и обособленной красотой одухотворения, которая волнует, главным образом, сердца мужчин, тогда как женщины проходят мимо, полагая, что перед ними всего лишь недостойный их внимания простофиля. Сироткин с безмятежностью овцы, не сознающей, что ее влекут к жертвенному алтарю, любовался могучей шеей писателя, живым столбом мышц выраставшей над его грудью. За горячим и радостным дымком мысли, что Ксении никогда не сокрушить этого человека, он мечтал найти укромное местечко для себя, некий пятачок, где над ним больше не довлела бы сомнительная роль друга семьи и откуда он, независимый и в своем роде гордый, мог бы более или менее отчетливо созерцать те диковинные миры, куда во всеоружии знания, уверенности и патетики отправлялся Конюхов. Действительно, у этого человека, которого он столь долго ненавидел, столь долго, безответственно и безнаказанно пытался смешать с грязью, есть голова на плечах - при такой-то шее...
И Сироткин тихо засмеялся в удовлетворении от своих маленьких и волнующих открытий; ночь шире открылась его видению и позволила ему сполна ощутить упругость его собственной силы. Ксения бросила на него удивленный взгляд, непонимающе вслушиваясь в его смех.
- О-о! - протянул Сироткин с деланным полемическим жаром, показывая живую готовность единственно мощью голоса разрушить все построения Конюхова. - Стало быть, история идет себе своим чередом, но вот каждый раз объявляется новый человек, у которого голова на плечах, бросает на эту историю критический взгляд и провозглашает свое право перечеркнуть ее как глупости безголовых. А ты погляди-ка... Какой набор! Тут тебе и формации, и реформации, и церковь, и ереси, и все твердят: мы за улучшение мира, за новую, лучшую нравственность! У тебя же выходит, что смысла во всем этом ни на грош. Нет смысла ни в религиях, ни в революциях, поскольку они не могли вот взять да переделать глупцов в умниц, жалких обывателей - в творцов замечательных произведений искусства и собственного бессмертия... не так ли?
- Выходит, что так, - сказал Конюхов.
- Ты мне - враг идеологический, - возвестил Сироткин с торжеством ребенка, выигравшего у товарища пари.
- Пожалуйста, ничего не имею против, - согласился писатель с некоторой оторопью, не понимая, следует ли воспринимать всерьез это заявление.
- А идея твоя - нелепая, недостойная взрослого умного человека. Дожить до сорока лет, из них половину отдать сочинению романов... которых я не читал... и вдруг додуматься до такого... надо же!
- А ты сначала докажи, что она нелепая, - холодно возразил Конюхов.
- Есть Бог или нет? Есть. Для тебя - есть. Доказательства тут самые простые... должен же кто-то отправить тебя в ад!
- А-а! - закричал Конюхов или, может быть, засмеялся.
- Но ведь и ты ничего мне не доказал, - продолжал беззастенчиво травить его Сироткин. - Однако я великодушный человек, я объяснюсь, не требуя предварительных объяснений от тебя. Конечно, мне тебя не переупрямить, раз уж ты вбил себе в голову всю эту чепуху... да и нужно ли? Но я, пойми, стою за нравственность. Да-да, что бы ты обо мне ни думал, я стою за нравственность. Это не значит, что я во всех отношениях положительный и нравственный человек, служу образцом морали, но личный опыт подсказывает мне, что я твой заклятый враг идеологический, и что же мне, как твоему врагу, противопоставлять тебе, если не эту борьбу, бескомпромиссную борьбу за нравственное начало? Я и веду ее. Тебя послушать, так вовсе и незачем быть нравственным человеком, а достаточно быть умным и вдохновенным, чтобы обеспечить себе вечность. Косточки хорошего, но не слишком напрягавшего голову человека тихонько сгниют себе в земле, а мыслящий, гениальный какой-нибудь злодей не умрет никогда. До чего же детская идейка!
И снова торжествующе смеялся Сироткин, а Конюхов помрачнел, негодуя на его насмешки.
- На твой смех мне наплевать, - сказал он сурово, - посмотрим еще, кто будет смеяться последним. Я только высказал свою идею, которую почувствовал и принял душой... и которая в одном: я не верю, что человек духа умрет и исчезнет точно так же, как масса пустых людишек, всю жизнь думавших только о своем животе.
- А если ни те, ни другие не умрут и не исчезнут, это будет несправедливо? - спросила Ксения.
- Да, несправедливо, несправедливо! - вдруг перекосился, как от зубной боли, писатель, и в первое мгновение даже трудно было поверить, что он еще серьезен, так далеко он зашел; однако его вскрик и его страдания были, судя по всему, неподдельны.
- Ах вот как, - подосадовала Ксения. - А тебе ли...
- А если вы мне скажете, - торопливо перебил Конюхов, почуяв, что дело грозит перерасти в нешуточное столконовение, и торопясь либо заблаговременно сломить сопротивление оппонентов, либо все же еще, пока не поздно, тем или иным маневром повернуть на шутку, - если вы скажете, что судить не мне, а Богу, я вам на это отвечу тоже лишь одно: такого бога, мыслящего, анализирующего и судящего я не признаю, а если он, грешным делом, все-таки существует, я предпочитаю... горделивую позу, - залукавил вдруг и как будто даже заюлил Конюхов, - богоборческую гримаску... Мне вполне достаточно, что мыслю, анализирую и сужу я сам, - добавил он серьезно.
- Какие границы ты проводишь, Ваничка, как выпячиваешь себя, вон как грудь колесом выгнул! - не приняла Ксения оправданий и уверток мужа.
Сироткин перебил в развитие ее темы:
- Тьма, кромешная тьма, в какую сторону от такой границы ни кинься, всюду тьма, зловещий и ледяной мрак. Ни единого просвета. Он нас пугает.
Они, подумал Конюхов зло, издеваются, а я продолжаю что-то доказывать... зачем?.. я же не шут перед ними.
- Зачем же ты и на небо покушаешься? - снова повернулась Ксения к мужу.
- Он нас запугивает, - ввернул Сироткин. - Принимает нас за малых детей.
Его сердце замирало от страха и любви, а разум смеялся, без затей радуясь безумной смелости, с какой он летел и кувыркался в пустоте новых, но еще не понятых, не увиденных по-настоящему, еще казавшихся недозволенными чувств.
- Ты не только на земле, но и на небе хочешь отнять у несчастных и обездоленных лучшую долю? - продолжала Ксения.
- До неба ему дела нет, - опять вмешался Сироткин. - В действительности ему безразлично, что с ним случится после смерти и что нас, бедолаг, ждет за гробом. Ему лишь бы сейчас выкрикнуть: я - человек, вы - людишки.
- Тебя это задевает? - спросила Ксения.
- Еще бы! Ни одного слова из его заявления я не принимаю. Не потому, что оно вообще не сулит никаких красивых и величественных вещей, нет, оно не сулит ничего хорошего мне. Мои интересы не учтены! Он только для того и говорил, чтобы оскорбить меня.
- Ну, не принимай близко к сердцу, - возразила Ксения и приятно улыбнулась.
***
О чем думает этот человек, сей несчастный, вздумавший было во всю ширь распахнуть капиталистическую пасть да подавившийся собственной слюной? негодовала Ксения, косясь на спутника. Она и Сироткин продвигались в магазин за продуктами.
Сироткин еще не был сыт по горло постигшим его недугом, напротив, демон, мячиком катавшийся в его груди, в его животе, распадавшийся в хаос и тут же собиравшийся в новый причудливый узор, делал его необыкновенно сильным. Огромная и нерастраченная, не разменивающаяся на пустяки сила копится в нем. Думая об этом, Сироткин, словно в забытьи, ударил себя в грудь кулаком, но выбитый глухой звук, не героический, но и не обманчивый, вернул его к унылой действительности, заставил опомниться и оглядеться кругом. Худая дорога, по которой они брели, зачахла совершенно, впереди лежала поляна с валунами и кое-где поваленными высохшими стволами некогда могучих деревьев, за нею непроглядной стеной громоздился лес, а Ксения сидела на камне, скрестив обтянутые узкими штанинами ноги, и насмешливо смотрела на него.
- Куда мы пришли? - воскликнул Сироткин с удивлением. - Где дорога?
Ксения рассмеялась, слишком громко, чтобы он пропустил ее смех мимо ушей и не принял его на свой счет. Пятна обиды заалели на его щеках, в глазах отразилось смятение.
- Что это значит? - крикнул он.
- Послушай, - сказала Ксения, оборвав смех, - о тебе в последнее время поговаривают как о сумасшедшем, а вот я иду и думаю: в чем же выражается твое безумие?
Сироткин подтянулся и вымолвил с каким-то внезапным самодовольством:
- Я болен.
- Да ты, наверное, сам о себе и распространяешь всякие нелепые слухи, - возразила женщина, - вот только зачем?
- Со мной все в порядке, - сказал Сироткин, - в смысле болезни... и никакие это не слухи и никакая не симуляция... а вот твое поведение мне кажется странным... мы опять заблудились!
- Вот именно!
Сироткин покосился на нее с недоумением, потом насупился. Говорить с Ксенией ему не хотелось, ведь он стал духовидцем и познал тайны, которые были не для ушей этой пустышки.
- И что же дальше? - спросил он холодно.
- Иди ко мне, - велела она.
Он не двигался, т. е. не сдвинулся до тех пор, пока она не протянула руку, чтобы привлечь к себе и усадить на камень. Но он только сдвинулся, уступая ее властному движению - уступая разве из сознания, что перед ним все-таки женщина, - только очутился возле нее, так близко, что ее дыхание обдавало его раскрытую грудь и лицо, однако на камень не сел, тут уж он уперся. Кровь бросилась ему в голову. В полном изумлении он смотрел на женщину, которая последнее время, да и сколько он ее помнил - всегда, да, именно всегда, лишь тем и занималась, что издевалась над ним и обманывала, а теперь в лесу, сидя на камне с наглой ухмылкой на лице, воображала, что ей и дальше будет дозволено унижать его. Неужели она в самом деле полагает, что он сумасшедший, настолько не в себе, что им можно безнаказанно помыкать, как каким-нибудь деревенским дурачком? Яснее ясного, ей известна дорога к магазину, и ошибиться она не ошиблась, а сознательно увела в сторону; знала она и дорогу к озеру, где их ждут друзья, но предпочла своевольно свернуть на другую, - для чего все это делается? Не иначе как для того, чтобы мучить и унижать его; а Конюхов молчит, - почему? - они не иначе как в сговоре, решили довести его до изнеможения, позора, до греха, может быть, хотят шантажировать, выудить у него денежки, напугать его в этом лесу так, чтобы он заплакал, взмолился о пощаде и отдал им все свое состояние. Сироткин вспомнил, что в груди у него много чистой и благородной силы. Но это все же скорее из области возвышенных идей, это облески горнего мира... Конюхов, красивый, сильный телом и умом Конюхов тоже был чист, пока только говорил невинные глупости и был врагом в споре идей. Но теперь оказывается, что и на его образ, и на его отражение в земных и небесных зеркалах летят комья грязи, потому что тут все грязь под чистой с виду поверхностью, тут нечистый, злой, жестокий умысел, тут пахнет кровью. Сироткин, сраженный этой догадкой, не в силах был оправиться от изумления и решить, что ему делать.
Прежде всего вопрос: сколько? За сколько можно откупиться от них?
- Я тебя больше не интересую? - донесся до него мягкий и печальный голос Ксении, женщина, ради которой он бросил семью и загубил карьеру, сетовала над его вероломством, выдвигая свою версию: он, дескать, поманил ее, а когда она разохотилась, хочет ее покинуть. - Что происходит? Ты совсем не чувствуешь обстановки и атмосферы... не хочешь побыть со мной?
- Сколько?
- Один раз, - строго очертила Ксения перспективу.
Сироткин судорожно стер пот со лба. Цифра, которую она назвала, не разрешила его недоумений. Нужно что-то изменить в происходящем, нажать на другие рычаги... Нужно бы усугубить сомнения, человек, переставший сомневаться, не человек, а упавший с дерева желтый лист, который пинает всяк, кому не лень, потому как не человек оставляет сомнения, бросаясь в пресловутую храбрость, а сомнения оставляют человека, обнажая всю его несчастную и беспомощную сущность. Без сомнений - конец! не заметишь, как тебя обойдут, посадят в лужу...
Сироткин снял с носа устраивающегося попить его крови комара. И он уже прозрел, если можно назвать прозрением безумную горячку, в которую его швырнула внезапная и безоглядная вера в чистоту и невиновность Ксении. Все остается по-прежнему. И как бы это могло статься, чтобы он не хотел побыть с нею? Когда он несколько минут назад полагал, что кровь бросилась ему в голову, он просто не знал, что это такое, поскольку лишь теперь она действительно бросилась. Ксения любит его, вот и вся разгадка, а он вообразил Бог знает что, он обвинил ее в сговоре с мужем! Неужели он успел вслух высказать свои подозрения? Никогда, никогда он не простит себе этого... Конечно, их пути, скорее всего, отныне разойдутся, ибо правда и истина дороже, ибо походная труба зовет его, но что-то важное так и не состоится в его жизни, если он сейчас не побудет с нею, нежно улыбающейся ему посреди милой, ласкающей природы. Но как же он обманулся на ее счет! Да что другое означают эти постоянные смены обстановок, эта замена городских улиц и квартир, где их вечно преследовали опасности и невзгоды, просторным и умеющим хранить тайны лесом, а теперь и временного их пристанища, где, как-никак, не сбросишь со счетов скучного и высокомерного Конюхова, поляной, если не осуществление ее воли к уединению с ним?
Ксении предоставилась редкая возможность не узнать своего друга. Только что он стоял перед ней мямлей, дурак дураком, даром что язык не высовывал, а тут вдруг выпрыгнул таким удальцом и так лихо подкатился к ней, что она невольно усомнилась ы целесообразности столь скорого решения ее задач. Она предпочла бы решать их сама, руководить. А Сироткин налетел разгоряченным, бешеным орлом. Его прямо не узнать.
Он покушался столкнуть ее с камня, растянуть на траве, и она инстинктивно сопротивлялась, приговаривая: не сейчас, не здесь, не торопись... это только предварительный сговор... Он не слушал и не слышал, очень уж разгорячился и шел, как торпеда. Ксения смеялась, и ей представлялось, что она влила в него яд, а он о том не догадывается и не может догадываться, потому что теперь-то он впрямь потерял разум. Она хотела бы повернуть время вспять или обратить все в шутку, сделать так, чтобы он не взял ее, но и не обиделся на ее неожиданную неуступчивость, а принял как должное.
На этот раз хаос не породил ничего стройного, Сироткин не вынес бремя схлестнувшихся эмоций. Ему приходилось одновременно бороться с хохочущей и почему-то упирающейся женщиной и удерживать рвущуюся изнутри лаву. Женское вероломное кокетство в который раз сошлось лоб в лоб с истиной, заложенной в природе. В борьбе на два фронта Сироткин изнемог, упал на грудь Ксении и отдал избыток своей мужской силы брюкам, судорогам и стонам. Ксения прижалась щекой к его лбу, и он, сонно мигая перед ее мучительной, взыскующей близостью, смотрел на улыбающийся рот и скошенные на него затуманенные глаза.
- А здесь, - сказала она, тыча свободной рукой себя в грудь, - не положено этого делать.
Искаженное мукой лицо Сироткина показывало, что он не в состоянии как-либо считаться с этим запретом, до него с трудом доходило, что Ксения шутит и, возможно, хочет подбодрить его шуткой, ее слова теперь не находили отклика в его сердце. Куда лучше остроумия своей партнерши он улавливал дурной тон чего-то разлитого в воздухе и обретавшего все более четкие формы - то был рок, то была так называемая судьба, которая, не утруждая себя разнообразием, снова сыграла с ним старую жестокую шутку. Терпеть... Но до каких же пор?
***
День выдался пасмурный, холодный, тягостный, и Конюхов, в безделии послонявшись по дому, вдруг потребовал от Ксении, сидевшей с книгой у окна, внимания и стал простыми, доходчивыми словами поносить Сироткина. Он не понимал, что она нашла в этом... в этом... замялся, слов накипело много, а нужно выбрать главное, самое ударное, разящее наповал... в этом змее... что она нашла в этом змее? Сироткин - давай разберемся, милая, и выскажемся начистоту, - проходимец, обольститель, лжец, хищник, беспринципный торгаш. Конюхов все еще подбирал слова, но это уже было похоже на игру, и лавина стрел, выпускаемых им в сторону невидимого врага, почти не достигала цели, и его критика не имела у Ксении успеха. Конюхов ругал Сироткина, не ведая, что тот лежит на теплой печке и все слышит, а Ксения знала и лопалась от смеха.
- И вы оба тоже в лесу, - ответил бесстрастно писатель.
Сироткин сказал:
- Нам хорошо.
Конюхов посмотрел на него пристально и подумал, что этот человек в последнее время снискал славу безумца, однако нынче выглядит здоровым и бодрым, как никогда.
***
Когда стемнело, Сироткин из предусмотрительно заготовленного хвороста развел на поляне перед домом костер. Пламя буйно взметнулось к небу, искры одна за другой с неистовством скрывались в черной неизвестности. Сироткин, которому сознание, что без него их маленькому обществу не прокормиться, придало загадочный вид циркового факира, обещал печеную картошку; потом он действительно сидел и задумчиво ворошил что-то палкой в горячей золе, однако картошки они в тот вечер так и не попробовали. Ксения, тоже участвуя в хозяйственных заботах, заявляла, что чай в лесу надо пить непременно крепкий, до сердцебиения. Чайник засвистел, выбрасывая тугую струю пара, и они разлили по кружкам густое коричневое пойло, на которое долго и усиленно дули. Ксения со смехом утверждала, что Сироткин похож на демона, раздувающего адский огонь. Сироткин на это лишь отвлеченно усмехался, понимая, что женщина дружелюбно шутит, хотя и не без азартного стремления подмять его, подгорнуть под себя. Бывший коммерсант с инстинктивной хитростью уворачивался от этих женских покушений, и с его мясистых губ неприглядно капала слюна, ибо, мысленно восходя к неким победам, он воображал, что косточки возлюбленной уже хрустят на его зубах, на пломбах и коронках, западая в щели, сквозь которые ему случалось издавать весьма художественный, прелестный свист. Сегодня в его душе пробудилась хитрость, но хитрость зверя, затаившегося и подстерегающего добычу, а не разумного существа, и благодаря этому он производил впечатление до крайности здорового человека.
Крепкий чай растревожил гнездо конюховской велеречивости:
- Религиозные мыслители уверяют, что именно в памяти Бога удерживается человек... то есть память Бога и обеспечивает человеку бессмертие.
Ксения иронически обронила:
- А с каких это пор, Ваничка, ты стал вторить религиозным мыслителям?
- Я пока не дал ни малейшего повода думать, что вторю им. Я сказал только об одной христианской доктрине, или, если угодно, выдумке какого-нибудь философа в рясе, которому мало признавать себя рабом Божьим, тем самым нищим духом, который первым войдет в рай, а неймется еще и проявить себя в умствовании, выкинуть что-нибудь эдакое, утонченное и витиеватое... Я сказал это для того, чтобы вы лучше поняли дальнейший ход моей мысли. - Конюхов вздернул нос и поверх костра многозначительно взглянул на собеседников, не сознавая, очевидно, что до некоторой степени выглядит и смешным. Но если едва приметная улыбка впрямь тронула губы Ксении - для нее все было уже слишком привычно в муже, - то Сироткин нахмурился, лишь смутно заподозрив нечто забавное в происходящем. В его понимании Конюхов все еще оставался субъектом, с которым лучше держать ухо востро. Ксения поощрила супруга:
- Говори, мы тебя с удовольствием послушаем.
Сироткин тоже пробормотал что-то поощрительное, но столь невнятно, что слов разобрать было невозможно.
- Не тот я человек, чтобы уложиться в поповские схемы, не вышел статью, - произнес Конюхов внушительно. - Мне говорят: Бог помнит о тебе, значит, не пропадешь, - и это приятно изумляет, но если уж на то пошло, я, как создание мыслящее и многообразное, могу найти или сочинить еще более приятные и изумительные варианты. Могу вменить в обязанность помнить обо мне и тем самым обеспечивать мне бессмертие кому угодно. Луне, камню, черепахе, которой все равно нечем занять себя в ее жутком долголетии. Другое дело, послушаются ли они меня. Черепаха вправе не посчитаться с моими претензиями, но я вправе полагаться на нее и даже воображать, что дело уладилось в мою пользу. Лишь бы никто не подталкивал меня к этой черепахе, не внушал, что от нее как-то зависит мое загробное будущее, не пугал меня. Почему же я должен думать и верить, что давно исчезнувший Христос значит для меня больше ныне здравствующей и как будто даже внимающей моим рассуждениям черепахи? Для чего мне думать, что евангельские иносказания и притчи, все эти подперченные художественным изыском нравоучения важнее для меня тех представлений о нравственности, которые сложились в моей голове?
Я реализую свое право на пытливость таким образом: я спрашиваю: а существует ли вообще он, Бог? И мой опыт, с которым я имею прелюбопытную странность считаться больше, чем с назиданиями пыльных книжек, называемых священными, и выкладками богословов, говорит мне, что нет, Бога в том виде, в каком мне стараются его преподнести, не существует.
Я вышел из первобытного состояния и углубился психологически, но я достиг, с точки зрения общественных идей или, вернее сказать, общечеловеческой успокоенности в некоторых идеях, вершин скепсиса, и это меня мельчит. Вы скажете: ты оставлен Богом! Но это не так, не знаю, Богом ли, дьяволом, собственным ли разумом и волей, но я не оставлен. Ведь есть вещи, есть идеи, в отношении которых я еще способен проникаться едва ли не верой. Случаются очень углубленные состояния, от которых не так-то просто отмахнуться потом, когда из них выходишь. И вот я пережил одно из таких состояний и подумал: а из чего видно, что я умру наравне с каким-нибудь гражданином Икс, что моя смерть будет столь же законченным и проваливающимся в ничто продуктом, как смерть гражданина Игрека? чему я обязан сходством своих рассуждений о необытии с рассуждениями этих граждан, если я мыслю совсем не так, как они? если я мыслю, а они только имитируют работу мысли? если я дух живой и неуемный, а они обыватели смердящие? если я оставляю памятники своих мыслей и чувств, а они не оставляют ничего, кроме кучек переваренной пищи? Э нет, подумал я, христианство с его трогательным порывом дать всем сестрам по серьгам мы оставим рабам и хапугам, а рядышком, где-то между всеми этими религиями, жадными до популярности и власти, признаем, что тайну мироздания можно... не постичь, а только ощутить, смутно предугадать, вообразить, предвосхитить... в личном духовном опыте. Этот последний и внушает мне, что мысль не умирает. Да и с чего бы ей умирать вместе с телом? Что мешает ей переходить в иные формы, претерпевать метаморфозы? Природа? Но природа вовсе не расточительна, она отбрасывает за ненадобнотстью одряхлевшее тело и сохраняет то, что еще способно служить ей. Только речь не о мыслишках, вообще не о всякой мысли, а о той, которая в состоянии выдержать иную жизнь. Нет Бога-судьи, который расталкивает своих рабов и должников, раздавленных смертью и ужасом предстоящего суда, одних одесную, других ошуюю, а есть человек - творец собственной жизни и собственного бессмертия. Все в руках человека, и на земле он творит образ грядущего бытия в иных мирах. А не сподобился... кто тебе виноват? Я? Разве я виноват, что моя голова работает лучше и время, отпущенное мне, я не расходую зря?
Конюхов даже отвернулся, как если бы в мучении от жалкой вынужденности созерцать тех, кого не озарил свет истины. А может быть, снова и снова высматривал во тьме путь к совершенству, в значительной степени уже проторенный им.
- А христианство рисует совсем другую картину, - проговорила Ксения с какой-то нарочитой небрежностью.
- Но я только что отверг... - начал Конюхов с нетерпеливой и свирепой угрозой возражения.
Ксения перебила:
- Мало ли что отверг, оно ведь от этого не испустило дух и даже отцы церкви в гробах, надо думать, не перевернулись. Оно, может, мысль такой силы, что никогда и не умрет.
Пока она излагала это в самом шутливом тоне, Конюхов устало и смутно бормотал:
- У меня своя голова на плечах, и я не чувствую себя обязанным...
- В христианстве много милосердия, - успела договорить и снова перебила женщина, - а в твоей теории его нет вовсе, один эгоизм. - Она вгляделась в отчужденные лица мужчин и со смехом воскликнула: - Да вы только с тем перевариваете мои слова, чтобы подумать: ну до чего же глупы женщины, а ведь постоянно вмешиваются в мужской разговор!
- Напрасно ты умиляешься пресловутым христианским милосердием, не верю я в него и ничего доброго от него не жду, - сказал Конюхов, который и не думал сдаваться, а когда Ксения, с восхитительной грацией играя словами, вдруг сделала Сироткина его союзником по отвращению к женской глупости, так даже оживился и как-то плотоядно причмокнул.
Сироткин с любопытством поглядывал на писателя. Ему нравилось, что тот, рассуждая вслух, в иные мгновения вдруг словно оставлял слова внутри, забывал, что их надо выговаривать, если он хочет, чтобы его поняли. В такие мгновения он казался Сироткину необыкновенно красивым именно той жесткой и обособленной красотой одухотворения, которая волнует, главным образом, сердца мужчин, тогда как женщины проходят мимо, полагая, что перед ними всего лишь недостойный их внимания простофиля. Сироткин с безмятежностью овцы, не сознающей, что ее влекут к жертвенному алтарю, любовался могучей шеей писателя, живым столбом мышц выраставшей над его грудью. За горячим и радостным дымком мысли, что Ксении никогда не сокрушить этого человека, он мечтал найти укромное местечко для себя, некий пятачок, где над ним больше не довлела бы сомнительная роль друга семьи и откуда он, независимый и в своем роде гордый, мог бы более или менее отчетливо созерцать те диковинные миры, куда во всеоружии знания, уверенности и патетики отправлялся Конюхов. Действительно, у этого человека, которого он столь долго ненавидел, столь долго, безответственно и безнаказанно пытался смешать с грязью, есть голова на плечах - при такой-то шее...
И Сироткин тихо засмеялся в удовлетворении от своих маленьких и волнующих открытий; ночь шире открылась его видению и позволила ему сполна ощутить упругость его собственной силы. Ксения бросила на него удивленный взгляд, непонимающе вслушиваясь в его смех.
- О-о! - протянул Сироткин с деланным полемическим жаром, показывая живую готовность единственно мощью голоса разрушить все построения Конюхова. - Стало быть, история идет себе своим чередом, но вот каждый раз объявляется новый человек, у которого голова на плечах, бросает на эту историю критический взгляд и провозглашает свое право перечеркнуть ее как глупости безголовых. А ты погляди-ка... Какой набор! Тут тебе и формации, и реформации, и церковь, и ереси, и все твердят: мы за улучшение мира, за новую, лучшую нравственность! У тебя же выходит, что смысла во всем этом ни на грош. Нет смысла ни в религиях, ни в революциях, поскольку они не могли вот взять да переделать глупцов в умниц, жалких обывателей - в творцов замечательных произведений искусства и собственного бессмертия... не так ли?
- Выходит, что так, - сказал Конюхов.
- Ты мне - враг идеологический, - возвестил Сироткин с торжеством ребенка, выигравшего у товарища пари.
- Пожалуйста, ничего не имею против, - согласился писатель с некоторой оторопью, не понимая, следует ли воспринимать всерьез это заявление.
- А идея твоя - нелепая, недостойная взрослого умного человека. Дожить до сорока лет, из них половину отдать сочинению романов... которых я не читал... и вдруг додуматься до такого... надо же!
- А ты сначала докажи, что она нелепая, - холодно возразил Конюхов.
- Есть Бог или нет? Есть. Для тебя - есть. Доказательства тут самые простые... должен же кто-то отправить тебя в ад!
- А-а! - закричал Конюхов или, может быть, засмеялся.
- Но ведь и ты ничего мне не доказал, - продолжал беззастенчиво травить его Сироткин. - Однако я великодушный человек, я объяснюсь, не требуя предварительных объяснений от тебя. Конечно, мне тебя не переупрямить, раз уж ты вбил себе в голову всю эту чепуху... да и нужно ли? Но я, пойми, стою за нравственность. Да-да, что бы ты обо мне ни думал, я стою за нравственность. Это не значит, что я во всех отношениях положительный и нравственный человек, служу образцом морали, но личный опыт подсказывает мне, что я твой заклятый враг идеологический, и что же мне, как твоему врагу, противопоставлять тебе, если не эту борьбу, бескомпромиссную борьбу за нравственное начало? Я и веду ее. Тебя послушать, так вовсе и незачем быть нравственным человеком, а достаточно быть умным и вдохновенным, чтобы обеспечить себе вечность. Косточки хорошего, но не слишком напрягавшего голову человека тихонько сгниют себе в земле, а мыслящий, гениальный какой-нибудь злодей не умрет никогда. До чего же детская идейка!
И снова торжествующе смеялся Сироткин, а Конюхов помрачнел, негодуя на его насмешки.
- На твой смех мне наплевать, - сказал он сурово, - посмотрим еще, кто будет смеяться последним. Я только высказал свою идею, которую почувствовал и принял душой... и которая в одном: я не верю, что человек духа умрет и исчезнет точно так же, как масса пустых людишек, всю жизнь думавших только о своем животе.
- А если ни те, ни другие не умрут и не исчезнут, это будет несправедливо? - спросила Ксения.
- Да, несправедливо, несправедливо! - вдруг перекосился, как от зубной боли, писатель, и в первое мгновение даже трудно было поверить, что он еще серьезен, так далеко он зашел; однако его вскрик и его страдания были, судя по всему, неподдельны.
- Ах вот как, - подосадовала Ксения. - А тебе ли...
- А если вы мне скажете, - торопливо перебил Конюхов, почуяв, что дело грозит перерасти в нешуточное столконовение, и торопясь либо заблаговременно сломить сопротивление оппонентов, либо все же еще, пока не поздно, тем или иным маневром повернуть на шутку, - если вы скажете, что судить не мне, а Богу, я вам на это отвечу тоже лишь одно: такого бога, мыслящего, анализирующего и судящего я не признаю, а если он, грешным делом, все-таки существует, я предпочитаю... горделивую позу, - залукавил вдруг и как будто даже заюлил Конюхов, - богоборческую гримаску... Мне вполне достаточно, что мыслю, анализирую и сужу я сам, - добавил он серьезно.
- Какие границы ты проводишь, Ваничка, как выпячиваешь себя, вон как грудь колесом выгнул! - не приняла Ксения оправданий и уверток мужа.
Сироткин перебил в развитие ее темы:
- Тьма, кромешная тьма, в какую сторону от такой границы ни кинься, всюду тьма, зловещий и ледяной мрак. Ни единого просвета. Он нас пугает.
Они, подумал Конюхов зло, издеваются, а я продолжаю что-то доказывать... зачем?.. я же не шут перед ними.
- Зачем же ты и на небо покушаешься? - снова повернулась Ксения к мужу.
- Он нас запугивает, - ввернул Сироткин. - Принимает нас за малых детей.
Его сердце замирало от страха и любви, а разум смеялся, без затей радуясь безумной смелости, с какой он летел и кувыркался в пустоте новых, но еще не понятых, не увиденных по-настоящему, еще казавшихся недозволенными чувств.
- Ты не только на земле, но и на небе хочешь отнять у несчастных и обездоленных лучшую долю? - продолжала Ксения.
- До неба ему дела нет, - опять вмешался Сироткин. - В действительности ему безразлично, что с ним случится после смерти и что нас, бедолаг, ждет за гробом. Ему лишь бы сейчас выкрикнуть: я - человек, вы - людишки.
- Тебя это задевает? - спросила Ксения.
- Еще бы! Ни одного слова из его заявления я не принимаю. Не потому, что оно вообще не сулит никаких красивых и величественных вещей, нет, оно не сулит ничего хорошего мне. Мои интересы не учтены! Он только для того и говорил, чтобы оскорбить меня.
- Ну, не принимай близко к сердцу, - возразила Ксения и приятно улыбнулась.
***
О чем думает этот человек, сей несчастный, вздумавший было во всю ширь распахнуть капиталистическую пасть да подавившийся собственной слюной? негодовала Ксения, косясь на спутника. Она и Сироткин продвигались в магазин за продуктами.
Сироткин еще не был сыт по горло постигшим его недугом, напротив, демон, мячиком катавшийся в его груди, в его животе, распадавшийся в хаос и тут же собиравшийся в новый причудливый узор, делал его необыкновенно сильным. Огромная и нерастраченная, не разменивающаяся на пустяки сила копится в нем. Думая об этом, Сироткин, словно в забытьи, ударил себя в грудь кулаком, но выбитый глухой звук, не героический, но и не обманчивый, вернул его к унылой действительности, заставил опомниться и оглядеться кругом. Худая дорога, по которой они брели, зачахла совершенно, впереди лежала поляна с валунами и кое-где поваленными высохшими стволами некогда могучих деревьев, за нею непроглядной стеной громоздился лес, а Ксения сидела на камне, скрестив обтянутые узкими штанинами ноги, и насмешливо смотрела на него.
- Куда мы пришли? - воскликнул Сироткин с удивлением. - Где дорога?
Ксения рассмеялась, слишком громко, чтобы он пропустил ее смех мимо ушей и не принял его на свой счет. Пятна обиды заалели на его щеках, в глазах отразилось смятение.
- Что это значит? - крикнул он.
- Послушай, - сказала Ксения, оборвав смех, - о тебе в последнее время поговаривают как о сумасшедшем, а вот я иду и думаю: в чем же выражается твое безумие?
Сироткин подтянулся и вымолвил с каким-то внезапным самодовольством:
- Я болен.
- Да ты, наверное, сам о себе и распространяешь всякие нелепые слухи, - возразила женщина, - вот только зачем?
- Со мной все в порядке, - сказал Сироткин, - в смысле болезни... и никакие это не слухи и никакая не симуляция... а вот твое поведение мне кажется странным... мы опять заблудились!
- Вот именно!
Сироткин покосился на нее с недоумением, потом насупился. Говорить с Ксенией ему не хотелось, ведь он стал духовидцем и познал тайны, которые были не для ушей этой пустышки.
- И что же дальше? - спросил он холодно.
- Иди ко мне, - велела она.
Он не двигался, т. е. не сдвинулся до тех пор, пока она не протянула руку, чтобы привлечь к себе и усадить на камень. Но он только сдвинулся, уступая ее властному движению - уступая разве из сознания, что перед ним все-таки женщина, - только очутился возле нее, так близко, что ее дыхание обдавало его раскрытую грудь и лицо, однако на камень не сел, тут уж он уперся. Кровь бросилась ему в голову. В полном изумлении он смотрел на женщину, которая последнее время, да и сколько он ее помнил - всегда, да, именно всегда, лишь тем и занималась, что издевалась над ним и обманывала, а теперь в лесу, сидя на камне с наглой ухмылкой на лице, воображала, что ей и дальше будет дозволено унижать его. Неужели она в самом деле полагает, что он сумасшедший, настолько не в себе, что им можно безнаказанно помыкать, как каким-нибудь деревенским дурачком? Яснее ясного, ей известна дорога к магазину, и ошибиться она не ошиблась, а сознательно увела в сторону; знала она и дорогу к озеру, где их ждут друзья, но предпочла своевольно свернуть на другую, - для чего все это делается? Не иначе как для того, чтобы мучить и унижать его; а Конюхов молчит, - почему? - они не иначе как в сговоре, решили довести его до изнеможения, позора, до греха, может быть, хотят шантажировать, выудить у него денежки, напугать его в этом лесу так, чтобы он заплакал, взмолился о пощаде и отдал им все свое состояние. Сироткин вспомнил, что в груди у него много чистой и благородной силы. Но это все же скорее из области возвышенных идей, это облески горнего мира... Конюхов, красивый, сильный телом и умом Конюхов тоже был чист, пока только говорил невинные глупости и был врагом в споре идей. Но теперь оказывается, что и на его образ, и на его отражение в земных и небесных зеркалах летят комья грязи, потому что тут все грязь под чистой с виду поверхностью, тут нечистый, злой, жестокий умысел, тут пахнет кровью. Сироткин, сраженный этой догадкой, не в силах был оправиться от изумления и решить, что ему делать.
Прежде всего вопрос: сколько? За сколько можно откупиться от них?
- Я тебя больше не интересую? - донесся до него мягкий и печальный голос Ксении, женщина, ради которой он бросил семью и загубил карьеру, сетовала над его вероломством, выдвигая свою версию: он, дескать, поманил ее, а когда она разохотилась, хочет ее покинуть. - Что происходит? Ты совсем не чувствуешь обстановки и атмосферы... не хочешь побыть со мной?
- Сколько?
- Один раз, - строго очертила Ксения перспективу.
Сироткин судорожно стер пот со лба. Цифра, которую она назвала, не разрешила его недоумений. Нужно что-то изменить в происходящем, нажать на другие рычаги... Нужно бы усугубить сомнения, человек, переставший сомневаться, не человек, а упавший с дерева желтый лист, который пинает всяк, кому не лень, потому как не человек оставляет сомнения, бросаясь в пресловутую храбрость, а сомнения оставляют человека, обнажая всю его несчастную и беспомощную сущность. Без сомнений - конец! не заметишь, как тебя обойдут, посадят в лужу...
Сироткин снял с носа устраивающегося попить его крови комара. И он уже прозрел, если можно назвать прозрением безумную горячку, в которую его швырнула внезапная и безоглядная вера в чистоту и невиновность Ксении. Все остается по-прежнему. И как бы это могло статься, чтобы он не хотел побыть с нею? Когда он несколько минут назад полагал, что кровь бросилась ему в голову, он просто не знал, что это такое, поскольку лишь теперь она действительно бросилась. Ксения любит его, вот и вся разгадка, а он вообразил Бог знает что, он обвинил ее в сговоре с мужем! Неужели он успел вслух высказать свои подозрения? Никогда, никогда он не простит себе этого... Конечно, их пути, скорее всего, отныне разойдутся, ибо правда и истина дороже, ибо походная труба зовет его, но что-то важное так и не состоится в его жизни, если он сейчас не побудет с нею, нежно улыбающейся ему посреди милой, ласкающей природы. Но как же он обманулся на ее счет! Да что другое означают эти постоянные смены обстановок, эта замена городских улиц и квартир, где их вечно преследовали опасности и невзгоды, просторным и умеющим хранить тайны лесом, а теперь и временного их пристанища, где, как-никак, не сбросишь со счетов скучного и высокомерного Конюхова, поляной, если не осуществление ее воли к уединению с ним?
Ксении предоставилась редкая возможность не узнать своего друга. Только что он стоял перед ней мямлей, дурак дураком, даром что язык не высовывал, а тут вдруг выпрыгнул таким удальцом и так лихо подкатился к ней, что она невольно усомнилась ы целесообразности столь скорого решения ее задач. Она предпочла бы решать их сама, руководить. А Сироткин налетел разгоряченным, бешеным орлом. Его прямо не узнать.
Он покушался столкнуть ее с камня, растянуть на траве, и она инстинктивно сопротивлялась, приговаривая: не сейчас, не здесь, не торопись... это только предварительный сговор... Он не слушал и не слышал, очень уж разгорячился и шел, как торпеда. Ксения смеялась, и ей представлялось, что она влила в него яд, а он о том не догадывается и не может догадываться, потому что теперь-то он впрямь потерял разум. Она хотела бы повернуть время вспять или обратить все в шутку, сделать так, чтобы он не взял ее, но и не обиделся на ее неожиданную неуступчивость, а принял как должное.
На этот раз хаос не породил ничего стройного, Сироткин не вынес бремя схлестнувшихся эмоций. Ему приходилось одновременно бороться с хохочущей и почему-то упирающейся женщиной и удерживать рвущуюся изнутри лаву. Женское вероломное кокетство в который раз сошлось лоб в лоб с истиной, заложенной в природе. В борьбе на два фронта Сироткин изнемог, упал на грудь Ксении и отдал избыток своей мужской силы брюкам, судорогам и стонам. Ксения прижалась щекой к его лбу, и он, сонно мигая перед ее мучительной, взыскующей близостью, смотрел на улыбающийся рот и скошенные на него затуманенные глаза.
- А здесь, - сказала она, тыча свободной рукой себя в грудь, - не положено этого делать.
Искаженное мукой лицо Сироткина показывало, что он не в состоянии как-либо считаться с этим запретом, до него с трудом доходило, что Ксения шутит и, возможно, хочет подбодрить его шуткой, ее слова теперь не находили отклика в его сердце. Куда лучше остроумия своей партнерши он улавливал дурной тон чего-то разлитого в воздухе и обретавшего все более четкие формы - то был рок, то была так называемая судьба, которая, не утруждая себя разнообразием, снова сыграла с ним старую жестокую шутку. Терпеть... Но до каких же пор?
***
День выдался пасмурный, холодный, тягостный, и Конюхов, в безделии послонявшись по дому, вдруг потребовал от Ксении, сидевшей с книгой у окна, внимания и стал простыми, доходчивыми словами поносить Сироткина. Он не понимал, что она нашла в этом... в этом... замялся, слов накипело много, а нужно выбрать главное, самое ударное, разящее наповал... в этом змее... что она нашла в этом змее? Сироткин - давай разберемся, милая, и выскажемся начистоту, - проходимец, обольститель, лжец, хищник, беспринципный торгаш. Конюхов все еще подбирал слова, но это уже было похоже на игру, и лавина стрел, выпускаемых им в сторону невидимого врага, почти не достигала цели, и его критика не имела у Ксении успеха. Конюхов ругал Сироткина, не ведая, что тот лежит на теплой печке и все слышит, а Ксения знала и лопалась от смеха.