Он произвел впечатление, но дело окончилось не так, как я надеялся.
   В своей резолюции суд признал его виновным, не вошел в обсуждение мотивов молчания, как к делу не относящихся, но в виду преклонного возраста подсудимого, постановил, вместо ссылки на поселение, заключить его в богоугодное заведение. Я проверил у секретаря и убедился, что протокол был составлен правильно. Я собирался всё-таки принести апелляционную жалобу, когда вдруг в Москве получил от подсудимого письмо, в котором он меня извещал, что благодарит за защиту, но приговора не хочет обжаловать и с ним мирится. Так это любопытное дело развязки не получило.
   Перехожу теперь к самому интересному процессу из той же категории сектантских дел. Не колеблясь скажу, что хотя в нем не было ничего загадочного, но с бытовой стороны это было самое захватывающее происшествие. Это так называемое дело о павловских сектантах. Оно слушалось несколько позже, когда защита для дел подобного рода была нами организована. Слушалось в Харьковской палате, в городе Сумах, и защита была представлена харьковской адвокатурой.
   Но они обратились и к Московской организации, и от нее поехали я, Муравьев и Тесленко. Дело состояло в том, как сообщали газеты, что толпа сектантов, живших в этой местности, набросилась на православную церковь и разнесла ее вдребезги: поломала иконы, утварь и все священные предметы. Узнав про это, другая толпа уже православных кинулась на сектантов и избила их до полусмерти. Уцелевшие были переданы суду по 210-й статье Уложения о наказаниях. Факт был налицо и был непонятен. Сектанты этой местности были мирные люди, штундисты, которым такие эксцессы не были свойственны. Постепенно выяснилась {251} такая картина. Штундистов у нас не преследовали, им запрещались только молитвенные собрания, даже у себя на дому. В случае такого собрания, являлся урядник, составлял протокол, что застал их всех вместе. Единственным признаком преступления была "книга, именуемая Евангелием" - как гласили шаблонные тексты полицейских протоколов. Накладывалась небольшая кара за простое неисполнение законных требований полиции по 29 ст. Устава о Наказаниях у мировых судей. Всё это было обычно и терпимо, но эти придирки стали учащаться и приводить в уныние население.
   А главное незадолго до этого было разрешено переселить духоборов в Канаду. Штундисты стали добиваться для себя такого же разрешения. Им отказали. Последовал отказ и на другие скромные просьбы. Они падали духом. И вот в это время уныния к ним явился некий Моисей Теодосиенко. Это был сектант другого характера и направления. Он принадлежал к разновидности "хлыстов", к секте "малеванцев", не рассудительных и прозаических штундистов, а одержимых (эмоциональных) людей, которые думали, что находятся в непосредственном общении с Богом. К тому же Моисей Теодосиенко лично был ненормален; в 1891 году он был на испытании в клинике проф. Сикорского в Киеве и признан больным "религиозной манией". Узнав, что павловцы отчаиваются под гнетом полицейских стеснений, он решил принести им новую веру; он не даром носил имя Моисея. Он, как Моисей, выведет их из языческого Египта. Его вдохновенная проповедь имела необычайный успех. По контрасту, который он представлял с тамошними сектантами, в нем они увидели Избавителя, нечто новое, чего они дожидались так долго. Каждый день в селе происходили собрания, где он говорил; слава о нем гремела повсюду, толпы стекались, чтобы слушать его, и напряженно ждать того часа, когда он куда-то их поведет. Это дошло до полиции и Теодосиенке было приказано явиться к {252} исправнику. Его туда отвезли, но сотни народа его провожали. По дороге он всё время им проповедывал, предсказывал, что сейчас же будет отпущен и скоро вернется, чтобы больше не расставаться. Когда его привезли в дом исправника, толпа осталась на улице его дожидаться. Он предписал не расходиться, так как скоро вернется. Прошло несколько времени и он действительно от исправника вышел свободным. Потом старались узнать, как могли его так легко отпустить. Власти отвечали, что все его документы были в порядке и для ареста не было оснований. Но он сам не захотел вернуться к павловцам, а уехал куда-то по железной дороге. Толпа его проводила до станции; он со всеми простился, заповедал всем верить тому, что он им говорил, и ждать его возвращения. Больше они его не видали до самого процесса. На чем была основана власть этого человека над ними, сказать нелегко.
   Это область подсознательной психологии, но мы, защитники, сами ее наблюдали. Все подсудимые и на суде продолжали быть под его обаянием: все они называли друг друга, прибавляя к имени слово брат. Его же величали не иначе, как "господин Моисей". Нам рассказывали тюремные надзиратели, что подсудимыми в тюрьме иногда овладевало исступление, что они бились головой о стену. Тогда приводили Моисея, и, слыша его голос, они "успокаивались". Если он был ненормален, что показывала экспертиза Сикорского, то эту свою ненормальность он каким-то путем передавал и другим. Придя от исправника, они собрались уже без него; его вспоминали, повторяли его пророчества и изречения. И вдруг один из присутствующих, мало чем выдающийся Григорий Павленко, впал в исступление, стал выкрикивать непонятные слова и пророчествовать; между прочим он возвестил, что он, Павленко, живым вознесется на небо. Я уже не помню, сколько времени продолжалось это радение, и всего, что там говорилось; но в конце он объявил, что наступает {253} момент ему быть взяту на небо и сесть там одесную Отца; что это произойдет на следующий день из Православной церкви. Утром вся толпа утомленная бессонницей, возбуждением, голодом, двинулась к церкви. Никто не думал о насилии; все ожидали увидеть Бога. Матери несли с собой грудных младенцев. Об этом дали знать в село; церковь велели запереть и у ворот поставить конного стражника. В церковь поэтому они мирно войти не могли. Потом на суде все они утверждали, что "голос с неба" велел им войти в церковь, сломав замок у ограды. Очевидно кто-то из толпы это крикнул, а они приняли это за голос с неба. Урядник ничего не мог сделать с толпой и уехал. Толпа вошла в церковь. Павленко объявил, что сейчас вознесется на небо и сел на престол. Двое других уселись с ним рядом. Престол не выдержал, подломился и рухнул. Толпа при виде этого принялась громить то, что уцелело, рвала иконы и книги, пока не подбежала толпа православных и не началось избиение. Таково было всё происшествие.
   Необычность такого преступления, совершенного у всех на глазах, произвела громадное впечатление. Передавали, что Государь при религиозном своем настроении плакал, глядя на фотографии поруганного сектантами храма; говорили о военном суде, о внесудебной расправе. Но министр юстиции Н. В. Муравьев отстоял будто бы суд, ручаясь, что он окажется на высоте положения, а что статья Уложения, которая это преступление предусматривает, достаточно строга. Вот как стояло дело, когда мы приехали в Сумы.
   Для суда были приняты экстраординарные и не всегда понятные меры. Дело слушалось при закрытых дверях, как полагалось и по букве закона. Но, вопреки закону, не были допущены в зал заседаний не только родные подсудимых, не только адвокатура, но и сами чины судебного ведомства. По высочайшему повелению были сделаны исключения только для четырех лиц: для {254} председателя Сумского суда, т. е. хозяина здания, для представителя Синода, знаменитого В. М. Скворцова, для представителя Министерства юстиции, которым был тогда И. Г. Щегловитов; был и четвертый, не припоминаю кто именно. Но само допущение их было необычайно. Председатель А. А. Чернявский огласил высочайший указ о закрытии дверей заседания и о допущении только 4-х избранных лиц; затем дал приказ приставу "вводить" этих четырех по одному. Потом пригласил всех защитников к себе в кабинет и сообщил, что Муравьев отстоял перед государем передачу этого дела Суду и что мы должны это доверие к суду оправдать.
   Мы спорить не стали, хотя подобное предупреждение и было бестактно. Но на чем мы могли строить защиту? Одно было для нас несомненно - и этого было достаточно. Подсудимые, очевидно, действовали под влиянием аффекта, на языке нашего закона именуемого "состоянием умоисступления и беспамятства", которое устраняет ответственность. Иного объяснения для преступления не было. Но чтобы воспользоваться этим доводом, по закону надо было сперва подвергнуть подсудимых медицинскому наблюдению, а для этого направить дело к доследованию. Отказать в этом было нельзя, особенно когда дело шло о Теодосиенко, который уже был исследован Сикорским и признан больным и который вдобавок на месте преступления не был и был взят без всякого основания, как якобы подстрекатель. Но обращение дела к доследованию могло показаться слабостью, недостойною того доверия, которое нужно было оправдывать. Как было из этого выйти? Председатель не затруднился: "Подсудимый, - обратился он к Теодосиенко, - ваши защитники говорят, что вы были не в своем уме. Считаете ли вы себя сумасшедшим?"
   Он отрицательно помахал головой.
   "Вы видите, - заключил председатель,-что доследования никакого не нужно". Всё это мы отметили {255} в протоколе. Но дело решилось проще. Суд доверие оправдал, но нас выручил Щегловитов. который еще был тогда не тем Щегловитовым, во что он превратился позднее. Он сделал Министерству юстиции подробный рапорт о деле, о злополучном сцеплении обстоятельств, о ходе процесса - и в заключение назначенная всем каторга была заменена поселением с особым медицинским надзором. Таков был этот процесс. Я не стану описывать отдельные эпизоды, которые мирную и спокойную толпу довели до исступления и потери способности собой управлять. На этом я кончу. Прибавлю только, что абсолютное закрытие дверей и молчание печати об этом процессе подогрело общий к нему интерес. Нас, защитников, убеждали о нем рассказать. Были назначены наши доклады для адвокатов в помещении Совета присяжных поверенных; это собрание было запрещено распоряжением прокурора палаты. Меня просил М. А. Стахович приехать об этом деле рассказать в Петербурге у него на квартире для избранной публики; среди неё был и Крашенинников, позднее грозный председатель Петербургской судебной палаты, а тогда, если не ошибаюсь, председатель Орловского окружного суда; был министр земледелия А. С. Ермолов, А. Ф. Кони, губернатор,
   имени которого я не помню. Для них мой рассказ был откровением и они этого не скрывали. А затем меня просил А. Я. Пассовер сделать доклад Петербургской адвокатуре, в воскресный день в самом большом зале Судебных установлений. Он ручался, что здесь нам никто не помешает, как было в Москве. Была масса народу и почетные гости, среди которых я в первый раз в жизни увидал В. Д. Спасовича. Помню, что на этом докладе со мной вышла история. Материала у меня было очень много.
   Я мысленно разделил доклад на две равные по времени части. Сначала хотел говорит о "событии", как оно произошло, а во второй половине, после небольшого перерыва - о "процессе", т. е. ходе {256} судебного заседания. Я начал доклад в 2 часа с тем, чтобы около 3 попросить перерыва. Я следил за минутной стрелкой больших круглых часов и сообразно этому сжимал или развивал изложение; но случилось, что часы уже во время доклада остановились: этого я во время речи не сообразил, продолжал говорить о событиях, пока, наконец, не почувствовал, что ноги устали. Я справился с карманными часами и увидал, что уже 4 часа. Председатель предупредительно предложил мне перерыв. Я мог только ответить, что если остановлюсь, то не смогу продолжать. Вторую половину доклада я скомкал, но само дело было так интересно, что никто не вышел из зала и жалели, что я вторую половину почти выпустил. Пассовер позвал меня обедать, осыпал похвалами и на мои "возражения", сказал с своей юмористической манерой: "Помилуйте, адвокат говорит два часа о деле, в котором он защищал, и ни разу не сказал слова я". Можно только жалеть, что никто из нас тогда процесса не записал и дело осталось психологически недостаточно разъясненным. Я и теперь часто вспоминаю фигуры не только главного подсудимого, "господина Моисея", но и других менее виноватых: одного бесконечно симпатичного и чистого фанатика юношу, по имени Максим Горовой. По нему можно было судить, как разгром церкви не соответствовал ни характеру, ни прошлому, ни всему существу подсудимых; это было делом наваждения, которое суд не пытался понять, в своем желании оправдать оказанное ему свыше доверие.
   Говоря о процессах, возникавших на религиозной основе, мне трудно умолчать совсем о громком деле Бейлиса, как ритуальном убийстве. Но нем скажу только несколько слов. Во-первых, оно общеизвестно; а во-вторых, как "преступление", оно и не интересно. Интерес его совсем в другой области. Можно по-разному смотреть на самую допустимость еврейской {257} секты, практикующей ритуальные убийства. Я помню, как О. Б. Гольдовский, известный Московский еврейский адвокат и общественный деятель, сердился, когда я ему говорил, что принципиально это готов допустить. Религия не отвечает за секты, которые могут в ней образоваться, как христианство не ответственно ни за скопцов, ни за самосжигателей, ни за "красную смерть", если бы она существовала. В таком допущении для евреев ничего обидного нет. И едва ли стоило по поводу процесса Бейлиса ставить на разрешение мало культурных присяжных вопрос о том, допускает ли такие убийства иудейская вера? Такой вопрос не их компетенции и что бы они ни сказали, цена их мнению не велика. То, что могли решить присяжные, заключалось в одном: виновен ли Бейлис в убийстве? К концу процесса едва ли у кого-либо оставалось сомнение, что Бейлис тут совсем не причем. Более того, всем стало ясно, кто именно убил Ющинского и почему.
   Интерес этого процесса был только в том, почему и как судебное ведомство защищало настоящих убийц, которых все знали и стремилось к осуждению невинного Бейлиса? Это была картина падения судебных нравов, как последствие подчинения суда политике.
   В деле Бейлиса оно дошло до превращения суда в орудие партийного антисемитизма. Ради этого прокурор отстаивал заведомо виновных и потворствовал маневрам воровской шайки Чебиряковой - и всё это с ведома и одобрения министра юстиции. Только эта сторона процесса и была интересна. Но на суде было не до ее разоблачения полностью; задача защиты была более узкая и ее силам доступная: опровергнуть в умах присяжных ту ложь, которой окутали поведение Бейлиса и разъяснить истинную роль шайки Чебиряковой. Эту задачу она выполнила и привела к оправданию Бейлиса присяжными, несмотря на старания прокурора и судей. Приговор присяжных в тот момент спас честь русского суда.
   {258} В связи с этим укажу на характерную картину падения нравов. Возвращаясь из Киева в Петербург, я на сутки остановился в Москве. "Русские ведомости" просили меня дать интервью о процессе; я предпочел дать небольшую статью за подписью. Я в ней указывал на то, о чем сейчас говорю, т. е., что приговор присяжных спас доброе имя суда. В Петербурге же ко мне пришел П. Б. Струве и просил дать статью в "Русскую мысль". Я это сделал в более развитом виде, чем "Русских ведомостях". Помню, что Струве, прочтя меня эту статью, молча меня обнял и поцеловал. Конечно, эти обе статьи пришлись не по вкусу министерства юстиции и я, равно как редакторы "Русских ведомостей" и "Русской мысли", были преданы суду за "распространение в печати заведомо ложных и позорящих сведений о действиях правительственных лиц". Я не помню точно текста этой новеллы (Новелла - позднейшее дополнение к какому-нибудь своду законов.), но содержание ее было именно таково. Подобное обвинение мне казалось только смешным.
   Но раньше по той же, если не ошибаюсь, новелле, был в Киеве осужден В. В. Шульгин, за статью, помещенную им в "Киевлянине" по поводу того же самого дела. Он в этом своем процессе между прочим сослался на меня, как на свидетеля; я ездил в Киев давать показания. Свидетелем был там и прокурор судебной палаты Чаплинский, один из инспираторов всего дела Бейлиса. Шульгин был осужден. Когда началась война, он пошел добровольцем на, военную службу, был ранен; правительству стало стыдно сажать его в тюрьму и он был помилован по высочайшему повелению. (см. на нашей стр. - В. Шульгин "1920 год", ldn-knigi) Мое же дело должно было слушаться во время самой войны.
   Было слишком ясно, как это несвоевременно и суд не торопился ставить его на очередь. Мне даже еще не вручили обоих обвинительных актов. Кроме того, дело должно было слушаться в 1-ом отделении (без присяжных), где судьям, {259} которых так часто я защищал на выездных сессиях и которые дружески ко мне относились, было бы стыдно меня осудить за якобы заведомо ложные сведения. Я как-то на улице встретил нового председателя окружного суда Д. Д. Иванова. Я знал его еще с гимназии. Он и Завадский учились в одном классе с моим братом, бывали у нас в доме, и мы кажется даже были на ты, но потом потеряли из вида друг друга, пока я его не встретил случайно на улице. В разговоре я спросил его: "Почему же вы меня не судите? Уже пора". Он искренно или притворно сказал, что ничего про это дело не знал.
   Через несколько дней после этого разговора я получил обвинительный акт; просил о вызове нескольких свидетелей, что было уважено. Мне самому было неловко подвергать моих будущих судей риску вызвать против себя неудовольствие Министерства и я пожалел, что подстрекнул председателя это дело назначить. Судьи 1-го отделения были старые почтенные люди, и я был бы рад их избавить от трудного положения. Я узнал, что повесток свидетелям не успели вручить и на этом основании заседание мог отложить. Но неожиданно для меня на суд явился сам Иванов, с незнакомыми судьями и стал сам в этот день председательствовать. Я из этого заключил, что он хотел взять на себя ответственность за процесс и избавить других судей от неудовольствия Щегловитова.
   Это с его стороны было бы достойно, но в этих условиях мне показалось не только ненужным, но и неудобным откладывать дело, и я от свидетелей отказался. Но оказалось, что я не понял мотивов Иванова. По первым же вопросам, которые он стал задавать, стало ясно, что он клонит к обвинению, и что отказом от свидетелей я сыграл в его руку. Защищаться мне было нечем, но так как меня обвиняли в распространении заведомо ложных известий, то я указал суду, что обязанностью прокурора было это доказывать, чего он однако не делал. И во всяком случае, когда {260} речь идет о редакторах, моих соподсудимых, то я лучше их знал, как проходило дело, и они имели право мне верить и т. п. Словом я исходил из предположения, что Иванов честный судья, а не угодник, и что он воспользуется этими соображениями, чтобы по крайней мере осудить меня одного или присудить всех нас к штрафу. Приговор был неожиданный: три месяца тюрьмы каждому.
   Я искренно был возмущен, так как не сомневался, что Иванов вынес такой приговор из одного желания угодить Министерству. Я сначала решил не подавать апелляции, чтобы заставить судей свой приговор привести в исполнение и посадить меня тотчас в тюрьму; я об этом кое-кому говорил. Это дошло до палаты, и ко мне приехал прокурор палаты, мой старый друг, Н. Н. Чебышев, убеждая меня этого не делать. "Ты суд защищал, - говорил он мне, и хочешь его теперь осрамить, так как без твоей жалобы палата не может скандала исправить. Даю тебе слово, что в палате я выступлю сам и откажусь от обвинения и т. п." Всё это меня колебало, а главное мой план отказаться от апелляции поставил бы в трудное положение Струве и редактора "Русских ведомостей", которым пришлось бы или "десолидаризироваться" со мной, или со мной садиться в тюрьму. В результате я жалобу подал: ее не стали рассматривать, а в 1917 г. мы все подошли под амнистию.
   Но Иванову я не простил. 5 июня 1915 года, скоро после моего осуждения, произошел перелом политики: было уволено 4 министра, в том числе Щегловитов, и заменен А. А. Хвостовым (его не нужно смешивать с его племянником, пресловутым А. Н. Хвостовым). Помню, что я тогда шутя говорил, что мне хотелось бы получить на 24 часа пост министра юстиции, только, чтобы посмотреть на физиономию Д. Д. Иванова. Этого, конечно, не случилось, но в миниатюре подобное удовольствие мне было доставлено.
   А. А. Хвостов под своим председательством назначил в Министерстве {261} юстиции совещание по вопросу о евреях, помощниках присяжных поверенных, которых продолжали подвергать ограничительному проценту. К этому совещанию, кроме представителей заинтересованных ведомств, министерством были привлечены и адвокаты; я был в их числе.
   Мы заняли места за длинным столом, когда я вдруг увидал, что прямо против меня сидит Д. Д. Иванов. Он старался встретиться со мной глазами. Мне было забавно, хотя и противно наблюдать эти старания. Через полтора года -- произошла февральская революция; я вместе с Аджемовым был назначен комиссаром в Министерстве юстиции. Мы явились туда и распорядились просить к нам всех служащих в Министерстве. Во главе их явился Иванов. Он за это время, оказывается, перешел на службу в центральное ведомство. Он пришел нам представить служащих: время мне казалось неподходящим для сведения старых счетов, и я ничем своего нового отношения к нему не показал.
   Но Иванов оказался эмблемой тех судей, которые могли из угодничества создать дело Бейлиса. Потому я о нем и говорю. А когда печатали мою юбилейную книгу, я очень хотел поместить в нее ту статью в "Русской мысли", за которую я был приговорен к тюрьме на 3 месяца, но найти ее здесь не смогли.
   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
   Я рассказывал до сих пор только о вероисповедных делах. Они были интересны, но немногочисленны, а главное всё реже стали доходить до судов. Создавать специальную организацию для их защиты не было надобности. Но под влиянием осложнения жизни, суды скоро оказались завалены другими делами, которые мы стали звать "общественными". Причина всех их заключалась не в чьей-то "индивидуальной" виновности. Это были социальные явления, которые власти по {262} рутине хотели рассматривать только как чье-то личное преступление, а со злой волей отдельных людей считав достаточным бороться уголовной карой.
   Таковы были фабричные забастовки, крестьянские аграрные беспорядки, массовые погромы и т. д.
   Таких дел становилось так много, что для обеспечения в них юридически помощи понадобилась специальная организация. Это произошло постепенно. Вначале их было мало, а так как их судили коронные судьи, и защита в них a priori считалась безнадежной, то они и проходили без внимания общества. К тому же обыкновенно они слушались при закрытых дверях. Одно из первых дел этого рода попало к нам случайно от того же В. Соколова, о котором я уже говорил. Он мне сообщил, что во Владимирском суде слушается большое и интересное дело о забастовке на фабрике "Гусь" Нечаева-Мальцева. Оно должно было слушаться в городе Меленки, в 36 верстах от станции Муром, конечно, без всяких защитников. Мы решили без приглашения поехать туда. Судьи были удивлены, когда увидали, что по такому пустому делу приехали из Москвы три адвоката: я, Тесленко и Макеев. Обвинял Н. П. Муратов, который потом прославился, как губернатор "новой формации". Тогда он еще был сама любезность, заискивающий перед адвокатурой. Увидя нас на скамьях защита удивленный председатель суда Кобылкин, который меня уже знал по "красной смерти", нашел нужным нас публично предупредить, что коронный суд не присяжные и что ему в этом деле ни публицистики, ни рассуждений на общие темы не нужно.
   Мы это понимали без предупреждения и в этом могли его успокоить. Защита была деловая, т. е. юридический анализ события и статей о забастовке. Это в данном случае было тем важнее для дела, что уголовная статья (1358 уложения о наказаниях) карала за прекращение работы до истечения срока найма, а этот срок на фабрике "Гусь" не был оформлен. На эту тему поневоле нас {263} слушали и даже потом говорили нам комплименты, хотя с нами не согласились; судьи нашли, что не нужно быть формалистом и что, хотя срок найма не был установлен, он всем был известен. Мы перенесли дело в Палату. В ней дело интереса не возбуждало, и Палата приговор утвердила. Мы решили подать кассационную жалобу; но нужно было внести залог за каждого подсудимого. Их было так много, что это было нам тогда не под силу. В виде пробного шара мы подали жалобу от одного; остальные сели в тюрьму. Через три недели мы имели радость узнать, что Сенат разделил наши доводы, и ввиду неустановления срока найма, уголовное обвинение было прекращено по первой и первой (Эта сокращенная формула (первая статья уложения о наказаниях, и первая - устава уголовного судопроизводства) Употреблялась тогда, когда в инкриминированных действиях состава преступления не было.), без передачи другому составу присутствия. Старший председатель Палаты А. Н. Попов, узнав об этом решении, сам предложил нам восстановить остальным подсудимым срок для принесения жалобы и по телеграфу распорядился немедленно всех освободить из тюрьмы. Он нас поздравил с тем, что мы "в правосудии не отчаялись". Помню, как старик Любенков приходил в восторг от этого дела и говорил, что одна "молодежь" могла это сделать.