Круг моих наблюдений этим очень расширился. Я узнавал, как "реагируют массы" на тот или другой аргумент. Кто-то сказал: "Если хочешь какой-нибудь вопрос изучить, начни его преподавать". Я на себе испытал справедливость этого парадокса. Не знаю, был ли я полезен нашим ораторам, но мне самому моя школа была очень полезна.
   Самая агитаторская работа была назидательна. Собрания сталкивали нас с обывательской массой. Так называли тех, кто специально не занимался политикой, думал о личных своих делах и не подымался к высотам гражданственности. Но на таких обывателях держится государство; бессознательно они больше всего определяют политику власти. Когда совершилось преобразование строя и обыватель увидел, что у него будет право голоса в своем государстве, то пока он не разочаровался в серьезности этого, он отнесся к этому своему праву с той добросовестностью, с какой когда-то, в 60-х годах, отнесся к своему участию в суде присяжных. Он понимал, как он мало подготовлен к {349}
   задаче, которую верховная власть теперь перед ним ставила, и заинтересовался этой задачей. На наших глазах, при нашем участии, стало происходить политическое его воспитание.
   На наших кадетских собраниях была своя публика. "Интеллигенты" приходили в небольшом количестве либо принимать участие в прениях, либо смотреть за порядком. Им эти собрания уже не были интересны. Нашими посетителями были преимущественно серые массы: по профессии лавочники, приказчики, ремесленники, мелкие служащие и чиновники; по одежде чуйка, армяк, кафтан, пиджак без галстука. С благодарностью вспоминаю этих скромных людей, сидевших в первых рядах, приходивших задолго до начала собрания, не уходивших до самого конца и слушавших всё время с напряженным вниманием. Эти люди впервые услыхали о вопросах, о которых им говорили; приходили послушать, поучиться и после подумать и между собой обсудить.
   Было увлекательным делом беседовать с такими людьми, при таком их настроении. Не затем, чтобы наскоком провести через них свою готовую резолюцию, и выдавать ее потом за "волю народа", а чтобы помочь им самим разобраться в сумбуре, который наступил в их головах после крушения привычных понятий. Падение самодержавия, привлечение обывателя к участию в управлении государством, свободное обсуждение недавно запретных вопросов было переменой, которую очень долго обывателю еще приходилось только усваивать.
   Политика по Наполеону есть "искусство достигать намеченной цели наличными средствами". Было важно из общения с массами знать, какой материал массы из себя представляли и какие средства они давали нам для борьбы. Если бы мы на это обращали больше внимания, мы избегли бы многих ошибок, вроде знаменитого Выборгского воззвания.
   {350} Что думал тогда обыватель? Конечно, он был недоволен, был в оппозиции. Могло ли быть иначе? 80-ые и 90-ые годы шли вразрез с естественным ходом развития, на которое Россия вступила в 60-ые годы. Крестьяне о крепостном своем состоянии уже забыли, составляли себе имущества вне надельных земель, но оставались неполноправными, подчинялись сельскому обществу, а вместо закона "обычному праву", т. е. часто произволу сельских властей. Рос торговый и промышленный капитал, получал в жизни страны преобладающее значение, а между тем местное самоуправление строилось на одних землевладельцах. И главное, надо всем была всемогущая, бесконтрольная государственная власть, на которую управы найти было нельзя и перед которой все чувствовали себя беззащитными. Обыватель понимал, что власть его интересы не защищает, о его бедах и нуждах забыла. Если повсюду за трудность жизни обвиняют правительство, то в России это было естественнее, чем где бы то ни было. Нигде власть государства не была так всемогуща, от всех так независима. Потому в глазах обывателя она одна и должна была за всё отвечать и каждый за свои беды винил именно власть. После 17 октября он узнал, что прежнее неограниченное господство власти кончается и стал с нетерпением ждать перемен. С разных сторон незнакомые ему раньше политики стали приходить к нему с обещаниями и заманчивыми перспективами. Их приносила с собой и кадетская партия. Ее программа шла в том направлении, которое тогда всем без исключения казалось желательным: свобода, огражденность прав человека, социальная справедливость. Эта общая программа меня с партией крепко связала и в этом у меня с ней никогда разногласия не было.
   Оно вытекало из других оснований. Нас разделяло отношение к средствам борьбы за эти начала в {351} тех новых условиях, которые нам дала конституция; проще говоря, в нашем отношении к желательности и возможности у нас революции. Не хочу этим сказать, будто кадетские лидеры ее хотели, и даже просто с нею мирились, как с неизбежностью; но в отличие от меня они ее не боялись. Одни просто потому, что в ее возможность не верили; другие рассчитывали, что революцию можно было использовать против власти, а потом остановить в самом начале. А так как угроза революции могла заставить власть идти на уступки, то они эту карту продолжали играть, не отдавая себе отчета, что играют с огнем. Революционеров они продолжали считать не врагами конституционного строя, а "союзниками слева"; так было сказано в речи П. Н. Милюкова, произнесенной на Учредительном съезде партии и напечатанной потом вместе с нашей партийной программой. Позднее, уже в 1-ой Государственной Думе, которой кадетская партия руководила тогда, она отказалась вынести даже на будущее время моральное осуждение террору, как средству борьбы, и это в момент, когда за прошлое она для всех просила амнистии.
   У меня лично было другое отношение к революции. Я считал ее не только "несчастьем", но и очень реальной опасностью. Разумею революцию, как крушение существующей власти, создание на ее месте новой, преемственно с нею не связанной, созданной якобы непосредственной волей народа, а не только радикальную перемену "политики" в существующем строе, вызванную давлением населения, хотя бы таким действительным, как 11 марта 1801 г., или всеобщая забастовка в октябре 1905 г. Настоящая революция, как это случилось в 1917 г., могла оказаться для правового порядка не меньшей опасностью, а потому не меньшим врагом, чем самодержавие, которое само, хотя и против желания, но уже ограничило себя конституцией.
   {352} Откуда вышло такое мое отношение к революции? П. Б. Струве в посмертной статье, посвященной Шилову и Челнокову ("Новый Журнал", № 22), написал: "В том, что В. А. Маклаков понимал левую опасность, обнаружился его органический консерватизм; я не знаю среди русских политических деятелей большего, по основам своего духа, консерватора, - чем Маклаков". Я не берусь с этим определением ни соглашаться, ни спорить, даже если определять "консерватизм", как это сделал Бисмарк, в 1890 году в Фридрихсруэ, как принцип
   quieta non movere (Не трогать того, что покойно.). Я верил, что власть не может держаться на одной организованной силе, если население по какой-то причине ее не будет поддерживать. Если власть не сумеет иметь на своей стороне население, то ее сметет или заговор в ее же среде, или Ахеронт; но если Ахеронт, к несчастью, выйдет наружу, то остановить его будет нельзя, пока он не дойдет до конца. И потому я во всякой революции, прежде всего для правового порядка и для страны, видел несчастье. Мне приходилось в судах защищать революционеров-фанатиков, которые ставили ставку против власти на Ахеронт; я уважал их героизм, бескорыстие, готовность жертвовать собой и для других, и для дела: я мог искренно отстаивать их против жестокости и беспощадности репрессий государственной власти, тем более, что она часто на них вымещала свои же грехи и ошибки. Но я не мог желать победы для них, не хотел видеть их в России неограниченной, хотя бы и временной властью, вооруженной тем произволом, против которого они раньше боролись, и который они немедленно восстановили бы под кличкой "революционной законности", и даже "революционной совести". Попустители революции тогда или бы сами погибли при своих попытках Ахеронт остановить и направить, или должны {353} были бы ему подчиниться и служить тому, что в других осуждали.
   В победоносном Ахеронте соединилось бы всё, что было нетерпимо и в старом режиме: бесправие личности, произвол, презрение к законности и справедливости. Революция, по выражению И. С. Аксакова, есть торжество "взбунтовавшихся рабов", а не царство "детей свободы".
   Мы это воочию видели даже в краткий период частичного торжества революции после 17 октября 1905 г., в претендентах на власть в лице Совета Рабочих депутатов, и полностью в 1917 году. Потому все нужные реформы и в государственном строе и в социальном порядке я желал только от эволюции, то есть от примирения и сотрудничества с существующей властью, хотя себе не делал иллюзий насчет сопротивления и медлительности, какую можно было ожидать от власти на этой дороге. Но здесь был все-таки путь, по которому, по-моему, нужно было идти. При всех недостатках и трудностях он был лучше, чем успех загадочной революции.
   Это были мои личные взгляды, которые многие кадеты не разделяли. Но у меня сложилось тогда убеждение, что в этом вопросе обыватели, а не профессиональные политики, были на моей стороне. Они не хотели падения власти; не из преданности ей, а из инстинктивного опасения "беспорядка". Не даром, когда в 1917 г. они увидали, что "безвластие" означает на практике, они стали вздыхать "по городовому". Несмотря на свое отрицательное отношение к существующей власти, обыватели боялись захвата революционерами государственного аппарата. Для этого они их не считали достаточно подготовленными. Даже те программные обещания партии, которые не могли бы быть осуществлены без падения власти, их поэтому не прельщали; они инстинктивно их опасались. Не я, а они были "по основам духа своего {354} консерваторами", по выражению Струве. Профессионалы революции видели в этом отсталость, но в этом был и государственный смысл. Почему сам обыватель не стоял за республику? Не из мистической преданности монарху; три года неудачной войны и клеветнические слухи об измене оказались достаточными, чтобы поколебать, если не искоренить прежние чувства к нему, но предпочтение личной власти, Хозяина, в нем сохранилось.
   Ходячая фраза этого времени, над которой смеялись: "Пусть будет республика, но чтобы царем в ней был Николай Николаевич", - не только смешна. На этом чувстве было заложено поклонение Керенскому, потом Ленину, а в конце обоготворение Сталина. Не хочу сравнивать этих людей, столь несхожих по духу, но во всех режимах, которые друг друга сменяли после 1917 г., скрывалось привычное искание властной личности и недостаток доверия "учреждениям". Обыватель хотел очень многих реформ, но от власти, а не от разбушевавшейся улицы. На этой позиции стояла тогда, только к сожалений недостаточно твердо, и кадетская партия, и в этом было ее созвучие с обывателем.
   Здесь казался заколдованный круг. Обыватель не верил существующей власти, но не хотел революции! Он отворачивался от тех, кто в его глазах являлся защитником власти, но революционных директив то же не слушал. Он при реформах хотел сохранить ни только порядок, но прежний порядок; хотел только чтобы при нем все пошло бы иначе.
   На этом и создалась популярность кадетской партии в городской демократии. Кадеты удовлетворяли именно этому представлению. Обыватель знал, что партия не стоит за старый режим, что она с ним и раньше боролась. Когда наши "союзники слева" доказывали на митингах, что мы скрытые сторонники старого, что реформ не хотим, стараемся спасти старый строй и главное свои привилегии - такие {355} выпады против нас обыватель встречал негодованием и протестами. В глазах обывателя мы, несомненно, были партией "политической свободы и социальной справедливости".
   Но кадетская партия приносила надежду, что эти реформы можно получить мирным путем, что революции для этого вовсе не надо, что улучшения могут последовать в рамках привычной для народа монархии. Это было как раз тем, чего обыватель хотел. Партия приносила веру в возможность конституционного обновления России. Рядом с пафосом революции, который многих отталкивал и частично уже успел провалиться (вооруженное восстание в декабре 1905 г.) кадетская партия внушала ему пафос Конституции, избирательного бюллетеня, парламентских вотумов. В Европе все это давно стало реальностью и потому перестало радостно волновать население. Для нас же это стало новой "верой". Конституционно-демократическая партия ее воплощала. Левые за это клеймили нас "утопистами". Но кадетская вера во всемогущество конституции находила отклик в обывательских массах. Напрасно нас били классическим эпитетом "парламентский кретинизм". Обыватель был с нами. Партия указывала путь, которого он инстинктивно искал, и кроме нас нигде не видал. Путь, который ничем не грозил, не требовал жертв, не нарушал порядка в стране. К. - д. партия казалась всем партией мирного преобразования России, одинаково далекой от защитников старого и от проповедников неизвестного нового.
   Партийные руководители думали, что успех партии в том, что она самая левая, что к ней привлекают ее громкие лозунги, то есть полное народовластие, Учредилка, парламентаризм, четыреххвостка. Это заблуждение, которое нам дорого обошлось. Как я ни склонен был подчиняться нашим авторитетам, в этом пункте я им не уступал. У меня было для этого {356} слишком много личного опыта. Я был в те времена одним из популярных митинговых ораторов. Не я сам напрашивался на выступления; меня посылал Комитет по требованию партийных работников.
   Я выступал не только в Москве и Московской губернии, а почти по всей России. Вместе с А. Кизеветтером и Ф. Кокошкиным мы были самыми модными лекторами. Очевидно взгляды, которые я там излагал, в обывательской и даже партийной среде противодействия не встречали.
   Отдельные эпизоды доказывают это еще более ясно. Для иллюстрации приведу только один характерный пример. Он относится к эпохе, когда "избирательная" кампания еще не началась и приходилось только объяснять Манифест. Я получил из Звенигорода настойчивую просьбу приехать. Местная управа была кадетская (Е. Артынов, В. Кокошкин), но публичные собрания, которые там организовывались, всегда кончались скандалом. Проявляли себя только фланги - левый и правый; они тотчас начинали между собою ругаться и собрания этим срывали. Обо мне в Звенигороде сохранилась добрая память по Сельскохозяйственному Комитету, а, может быть, и по защитам, и меня позвали "спасать положение". Едучи со станции в город, я невольно сравнивал настроение с тем, которое было три года назад, когда я туда, приезжал в Комитет по сельскохозяйственной промышленности. Теперь все знали про митинг и все туда шли. Зал был набит до отказа.
   Меня предупредили, что резкое слово может вызвать протесты той или другой части собрания. И я от полемики воздержался. Я говорил про Манифест, использовав слова знаменитого старообрядческого адреса, что "в новизнах твоего царствования нам старина наша слышится". Рассказывал о Земских Соборах, о том, как они процветали даже при Грозном; об их заслугах в Смутное Время и при первых {357} Романовых; как уничтожил их Петр, почему это было ошибкой и что из этого получилось. "Освободительное Движение" я объяснял желанием восстановить сотрудничество народа и государя и доказывал пользу этого не только для страны, но и для монарха. Всё это было элементарно, но ново для обывательской массы.
   Перед ней до тех пор проходили либо те защитники самодержавия, которые уверяли, что Витте был куплен "жидами", либо представители революционных партий, которые считали 9-ое января единственной причиной успеха движения, восхваляли "вооруженное" восстание и диктатуру пролетариата. Меня слушали терпеливо, но я видел, как росло сочувствие ко мне обывателя, как мне одобрительно кивали и прерывали аплодисментами. Фланги имели успех только благодаря пассивности центра; если центр был захвачен, они были бессильны. Когда после моей речи начались прения и ряд ораторов обрушился на меня и справа и слева, то средняя масса собрания оказалась со мной, яростно мне аплодировала и прерывала моих оппонентов негодующими возгласами и криками "ложь". Обыватель откликнулся на призыв нашей партии и он оказался настолько сильнее противников, что вечер кончился нашим полным триумфом.
   Наши "союзники слева" объясняли нам наши успехи на собраниях тем, что сами наши избиратели были "отсталый" народ, мелкий "буржуй"; иронически нас приглашали прийти развивать наши теории на фабрику перед рабочими, или в деревню перед крестьянами. Очень возможно, что там и говорить бы нам не дали. Там уже внушали, что жизнь - борьба классов, что пришло их время господствовать; это говорилось и рабочим и крестьянам. По схеме Маркса господином над всеми другими будут трудящиеся классы, те, которым от революции нечего терять, "кроме цепей". Они разломают тот строй, который образовался сейчас, и создадут "бесклассовое общество", {358} где все будут счастливы. Вот что прежним обиженным классам внушали тогда, чему они стали верить, в чем видели будущее "общее счастье". Нам трудно бы было словами подрывать в них эту веру; она была слишком для них привлекательна. Ее разрушила жизнь, когда после периода ломки старого наступил момент построения того, что было обещано. Жизнь тогда показала, что эти перспективы были самообманом, если не просто обманом. Не создалось "бесклассового общества".
   Сейчас в Советской России есть два противоположных класса: рабов и господ. "Рабочий класс" вовсе не господин; напротив он скорее раб, который работает по приказу там, где ему велят, без права себя защищать. Господа же это партия, которая управляет всей государственной жизнью. Даже в самой партии есть всегда господа. Когда в ней самой пошла борьба с оппозицией эта оппозиция претендовала только на то, чтобы по крайней мере в партии была демократия. Ей и этого не дали, а оппозицию в ней уничтожили. Вот все, что от нового порядка получили трудящиеся. Теперь в СССР это всем ясно, но этого ни говорить, ни думать уже не позволяют. А тогда в эти обещания верили и за эти мечты многие гибли. Идти к этим классам, рабочих и крестьян, когда они сидели отдельно, на фабриках или в деревне, и говорить им не о перспективах их полной победы над другими, а о соглашении всех, было бы то же, что в разгаре битвы, когда победа кажется близкой, заговорить о соглашении с расстроенным и отступающим неприятелем. Это показалось бы преступной изменой, за которую можно только карать. В этом было преимущество наших избирателей - городской демократии; она не была особенным классом и не претендовала властвовать над другими; в ней были перемешаны все. На наших собраниях нельзя было без протеста проповедывать будущее господство одних над другими. Самый подход {359} к вопросам был здесь другой. Говорили не о "войне до полной победы", а об основаниях справедливого мира; о совместной работе всех классов в интересах всего населения, о том, что нужно для всех без изъятия, а не для одних будущих "повелителей". Потому на всех этих собраниях слушали и не защитников старого строя и его прегрешений, и не тех, кто хотел установить новую диктатуру, а именно нас, на кого обрушивались и справа и слева.
   Это обнаружилось при выборах в 1-ую Думу. Тогда избирательные собрания были абсолютно свободны; на них мог приходить и говорить, кто хотел. При двухстепенной системе выборов, которая существовала тогда, когда для избрания от Москвы четырех депутатов, надо было предварительно выбрать 160 выборщиков от всей Москвы, провести в них своих кандидатов было возможно только при посредстве организованной партии, которая рекомендовала и ручалась за многочисленных выборщиков. При этой системе и обнаружилось доверие к партии. И партия, которая разоблачала старый режим, но в то же время не выдвигала новых властителей, а рекомендовала соглашение всех для общего блага, отыскание его оснований совместными силами, была для избирателей понятнее и ближе. Кадеты боролись тогда на два фронта, против правых и левых. Левые сами им помогли тем, что по инициативе Ленина, не выставили своих кандидатов в Государственную Думу, предлагали ее бойкотировать, а на собрания приходили только чтобы разносить кадетов, как отсталых. Они явно добивались не успеха конституционного строя, а революции. Выборы и дали на это ответ.
   Все 160 выборщиков по Москве (тоже и в Петербурге) прошли исключительно по кадетскому списку. Уже сами эти кадетские выборщики, по решению руководителей партии, чтобы исправить несправедливость избирательного закона, одно из депутатских мест по Москве уступили {360} представителю рабочей курии, которая выбирала от. дельно от остальных, но на общем собрании выборщиков от всей Москвы не имела никакого шанса в Думу провести своего кандидата. Кадеты отдали им одно свое место, пожертвовав для этого - Долгоруким; от кадет были выбраны - Муромцев, Кокошкин и Герценштейн; а от рабочих, социал-демократ, типографский наборщик Савельев.
   В избирательной кампании за кадетов я принимал живое участие; тогда с ними я не расходился ни в чем. Мои разномыслия с ними обнаружились уже после кадетской победы, когда партия стала руководящим центром 1-ой Государственной Думы. Эта победа затемнила им зрение и внушила иллюзию собственной силы.
   Победив на выборах конституционным мирным путем, с помощью избирательных бюллетеней, они вообразили, что и историческую власть победят так же легко, как на выборах. Они отвергли соглашение с властью, которое им предлагалось, требовали ее полной капитуляции, возмутились даже тем, что конституция была "октроирована" (23 апреля 1906), объявили это "заговором против народа", а ту конституцию, которую они получили от властей, с вычеркнутым в ней термином "неограниченный", публично назвали "ухудшением худшей части худших европейских конституций". В такой атмосфере начиналась работа в 1-ой Государственной Думе. В первом же акте своем, в адресе на имя монарха, они осудили полученную конституцию, указали на "необходимость" уничтожить Вторую Палату, создать Министерство, ответственное перед Думой, и, не стесняясь, ее одну называли "законодательной властью". У нее самой не было силы, чтобы себя защитить против государственной власти, но они возлагали надежду, что власть ее распустить не решится, боясь революции. Многие говорили и даже искренно думали, что только доверие к Думе пока еще сдерживает готовый к революции {361} Ахеронт. Обо всем этом я подробно говорил в своей книге "Первая Государственная Дума", и не хочу повторяться; к тому же это за пределами этих воспоминаний.
   Власти не осталось выбора, если она не хотела свое место уступить революции. Дума была распущена; Ахеронт, кроме местных вспышек, остался спокойным. Распущенная Дума из Выборга обратилась к народу с безнадежным призывом к "пассивному сопротивлению". Нельзя было придумать более бесполезного и неудачного шага. Он никого и не увлек, и не испугал; напротив, он скорее власть "успокоил", ибо она боялась другого; но зато он дал ей возможность всех подписавших воззвание привлечь к судебной ответственности и пока лишить избирательных прав. Это отразилось на моей личной судьбе. Когда были выборы во 2-ую Государственную Думу, большинство видных кадетов уже не могли поэтому попасть в Думу, и в Москве выставили вместо них других кандидатов, второго порядка, знакомых ей по избирательной кампании в 1-ую Думу. Ими были Кизеветтер, Тесленко и я. Так неожиданно для себя я попал на амплуа дублера в депутаты от Москвы во 2-ую Думу, и оставался им в 3-ей и 4-ой Думах до 1917 г., когда покинул Россию и превратился в эмигранта.
   О Второй Думе здесь говорить я не стану; ей посвящена моя специальная книга "2-ая Государственная Дума", которую я писал еще во время оккупации, и которая вышла в 46 году; она была естественным продолжением моей книги о 1-ой Государственной Думе, вышедшей раньше, и сравнением роли двух этих Дум. В отличие от большинства писавших об этой эпохе, мое личное предпочтение лежало на стороне 2-ой Думы; от этого взгляда после всего пережитого я и сейчас не могу отказаться. 2-ая Дума оказалась как бы последней страничкой периода, начатого 1-ой Думой, когда происходила принципиальная {362} борьба между исторической властью - монархией - и новой силой, призванной к жизни народным представительством.
   Вместо того, чтобы на почве конституции совместно работать, они друг с другом боролись. Но после неудачи и роспуска 1-ой Думы, такая борьба для Думы уже была безнадежна; и Вторая Дума, несмотря на свой значительно более левый состав, прежнюю непримиримую тактику переменила. Именно при ней стала намечаться реальная возможность в России конституционной монархии, сотрудничества власти и представительства и в этом был главный интерес 2-ой Государственной Думы и ее место в истории. И если этот опыт не был доведен до конца и не мог дать всех своих результатов, то вина за это лежала уже не на Думе, а на власти, вернее на тех слоях общества, которые не хотели успеха конституционной, монархии.
   Эти элементы оказались сильнее Столыпина, и он им уступил; они в данном случае были нападающей стороной. Дума была досрочно распущена, и если конституция и не была отменена, то был совершен государственный переворот 3-го июня 1907 г., изменивший избирательный закон и приведший в Думу представителей совсем других политических взглядов. За это заплатила Россия. Но этот процесс относится к эпохе 3-ей и 4-ой Государственных Дум, которая стоит за пределами этой книги. Здесь о нем говорить поэтому я не стану.