Карабчевский дал мне прочесть нужные мне документы, но на прощание, как бы в подтверждение того, что мне о нем сказал Миронов, предупредил, что в Риге я сделал чудо, что он не понимает, как мне удалось главного виновного, который всё это дело устроил, изобразить невиновным? Когда в назначенный день я явился в Сенат, первое лицо, которое я там увидал, был Рихтер. Он ко мне подошел, сказал, что когда меня приглашал, то не знал, что прокурором был подан протест, что мой отказ он вполне понимает и просит меня только его не топить. Я напомнил ему мою защиту в Палате и сказал, что, конечно, не буду сам на него нападать, но если его защитник будет валить всё на Трифонова, то мне придется поневоле от таких нападок его защищать. Карабчевский получил первое слово и всю речь построил на обвинении Трифонова. Он де один во всем виноват, один ускользнул от назначенного ему судом наказания и вдруг оказывается ни в чем не виноватым, а виноват один Рихтер. Это было явной несправедливостью. Опираясь на свидетельские показания, он доказывал, что Рихтер был жестоко обманут, а {292} Трифонов только пошел по пути Адама и Евы, которые свою вину на других перекладывали: виноват не я, а Ева, виновата не я, а змей.
   Речь его произвела впечатление и я не мог оставить Сенат под впечатлением, будто я с ним соглашаюсь в изображении дела, по которому всевластный Рихтер, который простым "мановением бровей совершает подлоги", оказался слепым орудием в руках подрядчика. Но такое изображение меня не касается: я ставлю Трифонова под защиту закона и практики, которые карают тех, кто взятки берет, а не тех, кто приучен жизнью чиновнику иногда давать благодарность. И я доказывал, как и раньше, что к подлогу - Трифонов никого не склонял. Подмена же лиц не есть составление подложного документа.
   В результате протест Прокурора против Трифонова был оставлен без последствий, а Рихтеру почему-то прибавили наказания. В этот день Миронов кормил меня обедом в Земледельческом клубе и торжествовал над неудачей Карабческого.
   Так я выходил в "люди": это время, когда от меня ничего не ждали, вспоминать гораздо приятнее, чем то, когда мне уже предшествовала репутация, когда газетные репортеры считали своим долгом обо мне говорить, если я в деле участвовал. Это приятное ощущение новичка сродни изречению Помпея, что у восходящего солнца больше поклонников, чем у заходящего. Такого сознания искусственно в себе не создашь. Оно к тому же не долговечно и быстро проходит, как всякая молодость.
   Количество практики, конечно, отразилось тоже на заработке, и я по этому поводу припоминаю одну свою особенность в этом вопросе. Мои детские воспоминания о том, как отец, опытный врач и профессор, мало зарабатывал сравнительно с таким молодым и неопытным адвокатом, как я, меня заставляли конфузиться. В процессах "гражданских" гонорар указывался законом и обычаем и исчислялся сообразно с ценой {293} спорного дела, словом была исходная точка для его назначения. Этого нет в уголовных делах, и потому здесь может царить произвол. И сравнивая мой гонорар с заработком моего отца, я думал всегда, что адвокаты требуют и получают гонорары несоразмерные с понесенными трудами. Я всегда боялся спросить слишком много.
   Мой язык не поворачивался на крупную сумму. Меня не удовлетворяла шутка Плевако, что богатый уголовный клиент платит не за себя одного, а за тех, кого его адвокат защищает бесплатно. От этого моего понимания выходили курьезы. Однажды пришел за защитой ко мне некий инженер Александров, который в чем-то обвинялся при постройке плотины. Дело было интересное, хотя несколько сложное. Я согласился дело его принять, и на вопрос о гонораре, назначил кажется 500 рублей, достаточный гонорар по моему рангу помощника. Он сказал, что подумает и даст мне ответ. Ответа не было, я думал, что гонорар ему показался слишком высок, но потом узнал, что его защищал Малянтович, получив за защиту 5000 рублей. Оказалось, что Александров ко мне не вернулся, так как назначенный мной гонорар ему показал, что я защитник более низкого сорта, чем он полагал. В начале над этим только смеялись.
   Но когда я уже стал известным защитником, ко мне не раз мои товарищи приходили с претензией, что я со своей фанаберией и неподходящими сравнениями с докторским заработком, для всех них цены сбиваю. Я тогда по уголовным делам стал отказываться сам назначать гонорар, спрашивал, что сам клиент хочет дать. Но тогда получалась другая неловкость. Если он назначал на мой взгляд слишком мало, я от дела вовсе и безусловно отказывался, так как не хотел торговаться. Это смущало и иногда обижало клиента. Кончилось тем, что я по всем платным уголовным делам стал привлекать кого-либо для совместной защиты и возлагал на него соглашение о гонораре.
   {294} В обычной адвокатской практике большинством дел являются не уголовные защиты, а гражданские споры; они составляют и большую часть адвокатского заработка. Конечно, я вел и такие дела. Но у меня было к ним специальное отношение. Я почти никогда самостоятельно их не принимал. Под конец от таких предложений я отказывался систематически. Они требуют неослабного внимания, многочисленных справок, надзора за сроками, то есть организованного аппарата. Я предпочитал, чтобы ответственность за всё это принимали другие, и обращались ко мне только тогда, когда нужно было или решать какой-нибудь предварительный принципиальный вопрос или выступать на суде. Необходимость разделения труда привела к тому, что появились адвокаты, которые сами никогда не выступали, а тем не менее имели громадную практику и репутацию. Таков был в Москве известный, достойный адвокат А. Ф. Дерюжинский: он к принятому им делу сам привлекал в нужный момент подходящих людей. Я предпочитал быть на этом последнем амплуа: это сберегало мне много нужного времени. Я стал сам отсылать к нему или другим таким же, как он, тех, кто непосредственно ко мне обращался. Характерно, что за всю свою жизнь, когда у меня уже было известное имя, я никогда ни у кого не был "постоянным поверенным", юрисконсультом, который вел все дела данного клиента. В делах гражданских я остался всегда "гастролером".
   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
   Я не буду больше рассказывать о своей адвокатской работе, как ни заманчиво мне о ней вспоминать В ней я нашел тогда свое настоящее дело, достиг успехов и удовлетворения. Она надолго наложила на меня свой отпечаток. Но кругом меня начали {295} развиваться другие события, которые всех стали захватывать; они не могли и меня обойти.
   Тогда возникло движение, которое назвали освободительным. Начало его естественно относить к первым годам XX века, когда заграницей создался специальный Союз освобождения, чтобы им управлять, и его орган "Освобождение", под редакцией П. Б. Струве. Задачей движения сделалась борьба с самодержавием, введение в России конституционного строя. Оно и закончилось в октябре 1905 г. возвещением, а потом и введением Конституции. Я не собираюсь описывать это "движение"; это много раз было сделано с разных позиций людьми более осведомленными; сам я принимал в нем мало участия. Но после стольких перемен и событий, многое в нем вспоминается уже в другом освещении.
   Если организовалось это "движение" в начале XX века, то, как направление, оно существовало издавна. Ожесточенная борьба между "старым" и "новым" со времени Петра I наполняла русскую жизнь. В ней особенность нашей истории. В XIX веке оба эти направления кристаллизовались. Русская старина воплощалась внизу в фактическом "бесправии" крестьянского большинства населения, а наверху в "неограниченной" власти самодержца. В ней стали видеть исторические устои самобытной России. "Вольнодумцы" же, забывавшие эти заветы, противополагали им порядок, основанный на ограждении нрав человека, на самоуправлении и на верховенстве в государственной жизни закона, а не воли властителя. Эти "новшества" тогда принесены были с Запада. Борьба между старым и новым не прекращалась в XIX веке. Сторонники "новшеств" бывали и около трона. Они восторжествовали в эпоху "Великих Реформ", когда сама государственная власть эти идеи усвоила и стала в жизнь проводить. Реформы были тогда правильно начаты, но не доведены до конца. Так "крестьяне" были избавлены от "власти {296} помещиков", но остались низшим, неполноправным сословием. Было восстановлено самоуправление, но только по некоторым вопросам "местного интереса". Суд был провозглашен независимым служителем правды и милости, но только поскольку это не противоречило существу тогдашнего строя.
   А в этом строе надо всем продолжала оставаться прежняя неограниченная, т. е. надзаконная власть самодержца. Ограничивать ее тогда не хотели не только сами самодержцы. Ею дорожили даже такие искренние деятели Великих Реформ как И. А. Милютин. Одному самодержавию казалось под силу "освободить с землею крестьян", избежав "Пугачевщины". Но после осуществления Великих Реформ, в рамках обновленного строя, сама практика жизни должна была естественно вести к завершению всего, что тогда было начато; на это и надеялись лучшие люди этого времени.
   Но жизнь не развивается прямолинейно. Радикальные реформы всегда опасный момент: когда они начинаются, от них требуют большего, чем они могут дать. Сдержанное ранее нетерпение пробивается бурно наружу. Когда преемник самого законченного из самодержцев Николая I, начал эру Реформ, накопленное против порядков его отца озлобление развязало внизу революционные настроения и дерзания. Александр II заплатил своей жизнью, не за свои ошибки и колебания, а за политику своего отца. В этом заключается справедливость безличной истории. Ничто в мире не пропадает бесследно.
   Революционные движения 70-х годов увенчались их короткой победой, т. е. убийством Александра II. И тогда немедленно началось движение вспять. Александр Ш послушался представителей того "старого" понимания, которые внушили ему, что его долг, как главы государства, не защищать государство от революции, а охранять незыблемость самодержавия, и для этого ликвидировать то, что в Великих Реформах казалось {297} с ним несовместимым. И если вся политика нового царствования определялась борьбой за самодержавие, то недовольные этой политикой и своим положением естественно присоединялись к движению, которое своей задачей ставило "Освобождение" от "самодержавия". Остальное вытекало из этой первой задачи. Ведь и в 60-ые годы сначала всё сводилось к "освобождению крестьян" от помещиков. Это было первое. Остальное приложится. Так на наших глазах началось движение с его новым лозунгом: "Долой самодержавие".
   В этом лозунге, несмотря на его митинговую грубость, ничего "революционного" не было. Конечно, было неправильное употребление "термина", но оно никого в заблуждение не вводило. Исторически и этимологически слово "самодержавие" не означало ни неограниченности ни надзаконности власти, а только ее независимость, на теперешнем языке суверенность. А этого свойства власти Монарха никто не оспаривал. При издании конституции 1906 года, когда термин "неограниченный" из текста ее был сознательно вычеркнут, титул "самодержец" в ней был сохранен. Это показывало, что он значил что-то другое. Такому пониманию подчинились и все партии, когда соглашались давать при вступлении в Думу торжественное обещание в верности самодержцу. Из этого, конечно, происходила двусмысленность, так как литературный язык под самодержавием разумел именно неограниченность власти. Такое понимание термина укрепилось так прочно, что я в дальнейшем сам буду это слово употреблять в этом именно смысле.
   Слабость Освободительного движения была в том, что под одним словом "Долой" оно объединяло направления между собой несогласные не только в конечных целях своих, но главное в средствах, которыми нужно было достигать ближайших к этим целям этапов.
   Разномыслия в конечных целях (конституционная монархия, республика, социализм) были менее важны; {298} до них еще было далеко, а пока можно было друг в друге видеть "попутчиков". Опаснее было разномыслие в средствах, которыми сейчас нужно было идти, чтобы лишить власть самодержца ее надзаконности и разделить ее с представительством. Освободительное движение оказалось слишком равнодушно к той грани, которая должна была бы отделять эволюцию государства от бедствий всякой революции. Как ни трудно проводить параллель между тогдашней и теперешней Россией, в обе эти переломные эпохи создавалось одинаковое отношение к этому основному вопросу. Те, кто не верят сейчас в возможность эволюции советского строя, бывают вынуждены мириться с внешней войной и даже с временным распадом России, чтобы только от коммунистической диктатуры избавить и себя и мир. А в те годы, изверившись в возможность эволюции самодержавия, многие думали видеть в революции желанное избавление. И тогда, и теперь больше говорили потому о порядке, который нужно будет установить на месте существующей власти, чем о том, какими приемами свергнуть ее. Если бы говорили об этом, общий фронт Освободительного движения раскололся бы.
   Такое отношение к основному вопросу объяснялось и отсутствием опыта у нашей общественности. Она недостаточно сознавала, что жизнь на месте всё равно не может стоять, что при сопротивлении населения власть непременно будет меняться, хотя бы и слишком медленно по настроению современников; что поэтому всегда целесообразнее содействовать таким ее изменениям, чем добиваться ее падения. Ведь даже при реставрациях многое из нового сохраняется потому, что уже сделалось фактом. В этом заключается неистребимое преимущество существующей исторической власти. Потому при самых радикальных реформах разумнее прежнюю власть реформировать, но сохранять, не увлекаясь мечтой начать всё строить на {299} "расчищенном месте"; привычка населения к существующей власти составляет ее главную силу. Чтобы исчезло это ее преимущество, нужно, чтобы она сначала фактически пала. Только после этого начинает казаться, будто у нее уже раньше не было сторонников. Пока же этого ее падения не случилось, существующая власть уподобляется войску, которое сидит в устроенной для этого крепости; там оно всегда сильнее врагов, если те вздумают его штурмовать. У новой же власти, вышедшей из революции, не будет этого преимущества: от нее будут требовать большего, чем от прежней и будут ее обвинять, что она не оправдала надежд и, может быть, обещаний. Самое ее право считать себя властью могут оспаривать. Ее право на это нужно будет поддерживать беспощадным гонением на всех ее противников. Оттого вышедшие из революции власти, обыкновенно, бывают либо бессильны и падают сами, либо превращаются в жестокие диктатуры, которые возбуждают против себя озлобление, даже несмотря на заслуги их по восстановлению распадавшегося государства. Всё это мы потом увидали в России.
   В 90-х годах уже были зародыши, которые при своем естественном развитии вели Россию к конституционному строю и готовили кадры будущей государственной власти. Как повсюду, главной политической школой для населения было местное самоуправление. Делом его, т. е. русских земских и городских учреждений, было управление местною жизнью, исполнение в ней части общегосударственных функций, в интересах всего живущего там населения, а не только в своих, как это происходит в артелях, кооперативах, синдикатах, акционерных обществах и других подобных им коллективах. При всех своих несовершенствах местные учреждения были у нас зачатками народовластия, а потому шагом к будущему конституционному строю. Сама власть правильно их считала более опасными для самодержавия, чем революционные партии.
   Витте {300} писал в своем известном письме Горемыкину, напечатанном "Освобождением": "Если вы хотите для России конституционного строя, создавайте и выращивайте в ней земские учреждения: они всё для него подготовят и к нему приведут. Если же конституции вы не хотите, и считаете ее "великой ложью", то не создавайте и земств, с развитием которых вы непременно будете сами бороться".
   Альтернатива была поставлена ясно, и в 80-х годах самодержавие тоже на нее дало ясный ответ, начав политику постепенного ограничения и удушения земств. Потому было естественно, что при возникновении "Освободительного движения" земские деятели не только оказались в его первых рядах, но и заняли в нем руководящее место. Я рискну многих задеть, если выскажу свое убеждение, что русское "освободительное движение" 900 годов было преимущественно "земским движением", связанным с Эпохой Великих Реформ, ею вдохновляемым, и что в этом была его главная сила. В отличие от других общественных групп, у земцев уже был опыт управления государством. Как практики, исполнявшие часть государственных функций, они научились не только критиковать, высказывать пожелания, провозглашать резолюции, но и постепенно осуществлять свои идеи на практике. Так, например, через 3-ий земский элемент, в котором они стали видеть не подчиненных чиновников, а сотрудников в общественном деле, которых они вводили в коллегии распорядителей разными сторонами земской жизни, они до некоторой степени исправляли "Земское положение", отдававшее всю власть на местах землевладельцам. Интеллигенция в роли "3-го элемента" этим получала реванш и приобщалась к опыту управления местной жизнью. Далее стал вопрос об объединении земств. Сначала расширялась роль губернского земства, которое постепенно присваивало себе руководство уездами. Потом на очередь была {301} поставлена и разрешена задача объединения земств всех губерний. Был поставлен, хотя не разрешен, вопрос о создании более мелкой земской единицы, всесословной, а не крестьянской волости. Это было дорогой "практических достижений", полезною школой для тех, кто мог в этом участвовать. Здесь должен сделать личное пояснение. Я не был "земским работником", хотя давно имел по наследству нужный для этого ценз. Но в детские годы в эти подробности я не входил и ими не интересовался. Когда уже после 1905 г. я однажды задумал принять участие в земских выборах, то, к моему удивлению, тогда впервые узнал, что в земских списках не значился и должен был сначала исправить эту оплошность. Так я с детства упустил легкую возможность по праву работать в земской среде. Сближение с ней происходило у меня и без этого разными другими путями.
   Мой отец был давнишним гласным Городской думы и Московского губернского земства. Сыновья некоторых городских и земских деятелей, М. П. Щепкина, Н. И. Мамонтова, А. А. Шилова и других были моими сверстниками и товарищами. Тогда было острое время: борьба старых гласных с диктаторскими замашками знаменитого Московского городского головы Н. А. Алексеева. Мы, молодое поколение, слыхали об этом от наших отцов и в старших классах гимназии любили ходить на интересные заседания, где предвиделись схватки. Алексеев тогда говорил общим знакомым, что присутствие мое и молодого Щепкина среди публики всегда предвещало "историю". Позднее, уже студентом, я через кружок Любенкова стал очень близок с настоящей городской и земской средой. Наконец, через Толстых, особенно старшего сына, Сергея Львовича, я оказался в курсе той борьбы, которая всюду велась, в частности в Чернском уезде Тульской губернии, где либеральные земцы - и на первом месте А. А. Цуриков - сражались с знаменитым реакционным {302} предводителем А. Н. Сухотиным (по прозвищу Сапатым, которого не надо смешивать с М. С. Сухотиным, предводителем Новосильского уезда, женившимся на старшей дочери Толстого - Т. Л. Толстой). Потому по профессии будучи "адвокатом", не подозревавшим даже, что легко мог, быть и земским деятелем, я был близок с земской средой, и мог иметь доступ к скрытым центрам ее. Мое политическое воспитание в юные годы происходило в этой среде. Укажу на пример.
   В 90-х годах в Москве образовался частный кружок, - "Беседа". Он был тем интересен, что был созданием исключительно земской среды. Чтобы быть его членом, было нужно не только быть сторонником самоуправления, но в земском самоуправлении активно участвовать. "Беседа" теоретиков не чуждалась. Ее "внешней задачей" было издательство; она выпускала сочинения по злободневным вопросам, связанным с земской и вообще государственной жизнью. Эти книги писали не они сами, а интеллигентные теоретики, ученые, публицисты. Но у "Беседы" была другая скрытая, но более важная задача: руководить земской жизнью в том направлении, в котором в то время она и могла только идти, то есть в рамках прав и возможностей, которые закон земцам давал.
   Потому-то в "Беседе" допускались только земские практики. Этот кружок был первым по времени опытом организации земств, который объединял видных представителей земского самоуправления всех земских губерний и старался через них направлять земскую деятельность. Это и должны были делать те, кто в этой деятельности принимали участие сами. Дальше этого условия для вступления в "Беседу" не шли. "Политические" взгляды там были свободны. Если все настаивали на необходимости представительства, то одни хотели для него "законодательных прав", а другие только "совещательных функций". Еще до моего сближения с ней, {303} в "Беседе" был поставлен вопрос о необходимости для России "конституционного строя".
   Я позднее читал протоколы этих собраний. Выступали защитники обоих воззрений - от конституционалистов: Кокошкин, Новосильцев, Долгорукий, Шаховской и др. Против них последние могикане самодержавия - Шипов, М. А. Стахович, Хомяков. Все остались при своем понимании, а кружок не развалился и продолжал оказывать влияние на земскую жизнь. С укреплением Освободительного движения "Беседа" прежнее свое значение постепенно теряла, а когда была объявлена "конституция" и члены "Беседы" разошлись по разным политическим партиям, она умерла естественной смертью. Так она зафиксировала только один преходящий момент истории нашей общественности.
   Около 1903 года я неожиданно для себя стал ее секретарем; мой предшественник по этой должности И. П. Демидов уехал на Дальний Восток и "Беседа" просила меня его заменить. Что для меня сделали исключение из правил "Беседы", тогда я не знал, но со всеми почти членами "Беседы" я уже был лично знаком, что обнаружилось, когда я в первый раз пришел на ее заседание. К тому же роль "секретаря", который вел журналы, записывал прения и хранил архивы кружка, можно было приравнять к третьему земскому элементу. Но это приглашение дало мне возможность очень близко наблюдать эту элиту земской среды и оценить особенность ее позиции в общем движении. Она была именно в том, что все члены "Беседы", как практики работавшие среди населения по поручению государственной власти и в пределах им отведенных, будущее России представляли себе только в развитии существовавшего строя, а не в переворотах. По их пониманию, конституция должна была быть октроирована законной исторической властью, а не импровизированными ее суррогатами, вроде {304} Временного Правительства, или Учредительного Собрания.
   Этим же объяснялось положительное отношение "Беседы" ко всем позднейшим либеральным начинаниям власти в лице Святополк-Мирского или Булыгина, вместо того предвзятого осмеяния их, которое для Союза Освобождения было обычно. "Беседа" до конца своих дней оставалась тем, чем раньше была. Постепенное перерождение земской среды, под влиянием злополучной политики власти и односторонности идеологии Освободительного движения, можно было наблюдать уже не на "Беседе", а на других земских организациях.
   На первом месте их надо поставить - так называемую общеземскую организацию, которая потом несколько раз меняла названия и даже характер. Происхождение ее было типично для тогдашней России. В 1896 году съехавшиеся в Москву на коронацию председатели почти всех губернских земских управ решили ознаменовать это событие благотворительным де- лом от имени и за счет всех русских земств. Инициатива этого плана исходила от Самарского земства, а его исполнение было поручено Московскому земству.
   Идея казалась настолько лояльна, что даже сам Московский генерал губернатор, великий князь Сергей Александрович к ней отнесся сочувственно. Оказалось однако, что и это лояльное начинание "незаконно" и угрожает "основам". Земства могли ведать только "местные нужды" и потому их "объединение" для какого бы то ни было общего дела противоречило закону. Так разъяснил министр внутренних дел Горемыкин. Этому пришлось подчиниться; но оказалось, что и этого мало. Само "Совещание" председателей земских управ было признано незаконным, ибо никакой закон его не разрешал. Такое толкование Министерства было настолько нежизненно, что в нем оно уступило. За "совещания" председателей не предполагалось карать, {305} готовы были впредь с ними мириться, но при непременном условии, чтобы они происходили на частных квартирах и чтобы о них ни слова не попадало в печать. Что такое отношение к "неразрешенным собраниям" рассматривалось, как "особая льгота" для земств, показывает, как тогда понимали в России "права человека". Так создалась общеземская организация. В нее входили не только председатели губернских управ, но могли входить и другие члены управы и даже просто видные земцы. Но было понятно, что раз эта организация признавалась только терпимой в виде особого снисхождения, что официальных выборов в эту организацию поэтому не было, то в нее и соглашались входить только те, кто самостоятельности и независимости земств сочувствовали и готовы были за них в глазах министра внутренних дел рисковать своей репутацией. Так общеземская организация фактически превратилась в объединение передовой части русского земства. Для общественности это было полезно, но со стороны властей вызвало предвзятое подозрительное к ней отношение.