Со времен Аристида быть справедливым неблагодарная роль. "Свои" видят в ней равнодушие к их интересам, противники неискреннюю и опасную "тактику". Справедливость не способна других за собой увлекать, как их увлекают не только подвиги, но и злодейства; те и другие крайние проявления противоречивой природы людской; они соответствуют противоположным струнам в душе человека и потому всегда находят в них отклик соответственно характеру их. В справедливости нет этих привлекающих черт; она лежит посредине между самопожертвованием и готтентотской моралью. Жертва собой для других доступна не всем. Справедливость же, как честность, есть нормальное состояние, которого даже не замечают, пока оно существует, как не чувствуют здоровья или чистого воздуха.
   Равнодушное отношение к справедливости объяснялось и тем, что борьба за существование лежала в основе живущего; революции и войны, "горячие" и "холодные" - только крайние ее проявления. Борьба же накладывала на людей свой отпечаток. При ней не внушают любви к врагам, ни даже справедливого к ним отношения. Это кажется равносильным измене. Тогда стремятся к победе. Но ведь сама победа ценна только, поскольку может стать основой прочного мира, а не началом новой войны. Нужно давать себе отчет, в чем могут быть основы подобного мира и их осуществлять. И мы можем в одном быть уверены: если наша планета не погибнет раньше от {406} космических причин, то мирное общежитие людей на ней может быть построено только на началах равного для всех, то есть справедливого права. Не на обманчивой победе сильнейшего, не на самоотречении, или принесении себя в жертву другим, - а на справедливости. Будущее сокрыто от нас; никто поручиться не может, что в мире будет господствовать справедливость. Но для человеческой природы мир на земле возможен только на этих началах. В постепенном приближении к ним состоит назначение государства, а, может быть, и всемирного государства. Отдельным людям остается руководиться правилом Льва Толстого: "Fais ce que dois, advienne que pourra" (Делай, что должен, а там будет, что будет.).
   В борьбе за справедливость можно конечно быть побежденным; за это никто бросать камнем не смеет; у справедливости критиков много: одни ее находят излишней, а другие недостаточной для блага людей.
   Но если вместо служения справедливости, человек будет от нее отрекаться, называть ее "слюнявой гуманностью", или глумиться над ней, как над "буржуазной моралью", то такое отношение к ней не простится, как не прощается хула на Духа Святого. Этим человек служил бы звериному царству, при котором от человека ничего не останется, а зверь будет вооружен чудесами человеческой техники.
   Люди пытались находить выход в другом: борьба могла бы прекратиться окончательной победой одних над другими, то есть полным подчинением побежденных. В этом состояло "искушение тоталитарных режимов" и современных их представителей, друг с другом несхожих, но воспитанных на одной идеологии. У них были и предтечи: и Шигалев в "Бесах", и Великий Инквизитор - средневековья, и завоеватели древнего мира. Во всех подобных режимах меньшинство берет на себя всю власть и всю ответственность, {407} но обещает своей неограниченной властью всех сделать счастливыми, уничтожая недовольных своей судьбой.[ldn-knigi1]
   Пока тоталитарный режим своей главной целью выставлял как будто такое общее счастье, а для начала - удовлетворение элементарных нужд обиженных классов, он отклик мог находить: ведь в этом проблема современности. Но когда заботу об обиженных стали заменять притязанием на преимущество своих государств или своей расы над остальными, это не могло уже других увлекать. В России социальный вопрос пока как будто на первом месте оставлен, почему Россия и не потеряла еще своего обаяния, и представляется для толпы "обетованной землей". Так могло казаться, пока тоталитарный режим рекомендовал "грабить награбленное", отнимать то, что создали другие, и пока еще оставалось, что можно было у других отнимать. Отнимавшие все-таки нечто получали себе, и притом мстили тем классам, кого в прошлом считали своими обидчиками. Но этот процесс должен был когда-то окончиться и замениться порядком на лучших, чем прежде, основах. Но новые основы в тоталитарном режиме России на практике оказались восстановлением худшего, что было и в старом: труд становился рабским трудом у государственной власти. О справедливости уже не было речи; ее клеймили презрительной кличкой "уравниловки".
   У власти, или у первенствующей партии, появились свои угодники и фавориты, "выдвиженцы", "кандидаты" для вступления в партию, чтобы в ней над остальными господствовать. Так было когда-то и с крепостными крестьянами, из среды которых выходили бурмистры для управления крестьянской массой. А с непокорными, с недостаточно преданными тоталитарная власть могла не стесняться: никто их уже не мог защищать против ее произвола.
   Такой порядок установился не сразу. Введению его помогали многие: и те, кому он лично был {408} выгоден, и те, которые этим своим обидчикам мстили за прошлое, и идеалисты, которые искренно думали, что при их управлении все будут счастливы, что при нем не будет эксплуатации, что аппарат их власти останется на высоте, которую можно обеспечивать "чистками"; что препятствия к общему счастью лежат не в этом уродливом режиме, а только в его противниках, и внутри, и вне государства; что этих противников можно обезвреживать и уничтожать. Оттого тоталитарный режим под соблазнительным предлогом "общего счастья" стал источником террора внутри государства и угрозой внешнему миру. Этим он сам пожирает себя. "Идеализм" тоталитарных режимов, поскольку он в них существует, есть явление того же порядка, как убеждение, что для существования войска достаточна добровольная дисциплина, или что государство с правом принуждения будет скоро людям не нужно. Когда люди на себе испытали, к чему привела эта наивная вера и когда вся жизнь страны остановилась, они стали помогать восстанавливать старый порядок, хотя бы в ухудшенном виде, вдохновляясь дурными примерами прошлого.
   Но раз люди дали заковать себя в кандалы, освободиться им от них уже трудно: они принуждены бывают с положением своим примириться. Непримиримые гибнут в неравной борьбе; покорившиеся себя утешают, что если у них отняли свободу, то зато им обеспечили сытость, и не хлебом единым, но всем, что современному человеку для существования нужно: жилплощадью, магазинными карточками, отдыхом и даже развлечениями, по формуле рабских времен - panem et circenses (Хлеба и зрелищ.).
   Для судьбы человечества опасно не вынужденное примирение с рабством, а то, что среди свободных людей, которым не угрожает ничто и которых за деньги нельзя подкупить, находятся просвещенные {409} люди, квалифицированные ученые, иногда бывшие народолюбцы, которые могут прославлять тоталитарный режим, советовать предпочитать положение сытого раба у богатых и сильных господ - риску своей свободы и возможных при ней неудач. Такое настроение знаменует кризис не режима, а самого человека, который низводит себя на ранг домашних животных. Успех тоталитарных режимов поставил этот вопрос.
   Таковы заключения, к которым мой опыт меня приводил; он мне показал, что, несмотря на несоразмерную роль, которую в моей жизни играла случайность, в ней оказалась последовательность. Я начал деятельность адвокатурой, то есть защитой человека перед представителями государственной власти по ее же законам. Когда обнаружилось, что самодержавие несовместимо с господством законности, я принял участие в борьбе против него, за замену его представительным строем. А когда мы ближе с сущностью его познакомились и можно было увидеть, что этот строй в большей или меньшей степени стал считать волю большинства суверенной, я становился защитником меньшинств, заглушаемых большинством голосов, а потом и вообще побежденных, поскольку победители свою волю считали себя вправе диктовать побежденным.
   Жизнь мне давала и другие уроки. Она показывала, что в человеке есть зверь, и что в споре о жизненном его интересе, этот интерес может оказаться сильнее всех других побуждений. Так бывает, когда с тонущего корабля люди кидаются в шлюпку и других в нее не пускают или, умирая с голоду, выхватывают друг у друга последний кусок; это же можно видеть и в других замаскированных внешней культурой формах борьбы за себя. Но когда вопрос стоит не так остро, появляются ограничения звериной природы противоположными свойствами человека. Стремлением его к правде-истине в области науки, {410} философии или религии; добровольным подчинением установленным нормам жизни - то есть законности; тяготением человека к справедливости в устройстве своего общежития и т. д. Если в борьбе за эти начала может проявиться и личный интерес, то в ней его роль ничтожна.
   Ведь эти споры решают не заинтересованные, посторонние люди. И как бы ни казались иногда несовместимы позиции обеих сторон, у каждой из них есть доля правды; без этого спор бы не мог продолжаться. И потому в таком споре нужно видеть не только недостатки противника, но, что часто труднее, уметь распознать ту долю правды, которая есть на его стороне. Так можно находить основы для мира, а не для обманчивой и преходящей победы.
   Ведь и в политике наиболее прочные достижения демократии обеспечиваются не перевесом числа голосов, а соглашением большинства с оппозицией. Мне приходилось видеть это в тех сферах деятельности, в которых и мне дано было участвовать, и в науке, и в судах, и в политической жизни; эти наблюдения накладывали свой отпечаток на приемы работы; они убеждали, что в этих приемах заключался путь к тому, что является и условием и признаком общего блага, то есть к общему добровольному миру.
   В этом был главный урок моей жизни.