Страница:
И собралось к назначенному дню в Луповицы больше пятидесяти человек. Пешком, бодрым еще шагом, пришли старые друзья-приятели: отставной каптенармус Григорий Устюгов да отставной фельдфебель Кузьма Богатырев. У обоих на рукавах по три нашивки, у обоих по четыре медали, у обоих егорьевские кресты за штурм Варшавы. Смолоду в любви и дружестве меж собой жили, из одного села были родом, в один год сданы в рекруты, в одном полку служили, и получивши «чистую», поселились на родине в келье, ставленной возле келейного ряда на бобыльских задворках.
Всегда они бывали людьми трезвыми и набожными, начальство за службу их жаловало и большое имело к ним доверие. Под конец их службы полк сряду шесть лет стоял в Орловской губернии, а там исстари бывало много хлыстов. Любя чтение церковных книг, а больше того устные беседы от писания, Устюгов с Богатыревым стали похаживать в келейный ряд на «вечорки» к одной старой девке, хлыстовской пророчице, и познали от нее «тайну сокровенную». По выходе в отставку, услыхали, что верстах в шестидесяти от их села у богатых помещиков Луповицких бывают хлыстовские собранья, и вскоре вошли в корабль Николая Александрыча. За дальностью места и за старостью редко бывали они в Луповицах, но «великих соборов» и годовых радений не пропускали, И ближние и дальние хлысты уважали егорьевских кавалеров, особенно Устюгова, за то, что знал он много сказаний.
На долгих из уездного городка приехал старец Семенушка. Бывал он прежде богатым купцом, многие годы на Морше Моршанск, хлебом торговал и кончил тем, что проторговался дотла. Когда дошел он до того, что не стало у него за душой ни копейки, смирился духом и пустился в набожность. Долго жил он в монастыре у старца Христофора. И настоятель и братия того старца считали полоумным и юродом за «неподобные» его речи, за срамные дела, особенно за то, что, уединясь в келью, певал мирские песни, поминая Христа, богородицу, ангелов и пророков. Инок Христофор держался хлыстовщины и восторженными беседами склонил прогоревшего купчину принять сокровенную тайну. После смерти Христофора Семенушка переехал в город, а там уж было три-четыре человека, «верных-праведных», и у них завелся маленький кораблик. И Семенушка и товарищи его кормились именем Христовым, сбирая по домам и базарам мирское подаянье, а кроме того, получали вспоможенья от Луповицких. На «великий собор» с седовласым старцем Семенушкой приехали и товарищи его, бедные мещане. На наем подводы Пахомушка сколько-то господских денег дал Семенушке.
Приехала небогатая помещица, старая барышня Серафима Ильинишна Липутина. Верстах в семидесяти от Луповиц, проживала она в своей усадьбе. Было у той барышни двадцать тягол крестьян да восемнадцать человек дворовых. Опричь тех дворовых, в доме ее проживали и сторонние. И гости и прислуга в одном согласе с барышней были. Соседи считали Серафиму Ильинишну дурочкой, да и сами хлысты путного ничего от нее не чаяли, тем только и была хороша, что не уставала на раденьях, но «в слове не ходила» никогда.
Чем бы пророчествовать, она хохочет, либо кошкой мяучит, либо собакой лает. Привезла с собой Серафима Ильинишна двух не старых еще монашенок из запустелой Аграфениной пустыни, мать Иларию да мать Сандулию. Обе манатейные (Манатейными зовут монахов и монахинь, еще не имеющих полного пострижения.), обе постригались в Касимове, обе вместе со слепой матерью Крискентией поселились в убогой келье, уцелевшей от упраздненной пустыни, и стали жить возле гробницы игуменьи Аграфены из боярского рода Глебовых, почитаемой в окрестности святою и блаженною. Там слепая, дряхлая Крискентия уверила сожительниц, что в нынешние последние времена истинную веру надо искать только у людей божьих, что они одни знают великую тайну, от мира утаенную. Вскоре в луповицком корабле Илария и Сандулия были «приведены» в новую веру, а по смерти Крискентии чуть не насильно водворились у юродивой Серафимы Ильинишны. И доставалось же от них полоумной хозяйке. Сами день-деньской меж собой бранятся да здорятся и всегда почти кончат ссору дракой, причем, достается, бывало, больше всего гостеприимной хозяйке. Даже колачивали странноприимницу. А творилось это, как думали все, по наитию.
Кроме Иларии да Сандулии, еще несколько духовных пришло на «великий собор». Пришел заштатный поп Меркул, два монаха из окрестных монастырей — люди постные, набожные, незлобивые, строгие в жизни и совершенные бессребреники.
Иные люди разного званья, кто пешком, кто на подводе, добрались до Луповиц к назначенному дню. Были тут и крестьяне и крестьянки, больше все вдовы да перезрелые девки. Софронушки не было; игумен Израиль на Луповицких прогневался, дынь мало ему прислали, к тому ж отец игумен на ту пору закурил через меру. Сколько ни упрашивали его, уперся на своем, не пустил юрода из-за древних стен Княж-Хабаровой обители.
Настал час «великого собора». Стемнело. Утомленные целодневным жнитвом, крестьяне спать полегли. И отец Прохор спит со своей семьей. Спит село, одни собаки настороже.
Когда все стихло и улеглось, божьи люди, неслышными стопами, обычным порядком пошли в сионскую горницу. Там они переоделись в радельные рубахи и расселись по диванам, креслам и стульям. На этот раз мест едва достало — так много набралось верных-праведных. Вступившая уж в корабль Дуня села не у входной двери, а на почетном месте, близ кормщика, рядом с Варварой Петровной, с Марьей Ивановной, с Варенькой и Катенькой. Все верныправедные считали ее уже достигшею полного совершенства, все надеялись, что вот на соборе она дойдет до исступления, заиграет в струны золотые, затрубит в трубу живогласную, и живыми реками польются из уст ее чудные пророчества. Все в том были уверены; все говорили, что Дуня — избранный сосуд благодати.
Начался собор тем же порядком, как и обычные раденья. Крестясь обеими руками и поклоняясь друг другу земными поклонами, хлысты простились, благословились и, усевшись по местам, пребывали в невозмутимом покое. Николай Александрыч сидел у стола, склонив голову, но не читал ни жития царевича, ни сказаний об Алексее божьем человеке. Минут через пять молчанья встал он с места и начал махать пальмовой веткой. Тогда хлысты запели громогласно «Царю небесный», канон пятидесятницы, а затем «Дай к нам, господи, дай к нам Иисуса Христа», — песня, без которой ни одно хлыстовское сборище не обходится, где б оно ни совершалось, в Петербурге ли, как бывало при Катерине Филипповне, в московских ли монастырях, когда они были рассадниками хлыстовщины (В первой половине XVIII столетия хлыстовщина была сильно распространена в московских монастырях — мужских: Петровском (иеромонахи Филарет Муратов и Тихон Струков казнены за то смертию — головы отсечены), в Чудове, — в Симонове, также в Перервинском, в Богословской пустыне и в Троицко— Сергиевой лавре; в женских: в Ивановском (монахине Анастасии Карповой отсечена голова), Новодевичьем, Никитском, Рождественском, Страстном, Варсонофьевском (монахине Марии Трофимовой отрублена голова) и Георгиевском.), у старой ли богомолки в избе сельского келейного ряда, или в барском дому какого-нибудь помещика. После песни стал говорить Николай Александрыч:
— Братцы и сестрицы! Возвещу вам радость великую, хочу огласить вам веселие.
Все встрепенулись, повскакали со стульев и диванов. Еще не зная, в чем дело, иные женщины уже стали впадать в исступленный восторг… Послышались вздохи, радостные рыданья, громкие клики и визг — ровно десятки кликуш в одно место собрались.
Применяясь к людям «малого ведения», а таких больше всего было в сионской горнице, Николай Александрыч обратился к каптенармусу Устюгову:
— Братец Григорьюшка! Лучше всех ты знаешь сказанья про дивные чудеса, в старые годы содеянные. Изрони златое слово из уст твоих… Передай собору про богатого богатину Данила Филиппыча, про великого учителя людей праведных Ивана Тимофеича.
Не отвечает Устюгов, сидит молча, склонив голову.
Все ему кланяются, просят и молят, отверз бы уста, усладил бы слух сидящих в сионской горнице своими чудными сказаньями.
Целым собором долго молили, усердно просили Устюгова. Наконец он начал сказанья.
Ни слова еще не сказал он, как Марья Ивановна прошептала сидевшей возле нее Дуне:
— Слушай сказанья, но не верь ничему, что ни скажет Григорьюшка. Это притча, это басня для людей малого ведения. Но хоть они и покажутся тебе странными. на правду нимало не похожими, не унижай в сердце своем Григорьюшку… Не глумись даже мысленно. Наперед тебе говорю: не важно сказанье, важно иносказанье, важен таинственный смысл того, что станет он теперь говорить… Людям малого ведения не понять ни Бема, ни Сен-Мартена, как тебе или мне. Не могут они питаться твердой пищей; как детям, им нужно еще молоко. Не глумись же, ни над чем не глумись, что ни услышишь от Григорьюшки.
Промолчала Дуня.
Рассказывает Устюгов, как в стародавние годы на реке на Оке, в Стародубской стороне (Стародубье, Стородубскоя сторона — в восточной части Владимирской губернии (на Клязьме есть село Кляземский Городок, в старину Стародуб). Гора Городина Муромского уезда, близ деревни Михалиц, на правой стороне Оки, верстах в трех от нее и верстах в пятнадцати от известного села Павлова (в старину Павлов перевоз), Горбатовского уезда, Нижегородской губернии.), на горе Вородыне явился «верховный гость», богатый богатина Данило Филиппыч, и как жил он потом в деревне Старовой, в верховой Костромской стороне (Деревня Старово на левой стороне Волги, верстах в пятнадцати от нее и верстах в двадцати от Костромы в приходе села Криушева. На погосте Криушева и схоронен Данило Филиппыч; на могилу его хлысты ходили на поклонение. Незадолго до пятидесятых годов нашего столетия умерла последняя в роде Данилы Филиппыча Устинья Васильевна. Хлысты ее называли «богинею». Данило Филиппыч был из беглых «солдат иноземного строя».), поучая к нему приходивших, Так пришел он однажды на Волгу, а народу было тут многое множество. И шли середь людей великие споры о том, которые книги лучше; старые или новые, Никоном печатанные.
И спросили люди богатого богатину: «По каким книгам велишь молиться нам? Старые опорочены, новые многим сумнительны». И собрал Данило Филиппыч старые книги и новые, побросал все в Волгу реку и такие слова божьим людям сказал: «Ни старых, ни новых книг не приемлите, да и грамота вся и ученья вам ненадобны. Есть у вас писание. Писано оно не на бумаге, не на хартии, не на скрижалях золотых или каменных, а на скрижалях сердец ваших. Что на сердцах ваших напишется, то прорицайте на радениях, и что ни скажете в восторге неизглаголанном, то и будь вам законом и заповедьми. Будучи в восторге, сам своих слов не поймешь и не услышишь их, зато другим они будут поучением».
Замолк сказатель, и снова стали поклоняться ему бывшие в сионской горнице. Плакали, рыдали, припадая к ногам его.
— Это притча, иносказание, — шепотом сказала Марья Ивановна Дуне. — Смысл его тот, что истина не в книгах, а в слове вдохновенного пророчества, сказанном на радении.
Потом стал Устюгов рассказывать о похождениях Данилы Филиппыча, как странствовал он в рабском, нищенском образе, как учредил радения и как родился ему преемник Иван Тимофеич Суслов.
Так говорил Устюгов:
— А поблизости горы Городины, в той же стороне Стародубской, бедная была, убогая деревня Максакова. А приход той деревни в погосте Егорья (В Егорьеве погосте (поселок одного только церковного причта) есть приходская церковь св. Георгия. К приходу ее принадлежит деревня Максакова.). И содеялось в той деревне неслыханное чудо. Жил в ней и долгий век доживал старый-престарый нищий Тимофей Суслов. Смолоду, опричь бороны да сохи, ничего не знал и не ведал он, спокон века был бессемейным, под оконьем христолюбцев подаяньем питался. Сбирал милостынку Христа ради и весь век старцем был благочестивым. От роду было ему сто лет и двадцать, а подружию его Арине Нестеровне сто лет ровно. А детей у них во всю жизнь не рожалось. Раз в зимнтою стужу, в бурную вьюгу приехал к ним в холодную избу неведомый нищий. У стариков была только одна сухая корочка хлебца. Некая сердобольная вдовица кинула ее старой, безногой собаке своей Лыске. Лыска корочку обнюхала, а грызть не стала. Тогда богатая вдовица, завидя проходившего старца Тимофея, подняла корочку и подала ему Христа ради. И той корочкой люди божьи Тимофей да Арина с нищим убогим человеком поделились, на печке его спать положили, а сами в холодную клеть ночевать пошли. Наутро нищий стал в путь собираться, а старик со старухой его не пускают. Всего животов (Животы — имение.) у них была курочка хохлатка.
Как дочку родную, они ее любили, иной раз сами голодают, а хохлаточку накормят, сами холодают, а курочку в теплое местечко на нашестку сажают. Миловались они на нее, любовались, и была им та курочка в бедной доле единой утехой, была старику со старухой единой отрадой. А к ним уж лет с пятьдесят никто в дом не заглядывал, никто не переступал их порога. К богатому да к чивому на крыльцо не протолкаться, у нищего, убогого нечего взять. Возрадовались нежданному гостю старец Тимофей со старицей Ариной, ровно сокровище какое бог даровал им. На расставанье с нищим угостили они его чем только могли. Горючьми слезми обливаючись, с острым ножом пошел Тимофей к возлюбленной курочке…
Свету не взвидел, как из горлышка ее брызнула горячая, алая кровь. Стонала, рыдала старица Арина, ощипывая ненаглядную пеструшку… И когда нищий уходил от Тимофея, а старица Арина пошла до околицы котомку его донести, сказал он им; «Заплачу вам, добрые люди, за курочку вашу сыном. Ты, Аринушка, родишь сына Тимофеюшке». Старец со старицей хотели было сказать нищему, что несбыточно пророчество его, но убогий не стал говорить с ними… Пошел — и нет его.
— То был богатый богатина Данило Филиппыч, «господь Саваоф», — заговорили люди божьи, когда смолк ослабевший Устюгов. Волновалась его грудь, восторженным блеском горели глаза. Едва может он сдерживать подступавшие к сердцу рыданья.
Отдохнувши немного, так продолжал он сказанье:
— И родился у Арины сын обетованный. Надивиться не могли, как это родила столетняя старуха. И прежде никто к убогому старцу в домишко не заглядывал, а теперь все от него сторонятся, каждый норовит Тимофееву избенку подальше обойти. Судят да рядят в народе: «Слыхано ль, видано ль, чтоб столетняя старуха сына родила? Тут волхвованье, тут чародейство!» И собрались мужики спалить убогую избенку и в ней Тимофея с Ариной и с их отродьем, да ответа перед судом побоялись. Никто к Тимофею в кумовья не шел — кого ни попросит, всяк смеется над ним да ругается. И не во что было младенца положить: ни зыбки, ни люльки, ни колыбельки — хоть на пол под лавку клади. Поднял Тимофей на улице расколотое корыто; много лет из него соседи кормили свиней, а когда оно раскололось, выкинули долой со двора. И положил Тимофей в то корыто обетованного сына. Шесть недель искал кума, и никто над ним не сжалился, никто не пошел младенца крестить. Тогда повстречал Тимофей того нищего, что предсказал ему рождение сына. Сам он к нему в кумовья назвался и окрестил младенца. И был наречен он Иоанном.
Примолк дряхлый сказатель. Новые клики, новые вопли, новые визги раздались по сионской горнице. Немного отдохнув, продолжал Устюгов:
— Исполнилось Ивану Тимофеичу тридцать лет с годом; тогда «верховный гость» призвал его в свой божий дом в деревню Старову. И когда тот пришел, богатый богатина повелел своим ученикам, чтоб они во всем слушали его возлюбленного сына и всякую бы волю его исполняли. И пошел после того Иван Тимофеич странствовать, А ходил он в рабском образе, в раздранном рубище, без шапки, без обуви, ходил холоден, голоден, нищ, бесприютен, и не было ему места середь людей. Много страдал от людей неуверовавших, а потом жил в Москве на вольной воле, на полной свободе у Донского монастыря, возле улицы
Шаболовки (Из архивных дел видно, что в 1710 году в Москве был дом крестьянина г. Нарышкина, деревни Максаковой, Иван Тимофеева Суслова, за Москвой— рекой, между Шаболовской и Донской улицами. У Ивана Тимофеева была лавка в масленом ряду, чтобы считаться ему торговым человеком, но сам он никогда в той лавке не бывал.).
И не было тут ему ни озлоблений, ни утеснений, а учеников с каждым годом прибывало все больше да больше. Тогда перешел он в новый дом на Мещанской третьей улице. И в тот дом по зову Ивана Тимофеича приходил престарелый верховный гость, богатый богатина Данило Филиппыч. Не два солнышка в чистом небе сокатилися, а Данило Филиппыч с Иваном Тимофеичем соходилися, и друг другу они до земли поклонилися. Поклоняется Иван Тимофеич, а сам такие речи приговаривает: "Ты добро, сударь, в мою палатушку пожаловал! Не побрезгай, государь, убогой моей кельею. У меня про тебя все припасено, и сготовлено: столы-то расставлены, по столам-то разостланы скатерки камчатные, приготовлены тебе, гость дорогой, яства сахарные со питьями со медвяными.
Добро, государь, ко мне пожаловать, моего хлеба-соли откушати, а я рад тебя послушати. А не сахарные яства поставлю перед тобой, не медвяное питье я налью тебе — поставлю пред тобой учеников моих!" И по сем «верховный гость» со своим сыном возлюбленным не дни, не часы, а многие недели за одним столом беседу вели про спасение верных— праведных.. (Этот стол, взятый в сороковых годах нынешнего столетия у московских хлыстов, близ Сухаревой башни, находится в собрании раскольничьих вещей в Министерстве внутренних дел. На доске его написаны по-иконному портреты Данилы Филиппыча и Ивана Тимофеича.) И каждую ночь бывали у них радения. На святом на кругу радел богатый богатина Данило Филиппыч, «в слове ходил» Иван Тимофеич И по малом времени умер Данило Филиппыч, а лет через пятнадцать по кончине его Иван Тимофеич отошел от земной жизни, и схоронили его в Москве при церкви Николы в Грачах (Приходская церковь тогда на Земляном валу, теперь на Садовой. Третья Мещанская улица идет с Садовой в противную от той церкви сторону. Там до 1845 года был хлыстовский дом и в нем святой колодезь. Тот дом стоял на месте «божьего дома», устроенного Иваном Сусловым,).
Последних слов Устюгова не было слышно. Дряхлый сказатель ослаб и впал в беспамятство. Тогда началось раденье — кто подпрыгивает, кто приплясывает, иные, ровно мертвые, лежат на полу без движения, глаза у них расширились, глядят бессмысленно, изо рту пена клубом. Падучая! (Между хлыстами много бывало больных падучею болезнью. Сам Иван Тимофеич Суслов, а также и преемник его Прокопий Лупкин подвержены были этой болезни. Из архивных дел видно, что нижегородский стрелец полка Батурина Прокопий Данилыч Лупкин 17-го августа 1710 года был в Москве на смотру у Кирилла Лаврентьевича Чичерина и по осмотре от службы отставлен «за падучею болезнью».).
А песня, грустная, печальная песня громче и громче поется в сионской горнице. Ножной топот, исступленные визги и дикие, неистовые крики раздаются по ней. Поют божьи люди:
Пойду, пойду, сын гостиный,
Ко тихому Дону,
Вступлю на кораблик,
Стану работати.
Труда прикладати,
Пот свой изливати,
В трубушку играти,
Верных утешати,
Верных изобранных.
Всех братцев, сестрицев,
Духовных, любовных.
Пойду, сын гостиный,
В зеленый садочек.
В саду побываю,
Древо покачаю.
Одно в саду древо,
Оно было мило,
А нонеча древо
Вдруг печально стало.
Спрошу, сын гостиный,
Печального древа:
Отчего печально,
Отчего кручинно?
Ответит то древо
Гостиному сыну:
"Государь надёжа,
Батюшка родимый,
Оттого печально,
Оттого кручинно -
Вершинку сломало
От тучи от грозной,
Погоды холодной".
Во том во садочке
Стояла светлица,
Во той во светлице
Сидела девица,
Плакала, рыдала,
Гостя ожидала,
Гостя дорогого,
Батюшку родного:
"Укрой ты нас, батюшка,
От тучи от грозной,
Погоды холодной!"
Когда все мало-помалу стихло, мерным голосом стал говорить кормщик. Все слушали его с напряженным вниманием. Говорил он, что рассказанное Григорьюшкой в наши дни повторяется. Говорил о бывшем землетрясенье на горе Араратской, как вершина ее сизыми тучами облекалась, как из туч лились ярые молнии потоками, как стонала земля и возгремели до той поры неслыханные никогда громы. Затряслась гора Араратская, растрескалась скалась на части, оторвались от нее скалы и вечные льдины…
И тогда вновь явился богатый богатина господь Саваоф. Имя его осталось неведомым, а велел он себя называть «старцем иерусалимским». Рассказал Николай Александрыч, что за Кавказом их единоверцы, тамошние божьи люди, признали старца того богом. Через шесть дней иерусалимского старца не стало. Но еще прежде, чем оставил он веденцов, назначил им по себе преемника, был бы у них и Христом, и царем, и пророком, и первосвященником. И с той поры пошли по хлыстовским кораблям и корабликам смутные толки и неясные сказанья про араратского царя, Максима Комара. Говорили, что он во многом изменяет верованья и обряды, творит чудеса, и что всякая воля его исполняется беспрекословно, без сомнений, без рассуждений, и что завел он в закавказских кораблях духовных жен.
— Вот он пишет к нам послание, — сказал Николай Александрыч.
И, вынув из стола письмо Егора Сергеича, прочитал:
— «Приведу вас от севера из хладных мразных стран в место вечного покоя, всякой радости и всякой сладости. С плачем изыдите из мест ваших, с весельем приидите сюда, в места благодатные. Через многие воды проведу я вас прямым путем, и вы не заблудитесь. Приидите же ко мне, избранные ото всех племен человеческих, — здесь, на горе Арарате, на райской реке на Евфрате обращу ваши нужды и печали на покой и отраду. Удержите же рыдания, удержите источники слезные — напою души жаждущие, напитаю души алчущие, на сердцах ваших напишу закон правды».
— Вот, — продолжал Николай Александрыч, — я все вам сказал. А из тамошних мест едет племянник наш Егорушка, скоро увидим его. Привезет он вести обо всем, что творится у наших братьев на подножьях горы Араратской. Вот я поведал собору о «веденцах». Сами судите, идти ли нам из здешних северных мест на юг араратский.
Сильно поразили Дуню сказанья Устюгова про Саваофа богатого богатину и про Ивана Тимофеича. Хоть и много говаривала она про новую принятую ею веру и с Марьей Ивановной и с Луповицкими, но никто из них, даже ее подруги, Варенька с Катенькой, о том ни слова не говаривали. Много бывало у них бесед, но все говорилось об умерщвлении плоти, о радениях, о хождении в слове, о таинственной смерти и воскресении; сказаний о новых христах разговоры их не касались.
Призадумалась Дуня, услыхав столь много нового и непонятного. "Стало быть, не вся их тайна открыта мне… Всего не хотели сказать… И другие, верно, есть тайности, а мне не открывают их… Да, я, видно, из малого ведения! Мне нужно молоко, как сейчас говорила Марья Ивановна… Так вот они какие!. А третьего дня уверяли, что ведением своим я достигла всего; Николай Александрыч сказал, что теперь велик мой дух на земле и что мне недостает только духовного супружества… Но что ж это за духовный супруг? Больше года слышу про него, а все еще не знаю, что это такое…
Скрывают от меня, все скрывают, а уверяют, что вся тайна мне поведана, что я знаю все, и земное и небесное… А я ровно ничего не знаю… Зачем же уверять?.. Для чего они таятся?.. Живя здесь для них, я отстала от многого… Вот послезавтра первый спас — успенский пост начнется, а я должна буду с ними скоромиться. Согрешила — середу, пятницу нарушила. Петров пост нарушила, успенского нарушить нельзя!.. Что буду делать?.."
Погруженная в раздумья, Дуня не чувствовала восторга, что каждый раз находил на нее на радениях. Сидит безмолвная, недвижимая, взоры у ней строгие, взгляд суровый. А меж тем громче и громче раздаются неистовые вопли, плач и рыданья. Ждут не дождутся на кругу пророчицы. Ждут не дождутся Дуни. Все жаждут слышать из уст ее пророчения… А она ровно мертвая. Склонила голову в изнеможенье, пребывая в строгом бесчувственном покое.
— Скажи, блаженная!.. Вещай слова пророчества!.. Пролей из чистых уст твоих сказанья несказанные!.. Так сам кормщик молил Дуню, крестясь на нее обеими руками и преклоняясь до земли.
Молчит Дуня. Ни слова в ответ.
Зачем скрывают? — сама думает. — Ведь я приведена. Зачем же смущают ни с чем не сообразными богохульными рассказами про какого-то верховного гостя, про каких-то Ивана Тимофеича да царя Максима?.. Зачем отторгли они меня ото всего, к чему я с малых лет привыкла? А была я тогда безмятежна, сомнений не знала и тревог душевных не знала".
— Вещай, чистая, святая душа!.. Скажи глаголы истины!.. Сподобилась ты дара пророческого, осветилась душа твоя светом неприступным. Ты избранница, ты уготованная агница!.. — Так ублажали Дуню хлысты, собранные в сионской горнице.
И с плачем, и с воплями, и с рыданьями припадали к ногам ее.
Недвижима Дуня. Не слышит слезных молений. Сидевшие возле нее Варенька с Катенькой, Марья Ивановна с Варварой Петровной то просят, то понуждают ее «в слове ходить». И тех не слышит Дуня, вспоминается ей дом родительский.
«У Макарья теперь тятенька, — одна за другой приходит мысли к ней. — В хлопотах да в заботах сидит в мурье каравана. Не так жил летошний год со мной… Кто его теперь порадует, кто утешит, кто успокоит?.. Когда— то увижусь с ним?.. Когда-то по-прежнему стану коротать с ним время, да еще с сердечной Дарьей Сергевной?.. Что я за агница обетованная? Кому я обетованная?.. Бежать, бежать!.. Или в самом деле нет отсюда возврата?»
Всегда они бывали людьми трезвыми и набожными, начальство за службу их жаловало и большое имело к ним доверие. Под конец их службы полк сряду шесть лет стоял в Орловской губернии, а там исстари бывало много хлыстов. Любя чтение церковных книг, а больше того устные беседы от писания, Устюгов с Богатыревым стали похаживать в келейный ряд на «вечорки» к одной старой девке, хлыстовской пророчице, и познали от нее «тайну сокровенную». По выходе в отставку, услыхали, что верстах в шестидесяти от их села у богатых помещиков Луповицких бывают хлыстовские собранья, и вскоре вошли в корабль Николая Александрыча. За дальностью места и за старостью редко бывали они в Луповицах, но «великих соборов» и годовых радений не пропускали, И ближние и дальние хлысты уважали егорьевских кавалеров, особенно Устюгова, за то, что знал он много сказаний.
На долгих из уездного городка приехал старец Семенушка. Бывал он прежде богатым купцом, многие годы на Морше Моршанск, хлебом торговал и кончил тем, что проторговался дотла. Когда дошел он до того, что не стало у него за душой ни копейки, смирился духом и пустился в набожность. Долго жил он в монастыре у старца Христофора. И настоятель и братия того старца считали полоумным и юродом за «неподобные» его речи, за срамные дела, особенно за то, что, уединясь в келью, певал мирские песни, поминая Христа, богородицу, ангелов и пророков. Инок Христофор держался хлыстовщины и восторженными беседами склонил прогоревшего купчину принять сокровенную тайну. После смерти Христофора Семенушка переехал в город, а там уж было три-четыре человека, «верных-праведных», и у них завелся маленький кораблик. И Семенушка и товарищи его кормились именем Христовым, сбирая по домам и базарам мирское подаянье, а кроме того, получали вспоможенья от Луповицких. На «великий собор» с седовласым старцем Семенушкой приехали и товарищи его, бедные мещане. На наем подводы Пахомушка сколько-то господских денег дал Семенушке.
Приехала небогатая помещица, старая барышня Серафима Ильинишна Липутина. Верстах в семидесяти от Луповиц, проживала она в своей усадьбе. Было у той барышни двадцать тягол крестьян да восемнадцать человек дворовых. Опричь тех дворовых, в доме ее проживали и сторонние. И гости и прислуга в одном согласе с барышней были. Соседи считали Серафиму Ильинишну дурочкой, да и сами хлысты путного ничего от нее не чаяли, тем только и была хороша, что не уставала на раденьях, но «в слове не ходила» никогда.
Чем бы пророчествовать, она хохочет, либо кошкой мяучит, либо собакой лает. Привезла с собой Серафима Ильинишна двух не старых еще монашенок из запустелой Аграфениной пустыни, мать Иларию да мать Сандулию. Обе манатейные (Манатейными зовут монахов и монахинь, еще не имеющих полного пострижения.), обе постригались в Касимове, обе вместе со слепой матерью Крискентией поселились в убогой келье, уцелевшей от упраздненной пустыни, и стали жить возле гробницы игуменьи Аграфены из боярского рода Глебовых, почитаемой в окрестности святою и блаженною. Там слепая, дряхлая Крискентия уверила сожительниц, что в нынешние последние времена истинную веру надо искать только у людей божьих, что они одни знают великую тайну, от мира утаенную. Вскоре в луповицком корабле Илария и Сандулия были «приведены» в новую веру, а по смерти Крискентии чуть не насильно водворились у юродивой Серафимы Ильинишны. И доставалось же от них полоумной хозяйке. Сами день-деньской меж собой бранятся да здорятся и всегда почти кончат ссору дракой, причем, достается, бывало, больше всего гостеприимной хозяйке. Даже колачивали странноприимницу. А творилось это, как думали все, по наитию.
Кроме Иларии да Сандулии, еще несколько духовных пришло на «великий собор». Пришел заштатный поп Меркул, два монаха из окрестных монастырей — люди постные, набожные, незлобивые, строгие в жизни и совершенные бессребреники.
Иные люди разного званья, кто пешком, кто на подводе, добрались до Луповиц к назначенному дню. Были тут и крестьяне и крестьянки, больше все вдовы да перезрелые девки. Софронушки не было; игумен Израиль на Луповицких прогневался, дынь мало ему прислали, к тому ж отец игумен на ту пору закурил через меру. Сколько ни упрашивали его, уперся на своем, не пустил юрода из-за древних стен Княж-Хабаровой обители.
Настал час «великого собора». Стемнело. Утомленные целодневным жнитвом, крестьяне спать полегли. И отец Прохор спит со своей семьей. Спит село, одни собаки настороже.
Когда все стихло и улеглось, божьи люди, неслышными стопами, обычным порядком пошли в сионскую горницу. Там они переоделись в радельные рубахи и расселись по диванам, креслам и стульям. На этот раз мест едва достало — так много набралось верных-праведных. Вступившая уж в корабль Дуня села не у входной двери, а на почетном месте, близ кормщика, рядом с Варварой Петровной, с Марьей Ивановной, с Варенькой и Катенькой. Все верныправедные считали ее уже достигшею полного совершенства, все надеялись, что вот на соборе она дойдет до исступления, заиграет в струны золотые, затрубит в трубу живогласную, и живыми реками польются из уст ее чудные пророчества. Все в том были уверены; все говорили, что Дуня — избранный сосуд благодати.
Начался собор тем же порядком, как и обычные раденья. Крестясь обеими руками и поклоняясь друг другу земными поклонами, хлысты простились, благословились и, усевшись по местам, пребывали в невозмутимом покое. Николай Александрыч сидел у стола, склонив голову, но не читал ни жития царевича, ни сказаний об Алексее божьем человеке. Минут через пять молчанья встал он с места и начал махать пальмовой веткой. Тогда хлысты запели громогласно «Царю небесный», канон пятидесятницы, а затем «Дай к нам, господи, дай к нам Иисуса Христа», — песня, без которой ни одно хлыстовское сборище не обходится, где б оно ни совершалось, в Петербурге ли, как бывало при Катерине Филипповне, в московских ли монастырях, когда они были рассадниками хлыстовщины (В первой половине XVIII столетия хлыстовщина была сильно распространена в московских монастырях — мужских: Петровском (иеромонахи Филарет Муратов и Тихон Струков казнены за то смертию — головы отсечены), в Чудове, — в Симонове, также в Перервинском, в Богословской пустыне и в Троицко— Сергиевой лавре; в женских: в Ивановском (монахине Анастасии Карповой отсечена голова), Новодевичьем, Никитском, Рождественском, Страстном, Варсонофьевском (монахине Марии Трофимовой отрублена голова) и Георгиевском.), у старой ли богомолки в избе сельского келейного ряда, или в барском дому какого-нибудь помещика. После песни стал говорить Николай Александрыч:
— Братцы и сестрицы! Возвещу вам радость великую, хочу огласить вам веселие.
Все встрепенулись, повскакали со стульев и диванов. Еще не зная, в чем дело, иные женщины уже стали впадать в исступленный восторг… Послышались вздохи, радостные рыданья, громкие клики и визг — ровно десятки кликуш в одно место собрались.
Применяясь к людям «малого ведения», а таких больше всего было в сионской горнице, Николай Александрыч обратился к каптенармусу Устюгову:
— Братец Григорьюшка! Лучше всех ты знаешь сказанья про дивные чудеса, в старые годы содеянные. Изрони златое слово из уст твоих… Передай собору про богатого богатину Данила Филиппыча, про великого учителя людей праведных Ивана Тимофеича.
Не отвечает Устюгов, сидит молча, склонив голову.
Все ему кланяются, просят и молят, отверз бы уста, усладил бы слух сидящих в сионской горнице своими чудными сказаньями.
Целым собором долго молили, усердно просили Устюгова. Наконец он начал сказанья.
Ни слова еще не сказал он, как Марья Ивановна прошептала сидевшей возле нее Дуне:
— Слушай сказанья, но не верь ничему, что ни скажет Григорьюшка. Это притча, это басня для людей малого ведения. Но хоть они и покажутся тебе странными. на правду нимало не похожими, не унижай в сердце своем Григорьюшку… Не глумись даже мысленно. Наперед тебе говорю: не важно сказанье, важно иносказанье, важен таинственный смысл того, что станет он теперь говорить… Людям малого ведения не понять ни Бема, ни Сен-Мартена, как тебе или мне. Не могут они питаться твердой пищей; как детям, им нужно еще молоко. Не глумись же, ни над чем не глумись, что ни услышишь от Григорьюшки.
Промолчала Дуня.
Рассказывает Устюгов, как в стародавние годы на реке на Оке, в Стародубской стороне (Стародубье, Стородубскоя сторона — в восточной части Владимирской губернии (на Клязьме есть село Кляземский Городок, в старину Стародуб). Гора Городина Муромского уезда, близ деревни Михалиц, на правой стороне Оки, верстах в трех от нее и верстах в пятнадцати от известного села Павлова (в старину Павлов перевоз), Горбатовского уезда, Нижегородской губернии.), на горе Вородыне явился «верховный гость», богатый богатина Данило Филиппыч, и как жил он потом в деревне Старовой, в верховой Костромской стороне (Деревня Старово на левой стороне Волги, верстах в пятнадцати от нее и верстах в двадцати от Костромы в приходе села Криушева. На погосте Криушева и схоронен Данило Филиппыч; на могилу его хлысты ходили на поклонение. Незадолго до пятидесятых годов нашего столетия умерла последняя в роде Данилы Филиппыча Устинья Васильевна. Хлысты ее называли «богинею». Данило Филиппыч был из беглых «солдат иноземного строя».), поучая к нему приходивших, Так пришел он однажды на Волгу, а народу было тут многое множество. И шли середь людей великие споры о том, которые книги лучше; старые или новые, Никоном печатанные.
И спросили люди богатого богатину: «По каким книгам велишь молиться нам? Старые опорочены, новые многим сумнительны». И собрал Данило Филиппыч старые книги и новые, побросал все в Волгу реку и такие слова божьим людям сказал: «Ни старых, ни новых книг не приемлите, да и грамота вся и ученья вам ненадобны. Есть у вас писание. Писано оно не на бумаге, не на хартии, не на скрижалях золотых или каменных, а на скрижалях сердец ваших. Что на сердцах ваших напишется, то прорицайте на радениях, и что ни скажете в восторге неизглаголанном, то и будь вам законом и заповедьми. Будучи в восторге, сам своих слов не поймешь и не услышишь их, зато другим они будут поучением».
Замолк сказатель, и снова стали поклоняться ему бывшие в сионской горнице. Плакали, рыдали, припадая к ногам его.
— Это притча, иносказание, — шепотом сказала Марья Ивановна Дуне. — Смысл его тот, что истина не в книгах, а в слове вдохновенного пророчества, сказанном на радении.
Потом стал Устюгов рассказывать о похождениях Данилы Филиппыча, как странствовал он в рабском, нищенском образе, как учредил радения и как родился ему преемник Иван Тимофеич Суслов.
Так говорил Устюгов:
— А поблизости горы Городины, в той же стороне Стародубской, бедная была, убогая деревня Максакова. А приход той деревни в погосте Егорья (В Егорьеве погосте (поселок одного только церковного причта) есть приходская церковь св. Георгия. К приходу ее принадлежит деревня Максакова.). И содеялось в той деревне неслыханное чудо. Жил в ней и долгий век доживал старый-престарый нищий Тимофей Суслов. Смолоду, опричь бороны да сохи, ничего не знал и не ведал он, спокон века был бессемейным, под оконьем христолюбцев подаяньем питался. Сбирал милостынку Христа ради и весь век старцем был благочестивым. От роду было ему сто лет и двадцать, а подружию его Арине Нестеровне сто лет ровно. А детей у них во всю жизнь не рожалось. Раз в зимнтою стужу, в бурную вьюгу приехал к ним в холодную избу неведомый нищий. У стариков была только одна сухая корочка хлебца. Некая сердобольная вдовица кинула ее старой, безногой собаке своей Лыске. Лыска корочку обнюхала, а грызть не стала. Тогда богатая вдовица, завидя проходившего старца Тимофея, подняла корочку и подала ему Христа ради. И той корочкой люди божьи Тимофей да Арина с нищим убогим человеком поделились, на печке его спать положили, а сами в холодную клеть ночевать пошли. Наутро нищий стал в путь собираться, а старик со старухой его не пускают. Всего животов (Животы — имение.) у них была курочка хохлатка.
Как дочку родную, они ее любили, иной раз сами голодают, а хохлаточку накормят, сами холодают, а курочку в теплое местечко на нашестку сажают. Миловались они на нее, любовались, и была им та курочка в бедной доле единой утехой, была старику со старухой единой отрадой. А к ним уж лет с пятьдесят никто в дом не заглядывал, никто не переступал их порога. К богатому да к чивому на крыльцо не протолкаться, у нищего, убогого нечего взять. Возрадовались нежданному гостю старец Тимофей со старицей Ариной, ровно сокровище какое бог даровал им. На расставанье с нищим угостили они его чем только могли. Горючьми слезми обливаючись, с острым ножом пошел Тимофей к возлюбленной курочке…
Свету не взвидел, как из горлышка ее брызнула горячая, алая кровь. Стонала, рыдала старица Арина, ощипывая ненаглядную пеструшку… И когда нищий уходил от Тимофея, а старица Арина пошла до околицы котомку его донести, сказал он им; «Заплачу вам, добрые люди, за курочку вашу сыном. Ты, Аринушка, родишь сына Тимофеюшке». Старец со старицей хотели было сказать нищему, что несбыточно пророчество его, но убогий не стал говорить с ними… Пошел — и нет его.
— То был богатый богатина Данило Филиппыч, «господь Саваоф», — заговорили люди божьи, когда смолк ослабевший Устюгов. Волновалась его грудь, восторженным блеском горели глаза. Едва может он сдерживать подступавшие к сердцу рыданья.
Отдохнувши немного, так продолжал он сказанье:
— И родился у Арины сын обетованный. Надивиться не могли, как это родила столетняя старуха. И прежде никто к убогому старцу в домишко не заглядывал, а теперь все от него сторонятся, каждый норовит Тимофееву избенку подальше обойти. Судят да рядят в народе: «Слыхано ль, видано ль, чтоб столетняя старуха сына родила? Тут волхвованье, тут чародейство!» И собрались мужики спалить убогую избенку и в ней Тимофея с Ариной и с их отродьем, да ответа перед судом побоялись. Никто к Тимофею в кумовья не шел — кого ни попросит, всяк смеется над ним да ругается. И не во что было младенца положить: ни зыбки, ни люльки, ни колыбельки — хоть на пол под лавку клади. Поднял Тимофей на улице расколотое корыто; много лет из него соседи кормили свиней, а когда оно раскололось, выкинули долой со двора. И положил Тимофей в то корыто обетованного сына. Шесть недель искал кума, и никто над ним не сжалился, никто не пошел младенца крестить. Тогда повстречал Тимофей того нищего, что предсказал ему рождение сына. Сам он к нему в кумовья назвался и окрестил младенца. И был наречен он Иоанном.
Примолк дряхлый сказатель. Новые клики, новые вопли, новые визги раздались по сионской горнице. Немного отдохнув, продолжал Устюгов:
— Исполнилось Ивану Тимофеичу тридцать лет с годом; тогда «верховный гость» призвал его в свой божий дом в деревню Старову. И когда тот пришел, богатый богатина повелел своим ученикам, чтоб они во всем слушали его возлюбленного сына и всякую бы волю его исполняли. И пошел после того Иван Тимофеич странствовать, А ходил он в рабском образе, в раздранном рубище, без шапки, без обуви, ходил холоден, голоден, нищ, бесприютен, и не было ему места середь людей. Много страдал от людей неуверовавших, а потом жил в Москве на вольной воле, на полной свободе у Донского монастыря, возле улицы
Шаболовки (Из архивных дел видно, что в 1710 году в Москве был дом крестьянина г. Нарышкина, деревни Максаковой, Иван Тимофеева Суслова, за Москвой— рекой, между Шаболовской и Донской улицами. У Ивана Тимофеева была лавка в масленом ряду, чтобы считаться ему торговым человеком, но сам он никогда в той лавке не бывал.).
И не было тут ему ни озлоблений, ни утеснений, а учеников с каждым годом прибывало все больше да больше. Тогда перешел он в новый дом на Мещанской третьей улице. И в тот дом по зову Ивана Тимофеича приходил престарелый верховный гость, богатый богатина Данило Филиппыч. Не два солнышка в чистом небе сокатилися, а Данило Филиппыч с Иваном Тимофеичем соходилися, и друг другу они до земли поклонилися. Поклоняется Иван Тимофеич, а сам такие речи приговаривает: "Ты добро, сударь, в мою палатушку пожаловал! Не побрезгай, государь, убогой моей кельею. У меня про тебя все припасено, и сготовлено: столы-то расставлены, по столам-то разостланы скатерки камчатные, приготовлены тебе, гость дорогой, яства сахарные со питьями со медвяными.
Добро, государь, ко мне пожаловать, моего хлеба-соли откушати, а я рад тебя послушати. А не сахарные яства поставлю перед тобой, не медвяное питье я налью тебе — поставлю пред тобой учеников моих!" И по сем «верховный гость» со своим сыном возлюбленным не дни, не часы, а многие недели за одним столом беседу вели про спасение верных— праведных.. (Этот стол, взятый в сороковых годах нынешнего столетия у московских хлыстов, близ Сухаревой башни, находится в собрании раскольничьих вещей в Министерстве внутренних дел. На доске его написаны по-иконному портреты Данилы Филиппыча и Ивана Тимофеича.) И каждую ночь бывали у них радения. На святом на кругу радел богатый богатина Данило Филиппыч, «в слове ходил» Иван Тимофеич И по малом времени умер Данило Филиппыч, а лет через пятнадцать по кончине его Иван Тимофеич отошел от земной жизни, и схоронили его в Москве при церкви Николы в Грачах (Приходская церковь тогда на Земляном валу, теперь на Садовой. Третья Мещанская улица идет с Садовой в противную от той церкви сторону. Там до 1845 года был хлыстовский дом и в нем святой колодезь. Тот дом стоял на месте «божьего дома», устроенного Иваном Сусловым,).
Последних слов Устюгова не было слышно. Дряхлый сказатель ослаб и впал в беспамятство. Тогда началось раденье — кто подпрыгивает, кто приплясывает, иные, ровно мертвые, лежат на полу без движения, глаза у них расширились, глядят бессмысленно, изо рту пена клубом. Падучая! (Между хлыстами много бывало больных падучею болезнью. Сам Иван Тимофеич Суслов, а также и преемник его Прокопий Лупкин подвержены были этой болезни. Из архивных дел видно, что нижегородский стрелец полка Батурина Прокопий Данилыч Лупкин 17-го августа 1710 года был в Москве на смотру у Кирилла Лаврентьевича Чичерина и по осмотре от службы отставлен «за падучею болезнью».).
А песня, грустная, печальная песня громче и громче поется в сионской горнице. Ножной топот, исступленные визги и дикие, неистовые крики раздаются по ней. Поют божьи люди:
Пойду, пойду, сын гостиный,
Ко тихому Дону,
Вступлю на кораблик,
Стану работати.
Труда прикладати,
Пот свой изливати,
В трубушку играти,
Верных утешати,
Верных изобранных.
Всех братцев, сестрицев,
Духовных, любовных.
Пойду, сын гостиный,
В зеленый садочек.
В саду побываю,
Древо покачаю.
Одно в саду древо,
Оно было мило,
А нонеча древо
Вдруг печально стало.
Спрошу, сын гостиный,
Печального древа:
Отчего печально,
Отчего кручинно?
Ответит то древо
Гостиному сыну:
"Государь надёжа,
Батюшка родимый,
Оттого печально,
Оттого кручинно -
Вершинку сломало
От тучи от грозной,
Погоды холодной".
Во том во садочке
Стояла светлица,
Во той во светлице
Сидела девица,
Плакала, рыдала,
Гостя ожидала,
Гостя дорогого,
Батюшку родного:
"Укрой ты нас, батюшка,
От тучи от грозной,
Погоды холодной!"
Когда все мало-помалу стихло, мерным голосом стал говорить кормщик. Все слушали его с напряженным вниманием. Говорил он, что рассказанное Григорьюшкой в наши дни повторяется. Говорил о бывшем землетрясенье на горе Араратской, как вершина ее сизыми тучами облекалась, как из туч лились ярые молнии потоками, как стонала земля и возгремели до той поры неслыханные никогда громы. Затряслась гора Араратская, растрескалась скалась на части, оторвались от нее скалы и вечные льдины…
И тогда вновь явился богатый богатина господь Саваоф. Имя его осталось неведомым, а велел он себя называть «старцем иерусалимским». Рассказал Николай Александрыч, что за Кавказом их единоверцы, тамошние божьи люди, признали старца того богом. Через шесть дней иерусалимского старца не стало. Но еще прежде, чем оставил он веденцов, назначил им по себе преемника, был бы у них и Христом, и царем, и пророком, и первосвященником. И с той поры пошли по хлыстовским кораблям и корабликам смутные толки и неясные сказанья про араратского царя, Максима Комара. Говорили, что он во многом изменяет верованья и обряды, творит чудеса, и что всякая воля его исполняется беспрекословно, без сомнений, без рассуждений, и что завел он в закавказских кораблях духовных жен.
— Вот он пишет к нам послание, — сказал Николай Александрыч.
И, вынув из стола письмо Егора Сергеича, прочитал:
— «Приведу вас от севера из хладных мразных стран в место вечного покоя, всякой радости и всякой сладости. С плачем изыдите из мест ваших, с весельем приидите сюда, в места благодатные. Через многие воды проведу я вас прямым путем, и вы не заблудитесь. Приидите же ко мне, избранные ото всех племен человеческих, — здесь, на горе Арарате, на райской реке на Евфрате обращу ваши нужды и печали на покой и отраду. Удержите же рыдания, удержите источники слезные — напою души жаждущие, напитаю души алчущие, на сердцах ваших напишу закон правды».
— Вот, — продолжал Николай Александрыч, — я все вам сказал. А из тамошних мест едет племянник наш Егорушка, скоро увидим его. Привезет он вести обо всем, что творится у наших братьев на подножьях горы Араратской. Вот я поведал собору о «веденцах». Сами судите, идти ли нам из здешних северных мест на юг араратский.
Сильно поразили Дуню сказанья Устюгова про Саваофа богатого богатину и про Ивана Тимофеича. Хоть и много говаривала она про новую принятую ею веру и с Марьей Ивановной и с Луповицкими, но никто из них, даже ее подруги, Варенька с Катенькой, о том ни слова не говаривали. Много бывало у них бесед, но все говорилось об умерщвлении плоти, о радениях, о хождении в слове, о таинственной смерти и воскресении; сказаний о новых христах разговоры их не касались.
Призадумалась Дуня, услыхав столь много нового и непонятного. "Стало быть, не вся их тайна открыта мне… Всего не хотели сказать… И другие, верно, есть тайности, а мне не открывают их… Да, я, видно, из малого ведения! Мне нужно молоко, как сейчас говорила Марья Ивановна… Так вот они какие!. А третьего дня уверяли, что ведением своим я достигла всего; Николай Александрыч сказал, что теперь велик мой дух на земле и что мне недостает только духовного супружества… Но что ж это за духовный супруг? Больше года слышу про него, а все еще не знаю, что это такое…
Скрывают от меня, все скрывают, а уверяют, что вся тайна мне поведана, что я знаю все, и земное и небесное… А я ровно ничего не знаю… Зачем же уверять?.. Для чего они таятся?.. Живя здесь для них, я отстала от многого… Вот послезавтра первый спас — успенский пост начнется, а я должна буду с ними скоромиться. Согрешила — середу, пятницу нарушила. Петров пост нарушила, успенского нарушить нельзя!.. Что буду делать?.."
Погруженная в раздумья, Дуня не чувствовала восторга, что каждый раз находил на нее на радениях. Сидит безмолвная, недвижимая, взоры у ней строгие, взгляд суровый. А меж тем громче и громче раздаются неистовые вопли, плач и рыданья. Ждут не дождутся на кругу пророчицы. Ждут не дождутся Дуни. Все жаждут слышать из уст ее пророчения… А она ровно мертвая. Склонила голову в изнеможенье, пребывая в строгом бесчувственном покое.
— Скажи, блаженная!.. Вещай слова пророчества!.. Пролей из чистых уст твоих сказанья несказанные!.. Так сам кормщик молил Дуню, крестясь на нее обеими руками и преклоняясь до земли.
Молчит Дуня. Ни слова в ответ.
Зачем скрывают? — сама думает. — Ведь я приведена. Зачем же смущают ни с чем не сообразными богохульными рассказами про какого-то верховного гостя, про каких-то Ивана Тимофеича да царя Максима?.. Зачем отторгли они меня ото всего, к чему я с малых лет привыкла? А была я тогда безмятежна, сомнений не знала и тревог душевных не знала".
— Вещай, чистая, святая душа!.. Скажи глаголы истины!.. Сподобилась ты дара пророческого, осветилась душа твоя светом неприступным. Ты избранница, ты уготованная агница!.. — Так ублажали Дуню хлысты, собранные в сионской горнице.
И с плачем, и с воплями, и с рыданьями припадали к ногам ее.
Недвижима Дуня. Не слышит слезных молений. Сидевшие возле нее Варенька с Катенькой, Марья Ивановна с Варварой Петровной то просят, то понуждают ее «в слове ходить». И тех не слышит Дуня, вспоминается ей дом родительский.
«У Макарья теперь тятенька, — одна за другой приходит мысли к ней. — В хлопотах да в заботах сидит в мурье каравана. Не так жил летошний год со мной… Кто его теперь порадует, кто утешит, кто успокоит?.. Когда— то увижусь с ним?.. Когда-то по-прежнему стану коротать с ним время, да еще с сердечной Дарьей Сергевной?.. Что я за агница обетованная? Кому я обетованная?.. Бежать, бежать!.. Или в самом деле нет отсюда возврата?»