Страница:
Завидовали Луповицким соседи и не могли придумать, отчего у них все спорится. Сами летом они каждый день с утра до ночи в поле, за всякой безделицей следят зорко, каждое яблоко у них на перечете, а все ровно ветром метется — нейдет в прок, да и полно. И народ совсем иной у них, чем у Луповицких, избаловался донельзя, воров не оберешься, пьяниц не перечтешь, лень, нищета в каждом доме. А, кажется, все держится строго — всякая вина виновата. «Тут не без колдовства, — говаривали соседи про Луповицких, — отец, был фармазоном, зато на старости лет и в монастырь попал грехи замаливать. А что фармазонство, что чернокнижье — одно и то же. Пошло от колдуна Брюса и досель не переводится, проклятое. Сынки по стопам родителя пошли, яблочко недалеко от яблони падает, такие же фармазоны. С бесами знаются. Чему ж тут дивиться, что им удается все? Сатана на послугах — а такого работника не всякий наймет… Зато каково-то будет им, как на том свете очутятся в лапах у теперешних работников! Другую песню запоют!» То особенно досадно было соседям, что Луповицкие при таком состоянии отшельниками живут — ни псарни, ни отъезжих полей, ни картежной игры, ни безумной гульбы, ни попоек. Два-три раза в году зададут обед — и баста, а сами ни к кому ни ногой… Как ни досадовали соседушки, как ни честили они Луповицких, а ихних обедов не пропускали. Хоть и противно было Луповицким, а все-таки сзывали они изредка соседей на кормежку — иначе нельзя, не покормишь — как раз беду накачают.
Рано поутру осмотрев хозяйство, Варвара Петровна с пасеки пошла в богадельню. Устроенная ею женская богадельня стояла в самом отдаленном углу сада и была обсажена кругом густым вишеньем. Только крыша виднелась из-за кустов, а окна совсем были закрыты вишневыми деревьями, оттого в комнатах даже и в летние дни был постоянный сумрак. Одна комната была во всю длину дома, и в ней, как в крестьянских избах, вдоль стен стояли скамьи. В переднем углу, как водится, киот с образами, рядом на стене «Распятие плоти»
(«Распятие плоти» — печатная мистическая картина, в особенности любимая хлыстами. Изображается распятый на кресте монах с замком на устах, с открытым сердцем в груди, в руках у него чаша с пламенем, а по сторонам диавол и мир, в виде вооруженного человека с турецкой чалмой на голове, стреляющего из лука в монаха, от его рта лента, на ней написано: «Сниди со креста». В Чернухинском ските на Керженце (поповщинского толка) было такое изображение, писанное на доске; оно стояло в часовне в виде местной иконы.), «Сошествие благодати» («Излияние благодати» рисуется красками от руки, оно изображает отрока в белой рубашке с поднятыми к небу руками и очами. В небесах изображен окруженный ангелами святой дух в виде голубя, изливающий на отрока благодать в виде сияния и огненных языков.) и два портрета каких-то истощенных бледноликих людей. Комната эта называлась «столовою», хоть в ней ни посуды, ни других домашних вещей не было видно. Сзади столовой, от конца дома до другого, был коридор, а из него двери в темные кельи. Их было семь, и в каждой жило по женщине. К богадельне примыкала пристройка, там была стряпущая, еще три кельи и множество чуланов.
Войдя в столовую, Варвара Петровна села у окна, и к ней медленным шагом одна за другою подошли семь женщин. Все были одеты в черные сарафаны и повязаны черными платками. Ни серег, ни даже медных пуговиц, обыкновенно пришиваемых к бабьим сарафанам, ни у которой не было. Четыре женщины были пожилые, три помоложе, одной по виду и двадцати лет еще нельзя было дать. У всех в лице ни кровинки, глаза тусклые, безжизненные, не было видно в них ни малейшего оживленья. Ровно мертвецы из своих могил пришли на поклон к Варваре Петровне.
Одна за другой подходя к барыне, они с ней целовались.
— Здравствуй, сестрица, — обращалась к каждой из них Варвара Петровна.
— Здравствуй, Варварушка, — каждая ей отвечала. Затем уселись на скамьях по ту и другую сторону от Варвары Петровны.
— Ну что, Матренушка, как тебя государь святой дух милует? — обратилась Варвара Петровна к сидевшей возле нее старушке.
— Милует, Варварушка, милует. В нем, государе, каждый день пребываю. Велика милость, голубушка, велика благодать! — поникнув головой, отвечала старушка.
— Что дочка твоя духовная? — спросила Варвара Петровна, с ласковой улыбкой взглянув на севшую одаль молоденькую девушку.
— Приобыкает, Варварушка, приобыкает помаленьку, другиня моя,отвечала Матренушка. — Нельзя вдруг — не сразу благодать-то дается… А скоро можно будет ее и к «приводу», — шепотом примолвила Матренушка, наклонясь к уху Варвары Петровны. — Совсем на пути, хоть сейчас во «святой круг» (Нечто вроде хоровода пляшущих или вертящихся хлыстов.), родимая.
— Доброе дело, спасённое дело, Матренушка, — отвечала Варвара Петровна. — Приведет господь, так дён этак через десять, что ли, разом двух приведем.
— Еще-то кого? — спросила Матренушка.
— А ту девицу, что гостит у нас, — сказала Варвара Петровна. — С Волги, купеческая дочь, молоденькая, еще двадцати годов не будет, а уж во многом искусилась, знает даже кой-что и про «тайну сокровенную».
— Не та ли, что с Марьюшкой приехала? — спросила Матренушка.
— Та самая, — ответила Варвара Петровна. — Сам Николаюшка долго к ней приглядывался и говорит: велик будет сосуд.
— Хорошее дело, Варварушка, дело хорошее, — сказала Матренушка. — А родители-то ее? Тоже пойдут по правому пути?
— Не пойдут, — отвечала Варвара Петровна. — Матери у ней нет, только отец. Сама-то я его не знаю, а сестрица Марьюшка довольно знает — прежде он был ихним алымовским крепостным. Старовер. Да это бы ничего — мало ль староверов на праведном пути пребывает, человек-то не такой, чтобы к божьим людям подходил. Ему бог — карман, вера в наживе. Стропотен и к тому же и лют. Страхом и бичом подвластными правит. И ни к кому, опричь дочери, любви нет у него.
Под эти слова растворилась дверь, и в столовую вошла молодая крестьянская девушка, босая и бедно одетая. Истасканная понева из ватулы и синяя крашенинная занавеска
(Понева в Рязанской, Тамбовской, Тульской, а отчасти и в Курской губерниях — юбка из трех разнополосных полотнищ. Ватула или ватола — самая грубая деревенская ткань в Рязанской, Тамбовской и Воронежской губерниях. Основа ватулы из самой толстой пряжи, уток — из скрученных льняных охлопков. Идет больше на покрышку возов, на подстилку и на одеяла. То же самое, что рядном или веретьем по другим местам зовется. Занавеска — передник с лифом и рукавами. Иногда, особенно у бедных, она прикрывает только зад и бока женщины.) были у ней заплатаны разноцветными лоскутками. В одной руке держала она лукошко грибов, в другой — деревянную чашку с земляникой.
— Здравствуй, Лукерьюшка, здравствуй, родная, — приветливо молвила ей Варвара Петровна. — Как поживаешь, красавица?
— Все так же, — тихим, робким голосом сказала Лукерьюшка и, подойдя к Варваре Петровне, подала ей грибы и ягоды, примолвив: — Не побрезгуйте.
— Спасибо, родная, спасибо, — ласково ответила Варвара Петровна и поцеловала Лукерьюшку. — Поставь на скамейку, а ужо зайди ко мне, я тебе за этот гостинец платочек подарю, а то вон у тебя какой дырявый на голове-то.
— Не жалуйте платка, Варвара Петровна, — с горькой, жалобной улыбкой сказала Лукерьюшка. — Тетенька отнимет, Параньке отдаст.
— Жаль мне тебя, сиротку бедную… Тяжело у дяди-то? — спросила Варвара Петровна.
— Как же не тяжело? — с глубоким вздохом молвила Лукерьюшка. — В дому-то ведь все на мне одной, тетенька только стряпает. Дров ли принести, воды ль натаскать, огород ли вскопать, корму ли коровушке замесить, все я да я.
— Что же нейдешь сюда, под начал к Матренушке? — спросила Варвара Петровна. — И сыта бы здесь была, и одета, и обута, и никогда работы на тебе не лежало бы.
— Этого мне никак сделать нельзя, сударыня Варвара Петровна. Как же можно из дядина дома уйти? — пригорюнившись, с навернувшимися на глазах слезами, сказала Лукерьюшка. — Намедни по вашему приказанью попросилась было я у него в богадельню-то, так он и слышать не хочет, ругается. Живи, говорит, у меня до поры до времени, и, ежель выпадет случай, устрою тебя. Сначала, говорит, потрудись, поработай на меня, а там, даст бог, так сделаю, что будешь жить своим домком…
— Замуж прочит тебя? — спросила Варвара Петровна.
— Не знаю, что у него на разуме, — отвечала Лукерьюшка.
— А самой-то охота замуж идти? — спросила старая Матренушка.
— Где уж мне об этом думать! Кто нынче возьмет бесприданницу? — отвечала Лукерьюшка.
— И сыщется, так не ходи, — строго сказала Матренушка. — Только грех один. Путного мужа по твоему сиротству и по бедноте тебе не найти, попадется какой-нибудь озорник, век будет над тобой потешаться, станет пить да тебя же бить, ломаться над тобой: «То сделай да это подай, это не ладно, да и то не по-моему!»… А все из озорства, чтобы только над тобой надругаться… С пьянства да с гульбы впутается в нехорошие дела, а ты должна ему будешь потакать да помогать — на то жена. Узнают, раскроется дело — угодишь с ним, куда ворон костей не заносит… А в богаделенке-то не такая б тебе жизнь была. Была бы ты здесь человек божий, все бы тебя почитали, и денежки бы завелись у тебя, а работы да заботы нет никакой. Знай только молись да душеньку спасай.
Призадумалась Лукерьюшка. Хотелось ей привольной жизни, хотелось отдохнуть от тяжкой, непосильной работы у дяди.
— Дяденька-то не пустит, — со слезами, жалобно она промолвила.
— Пустит ли он даровую работницу! — сказала старая Матренушка. — Да ты пришита, что ли, к нему?.. Какой он тебе дядя? Внучатным братом твоей матери доводился. И родства-то между вас никакого нет, хоть попа спроси, и он то же скажет. Сиротинушка ты одинокая, никого-то нет у тебя сродничков, одна сама, как перстик, — вот что… Как же может он насильно держать тебя на работе? Своя у тебя теперь воля… Набольшего над тобою нет.
— Не пустит, — чуть слышно промолвила Лукерьюшка.
— А как он не пустит-то? — сказала Матренушка. — Что у тебя пожитков, что ли, больно много? Сборы, что ли, долгие у тебя пойдут? Пошла из дому по воду, а сама сюда — и дело с концом… Да чего тут время-то волочить — оставайся теперь же. Барыня пошлет сказать дяде, чтоб он тебя не ждал. Как, Варварушка, по-твоему? — прибавила она, обращаясь к Варваре Петровне.
— Что ж? Это можно, — сказала Варвара Петровна. — Оставайся в самом деле, Лукерьюшка.
— Боязно мне, — вздрогнув, промолвила оторопелая девушка.
— Чего боишься?.. Кого?.. — вскликнула Матренушка. — Дяди, что ли, али тетки? Так уж сказано тебе, что нет у них над тобой власти. Плюнь на них, да и все тут.
— Прибьет тетенька-то…— шепотом сказала Лукерьюшка.
— Руки коротки — сюда не досягнут, — заметила Матренушка. — Ты то пойми, под чьей защитой будешь жить. Господа-то ведь сильней твоего дяди.
— Скажет за хлеб за соль не заработала…— молвила Лукерьюшка, утирая рукавом слезы.
— Мало ль что скажут, да ведь на всякий сказ есть свой приказ,сказала Матренушка.
— Намедни как сказала я ему, что зовут меня в Луповицы за старушками в богадельне ходить, так и дядя и тетка так развоевались, что даже страшнехонько стало, — молвила Лукерьюшка. — «Судом, говорят, тебя вытребуем, никому, говорят, не уважим».
— Пустые речи, — молвила Матренушка. — Напугать только хотели. Не бойся, не выдадут. Так али нет, Варварушка?
— Конечно, не выдадим, — отозвалась Варвара Петровна. — Нечего в самом деле тебе, Лукерьюшка, слушать ихние угрозы. Ну еще в самом деле родной бы дядя был, а то и сродником-то он тебе не доводится.
— Грозится дядя-то: «Господам, говорит, своим стану жалобиться, чтобы взяли из Луповиц ихнюю девку», — сказала Лукерьюшка.
— Я у Оброниных тебя выкуплю — будешь моя, — молвила Варвара Петровна.С Оброниным, с Михайлом Григорьевичем, с барином вашим, в ладах живем.
— Чего ж тебе еще, глупенькая? — подхватила Матренушка. — Целуй ручку, благодари барыню-то, да и пойдем, я тебе местечко укажу. А к дяде и не думай ходить — вот что. Живи с божьими людьми; в миру нечего тебе делать. Здесь будет тебе хорошо, никто над тобой ни ломаться, ни надругаться не станет, битья ни от кого не примешь, брани да попреков не услышишь, будешь слезы лить да не от лиха, а ради души спасенья.
Колебалась Лукерьюшка, но когда все пристали к ней с уговорами, выхваляя богадельню, где нет ни холоду, ни голоду, есть во что одеться, есть во что обуться, а жизнь ровно у птицы небесной — о завтрашнем дне и помышленья не имей, она согласилась остаться.
Выйдя из богадельни вдвоем с Матренушкой, Варвара Петровна сказала ей:
— Приучай ее помаленьку, учи, испытывай…
— Будет она, Варварушка, на корабле, безотменно будет. Об этом, голубушка, не беспокойся. Скоро уготоваем девицу к божьему делу…— сказала Матренушка. — Когда собранье-то думаете сделать? — спросила она. — Надо бы поскорее. Ох, как бы надо-то — давненько уж я не радела.
— С той субботы на воскресенье, думаю, соберемся, — отвечала Варвара Петровна. — Приводи Лукерьюшку-то.
— Приведу, Варварушка, приведу, моя родная. Как не привесть? Пущай приобыкает… Прощай, голубушка, прощай.
— Прощай, — сказала Варвара Петровна и медленными шагами пошла в дом.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Рано поутру осмотрев хозяйство, Варвара Петровна с пасеки пошла в богадельню. Устроенная ею женская богадельня стояла в самом отдаленном углу сада и была обсажена кругом густым вишеньем. Только крыша виднелась из-за кустов, а окна совсем были закрыты вишневыми деревьями, оттого в комнатах даже и в летние дни был постоянный сумрак. Одна комната была во всю длину дома, и в ней, как в крестьянских избах, вдоль стен стояли скамьи. В переднем углу, как водится, киот с образами, рядом на стене «Распятие плоти»
(«Распятие плоти» — печатная мистическая картина, в особенности любимая хлыстами. Изображается распятый на кресте монах с замком на устах, с открытым сердцем в груди, в руках у него чаша с пламенем, а по сторонам диавол и мир, в виде вооруженного человека с турецкой чалмой на голове, стреляющего из лука в монаха, от его рта лента, на ней написано: «Сниди со креста». В Чернухинском ските на Керженце (поповщинского толка) было такое изображение, писанное на доске; оно стояло в часовне в виде местной иконы.), «Сошествие благодати» («Излияние благодати» рисуется красками от руки, оно изображает отрока в белой рубашке с поднятыми к небу руками и очами. В небесах изображен окруженный ангелами святой дух в виде голубя, изливающий на отрока благодать в виде сияния и огненных языков.) и два портрета каких-то истощенных бледноликих людей. Комната эта называлась «столовою», хоть в ней ни посуды, ни других домашних вещей не было видно. Сзади столовой, от конца дома до другого, был коридор, а из него двери в темные кельи. Их было семь, и в каждой жило по женщине. К богадельне примыкала пристройка, там была стряпущая, еще три кельи и множество чуланов.
Войдя в столовую, Варвара Петровна села у окна, и к ней медленным шагом одна за другою подошли семь женщин. Все были одеты в черные сарафаны и повязаны черными платками. Ни серег, ни даже медных пуговиц, обыкновенно пришиваемых к бабьим сарафанам, ни у которой не было. Четыре женщины были пожилые, три помоложе, одной по виду и двадцати лет еще нельзя было дать. У всех в лице ни кровинки, глаза тусклые, безжизненные, не было видно в них ни малейшего оживленья. Ровно мертвецы из своих могил пришли на поклон к Варваре Петровне.
Одна за другой подходя к барыне, они с ней целовались.
— Здравствуй, сестрица, — обращалась к каждой из них Варвара Петровна.
— Здравствуй, Варварушка, — каждая ей отвечала. Затем уселись на скамьях по ту и другую сторону от Варвары Петровны.
— Ну что, Матренушка, как тебя государь святой дух милует? — обратилась Варвара Петровна к сидевшей возле нее старушке.
— Милует, Варварушка, милует. В нем, государе, каждый день пребываю. Велика милость, голубушка, велика благодать! — поникнув головой, отвечала старушка.
— Что дочка твоя духовная? — спросила Варвара Петровна, с ласковой улыбкой взглянув на севшую одаль молоденькую девушку.
— Приобыкает, Варварушка, приобыкает помаленьку, другиня моя,отвечала Матренушка. — Нельзя вдруг — не сразу благодать-то дается… А скоро можно будет ее и к «приводу», — шепотом примолвила Матренушка, наклонясь к уху Варвары Петровны. — Совсем на пути, хоть сейчас во «святой круг» (Нечто вроде хоровода пляшущих или вертящихся хлыстов.), родимая.
— Доброе дело, спасённое дело, Матренушка, — отвечала Варвара Петровна. — Приведет господь, так дён этак через десять, что ли, разом двух приведем.
— Еще-то кого? — спросила Матренушка.
— А ту девицу, что гостит у нас, — сказала Варвара Петровна. — С Волги, купеческая дочь, молоденькая, еще двадцати годов не будет, а уж во многом искусилась, знает даже кой-что и про «тайну сокровенную».
— Не та ли, что с Марьюшкой приехала? — спросила Матренушка.
— Та самая, — ответила Варвара Петровна. — Сам Николаюшка долго к ней приглядывался и говорит: велик будет сосуд.
— Хорошее дело, Варварушка, дело хорошее, — сказала Матренушка. — А родители-то ее? Тоже пойдут по правому пути?
— Не пойдут, — отвечала Варвара Петровна. — Матери у ней нет, только отец. Сама-то я его не знаю, а сестрица Марьюшка довольно знает — прежде он был ихним алымовским крепостным. Старовер. Да это бы ничего — мало ль староверов на праведном пути пребывает, человек-то не такой, чтобы к божьим людям подходил. Ему бог — карман, вера в наживе. Стропотен и к тому же и лют. Страхом и бичом подвластными правит. И ни к кому, опричь дочери, любви нет у него.
Под эти слова растворилась дверь, и в столовую вошла молодая крестьянская девушка, босая и бедно одетая. Истасканная понева из ватулы и синяя крашенинная занавеска
(Понева в Рязанской, Тамбовской, Тульской, а отчасти и в Курской губерниях — юбка из трех разнополосных полотнищ. Ватула или ватола — самая грубая деревенская ткань в Рязанской, Тамбовской и Воронежской губерниях. Основа ватулы из самой толстой пряжи, уток — из скрученных льняных охлопков. Идет больше на покрышку возов, на подстилку и на одеяла. То же самое, что рядном или веретьем по другим местам зовется. Занавеска — передник с лифом и рукавами. Иногда, особенно у бедных, она прикрывает только зад и бока женщины.) были у ней заплатаны разноцветными лоскутками. В одной руке держала она лукошко грибов, в другой — деревянную чашку с земляникой.
— Здравствуй, Лукерьюшка, здравствуй, родная, — приветливо молвила ей Варвара Петровна. — Как поживаешь, красавица?
— Все так же, — тихим, робким голосом сказала Лукерьюшка и, подойдя к Варваре Петровне, подала ей грибы и ягоды, примолвив: — Не побрезгуйте.
— Спасибо, родная, спасибо, — ласково ответила Варвара Петровна и поцеловала Лукерьюшку. — Поставь на скамейку, а ужо зайди ко мне, я тебе за этот гостинец платочек подарю, а то вон у тебя какой дырявый на голове-то.
— Не жалуйте платка, Варвара Петровна, — с горькой, жалобной улыбкой сказала Лукерьюшка. — Тетенька отнимет, Параньке отдаст.
— Жаль мне тебя, сиротку бедную… Тяжело у дяди-то? — спросила Варвара Петровна.
— Как же не тяжело? — с глубоким вздохом молвила Лукерьюшка. — В дому-то ведь все на мне одной, тетенька только стряпает. Дров ли принести, воды ль натаскать, огород ли вскопать, корму ли коровушке замесить, все я да я.
— Что же нейдешь сюда, под начал к Матренушке? — спросила Варвара Петровна. — И сыта бы здесь была, и одета, и обута, и никогда работы на тебе не лежало бы.
— Этого мне никак сделать нельзя, сударыня Варвара Петровна. Как же можно из дядина дома уйти? — пригорюнившись, с навернувшимися на глазах слезами, сказала Лукерьюшка. — Намедни по вашему приказанью попросилась было я у него в богадельню-то, так он и слышать не хочет, ругается. Живи, говорит, у меня до поры до времени, и, ежель выпадет случай, устрою тебя. Сначала, говорит, потрудись, поработай на меня, а там, даст бог, так сделаю, что будешь жить своим домком…
— Замуж прочит тебя? — спросила Варвара Петровна.
— Не знаю, что у него на разуме, — отвечала Лукерьюшка.
— А самой-то охота замуж идти? — спросила старая Матренушка.
— Где уж мне об этом думать! Кто нынче возьмет бесприданницу? — отвечала Лукерьюшка.
— И сыщется, так не ходи, — строго сказала Матренушка. — Только грех один. Путного мужа по твоему сиротству и по бедноте тебе не найти, попадется какой-нибудь озорник, век будет над тобой потешаться, станет пить да тебя же бить, ломаться над тобой: «То сделай да это подай, это не ладно, да и то не по-моему!»… А все из озорства, чтобы только над тобой надругаться… С пьянства да с гульбы впутается в нехорошие дела, а ты должна ему будешь потакать да помогать — на то жена. Узнают, раскроется дело — угодишь с ним, куда ворон костей не заносит… А в богаделенке-то не такая б тебе жизнь была. Была бы ты здесь человек божий, все бы тебя почитали, и денежки бы завелись у тебя, а работы да заботы нет никакой. Знай только молись да душеньку спасай.
Призадумалась Лукерьюшка. Хотелось ей привольной жизни, хотелось отдохнуть от тяжкой, непосильной работы у дяди.
— Дяденька-то не пустит, — со слезами, жалобно она промолвила.
— Пустит ли он даровую работницу! — сказала старая Матренушка. — Да ты пришита, что ли, к нему?.. Какой он тебе дядя? Внучатным братом твоей матери доводился. И родства-то между вас никакого нет, хоть попа спроси, и он то же скажет. Сиротинушка ты одинокая, никого-то нет у тебя сродничков, одна сама, как перстик, — вот что… Как же может он насильно держать тебя на работе? Своя у тебя теперь воля… Набольшего над тобою нет.
— Не пустит, — чуть слышно промолвила Лукерьюшка.
— А как он не пустит-то? — сказала Матренушка. — Что у тебя пожитков, что ли, больно много? Сборы, что ли, долгие у тебя пойдут? Пошла из дому по воду, а сама сюда — и дело с концом… Да чего тут время-то волочить — оставайся теперь же. Барыня пошлет сказать дяде, чтоб он тебя не ждал. Как, Варварушка, по-твоему? — прибавила она, обращаясь к Варваре Петровне.
— Что ж? Это можно, — сказала Варвара Петровна. — Оставайся в самом деле, Лукерьюшка.
— Боязно мне, — вздрогнув, промолвила оторопелая девушка.
— Чего боишься?.. Кого?.. — вскликнула Матренушка. — Дяди, что ли, али тетки? Так уж сказано тебе, что нет у них над тобой власти. Плюнь на них, да и все тут.
— Прибьет тетенька-то…— шепотом сказала Лукерьюшка.
— Руки коротки — сюда не досягнут, — заметила Матренушка. — Ты то пойми, под чьей защитой будешь жить. Господа-то ведь сильней твоего дяди.
— Скажет за хлеб за соль не заработала…— молвила Лукерьюшка, утирая рукавом слезы.
— Мало ль что скажут, да ведь на всякий сказ есть свой приказ,сказала Матренушка.
— Намедни как сказала я ему, что зовут меня в Луповицы за старушками в богадельне ходить, так и дядя и тетка так развоевались, что даже страшнехонько стало, — молвила Лукерьюшка. — «Судом, говорят, тебя вытребуем, никому, говорят, не уважим».
— Пустые речи, — молвила Матренушка. — Напугать только хотели. Не бойся, не выдадут. Так али нет, Варварушка?
— Конечно, не выдадим, — отозвалась Варвара Петровна. — Нечего в самом деле тебе, Лукерьюшка, слушать ихние угрозы. Ну еще в самом деле родной бы дядя был, а то и сродником-то он тебе не доводится.
— Грозится дядя-то: «Господам, говорит, своим стану жалобиться, чтобы взяли из Луповиц ихнюю девку», — сказала Лукерьюшка.
— Я у Оброниных тебя выкуплю — будешь моя, — молвила Варвара Петровна.С Оброниным, с Михайлом Григорьевичем, с барином вашим, в ладах живем.
— Чего ж тебе еще, глупенькая? — подхватила Матренушка. — Целуй ручку, благодари барыню-то, да и пойдем, я тебе местечко укажу. А к дяде и не думай ходить — вот что. Живи с божьими людьми; в миру нечего тебе делать. Здесь будет тебе хорошо, никто над тобой ни ломаться, ни надругаться не станет, битья ни от кого не примешь, брани да попреков не услышишь, будешь слезы лить да не от лиха, а ради души спасенья.
Колебалась Лукерьюшка, но когда все пристали к ней с уговорами, выхваляя богадельню, где нет ни холоду, ни голоду, есть во что одеться, есть во что обуться, а жизнь ровно у птицы небесной — о завтрашнем дне и помышленья не имей, она согласилась остаться.
Выйдя из богадельни вдвоем с Матренушкой, Варвара Петровна сказала ей:
— Приучай ее помаленьку, учи, испытывай…
— Будет она, Варварушка, на корабле, безотменно будет. Об этом, голубушка, не беспокойся. Скоро уготоваем девицу к божьему делу…— сказала Матренушка. — Когда собранье-то думаете сделать? — спросила она. — Надо бы поскорее. Ох, как бы надо-то — давненько уж я не радела.
— С той субботы на воскресенье, думаю, соберемся, — отвечала Варвара Петровна. — Приводи Лукерьюшку-то.
— Приведу, Варварушка, приведу, моя родная. Как не привесть? Пущай приобыкает… Прощай, голубушка, прощай.
— Прощай, — сказала Варвара Петровна и медленными шагами пошла в дом.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Кормщик корабля возвестил верным-праведным, что в ночь с субботы на воскресенье будет собор. С радостной вестью Варвара Петровна поспешила к своим богаделенным и велела им, готовясь к великому делу, пребывать в посте, молитве и душевном смирении. Велела в субботу, как только смеркнется, приходить ко вратам сионской горницы и пребывать там в благоговейном молчанье, пока не отверзутся врата истинной жизни и не снимется завеса с сокровенной тайны. Наказывала Варвара Петровна Матренушке, приводила б она и Лукерьюшку, пусть ее поглядит, как радеют господу верны-праведные. Сказала Варвара Петровна про собор и двум своим наперсницам: старой ключнице Прохоровне, что за нею еще в няньках ходила, да Серафимушке, молодой, но невзрачной и сильно оспой побитой горничной Вареньки.
Сам Николай Александрыч объявил «сионскую весть» дворецкому Сидору Савельеву, что без малого сорок годов, еще с той поры, как молодые барчата освободились от заморских учителей, находился при нем безотлучно. Сказал Николай Александрыч и пасечнику Кирилле Егорову, старичку седенькому, приземистому, что принят был в корабль еще покойником Александром Федорычем. Не часто «ходил в слове» Кирилло, зато грозно грехи обличал, громом гремел в исступленном восторге, в ужас и трепет всех приводил, в иное же время ни с кем почти не говаривал, редко кто слово от него слово от него слыхал. Тих был и кроток, на все безответен, из пасеки ходу ему только и было — в церковь на каждую службу да в сионскую горницу на раденья.
За три дня до собранья призвал к себе Николай Александрыч конторщика Пахома Петрова. Был тот конторщик человек пожилой, немногим помоложе господ, грамоте знал, силен был в счетоводстве, вел книги по имению и служил правой рукой Андрею Александрычу по управленью деревнями. Целые дни корпел он в вотчинной конторе, но, ежели случалось послать куда-нибудь по делам, всегда его посылали; ловкий был человек, во всяких случаях находчив, умел обращаться с людьми, умел и дела обделывать с ними. Пахома рассылал Николай Александрыч и к божьим людям с вестями о днях, назначенных для раденья.
— Надо потрудиться, Пахомушка, — говорил он ему, — объезжай святую братию, повести, что в ночь на воскресенье будет раденье. В Коршунову прежде всего поезжай, позови матроса Семенушку, оттоль в Порошино заверни к дьякону, потом к Дмитрию Осипычу, а от него в город к Кисловым поезжай. Постарайся приехать к ним засветло, а утром пораньше поезжай в Княж-Хабаров монастырь за Софронушкой.
— Не натворил бы он опять чего-нибудь, — молвил Пахом.
— А что?
— Да как в тот раз, — сказал Пахом. — В радельной рубахе к попу на село не побежал бы. Долго ль до огласки? И то, слышь, поп-от грозил тогда: «До архиерея, говорил, надо довести, что у господ по ночам какие-то сборища бывают.. и на них монахов в рубахи тонкого полотна одевают».
— Хорошенько надо смотреть за ним, с глаз не спускать, — молвил на то Николай Александрыч. — А без Софронушки нельзя обойтись, велика в нем благодать — на соборах ради его на корабль дух свят скоро нисходит.
— Не для словес на святой круг принимаем его, а того ради, что при нем благодать скорее с неба сходит.
— Говорит-то всегда такое непонятное — смущает иных, — заметил Пахом.
— Рассуждать о странных и непонятных словах, Пахомушка, нам с тобой не приходится, и смысла в них искать не следует, — молвил Николай Александрыч.Сказано: «Аще неблагоразумные, невразумительные значит, слова кто говорит на собрании верных языком странным и непонятным — как узнают, что он говорит? Будет он на воздух глаголющ…» А ежели я, или ты, или другой кто не понимаем странного языка, то глаголющий для нас все одно что иноязычный чужестранец. Как поймем его? А что Софронушка угодное духу творит и угодное ему на соборах глаголет, так и об этом сказано: «Ежели кто в собрании верных на странном, непонятном языке говорит, не людям тот говорит, а богу. Хоть его никто не понимает, а он все-таки тайны духом говорит» (I. Коринф., гл.14.).
Сомнительно покачал Пахом головою и, немного помолчав, сказал Николаю Александрычу:
— К игумну-то письмецо, что ли, пожалуете? Без того не пустит.
— Как к нему писать? — молвил в раздумье Николай Александрыч. — Дело неверное. Хорошо, если в добром здоровье найдешь его, а ежели запил? Вот что я сделаю, — вложу в пакет деньги, без письма. Отдай ты его если не самому игумну, так казначею или кто у них делами теперь заправляет. А не отпустят Софронушки, и пакета не отдавай… А войдя к кому доведется — прежде всего золотой на стол. «Вкладу, дескать, извольте принять». Да опричь того, кадочку меду поставь. С пуд, хоть, что ли, возьми у Прохоровны.
И, подавая Пахому запечатанный пакет и золотой, Николай Александрыч примолвил:
— Отправляйся же. Покров божий над тобою!.. Молви конюху Панкратью, заложил бы тебе рыженькую в таратайку… Спеши, пожалуйста, Пахомушка. Завтра к вечеру жду тебя. А о Софронушке не от меня проси, Марья Ивановна, мол, приехала и очень, дескать, желает повидать его. Ее там уважают больше, чем нас с братом; для нее отпустят наверно…
И через час Пахом на рыженькой кобылке ехал уж возвещать божьим людям радость велию — собирались бы они в Луповицы в сионскую горницу, собирались бы со страхом и трепетом поработать в тайне господу, узреть свет правды его, приять духа небесного, исповедать веру истинную, проникнуть в тайну сокровенную, поклониться духом господу и воспеть духу, и агнцу песню новую.
С поля на поле от Луповиц, в котловине, над безводной летом речкой раскинулась деревня Коршунова.
Еще за три часа до полудня Пахом был уж там. Проехав улицей в конце деревни, своротил он направо, спустился по косогору в «келейный ряд», что выстроен курмышом (Курмыш — ряд изб, построенных не улицей, а односторонкой на окраине селения, иногда даже за околицей. Келейным рядом в Нижегородской губернии и в соседних с нею зовут особый ряд избушек, вроде курмыша, где живут бестягольные, одинокие, солдаты, солдатки, а также вдовы и девки, склонные к отшельничеству, к иночеству, ко хлыстовщине.) возле овражка. Там остановил он свою рыженькую у низенькой, старенькой, набок скривившейся избушки. Ворота были заперты. Пахом постучал в окошко, отклика нет.
Бежит мимо девочка подросток с кузовками в руках.
Спрашивает у нее Пахом:
— Куда, красавица?
— В лес по грибы да по ягоды, — бойко отвечала ему девочка.
— Из коего дома? — спросил Пахом.
— У тетушки, у келейницы Катерины в сиротах живу, — молвила девочка.
— Семена Иваныча знаешь?
— Как не знать дедушки Семенушки? — улыбнулась девочка. — С тетушкой он в любви да в совете, в келью к нам похаживает, божественны книги почитывает.
— Что ж он? Ушел, что ли, куда из деревни? — спросил Пахом.
— На огороде работает, гряды полет. Завороти за угол-от, видно оттоль.
— Спасибо, девонька, спасибо, — молвил Пахом и, привязав рыженькую у ворот, пошел по указанью.
Над грядкой капусты наклонился восьмидесятилетний старик, седой как лунь, приземистый и коренастый. Полет он грядку, а сам что-то вполголоса напевает. То был отставной матрос Семен Петров Фуркасов. Тридцать лет с годом служил он в ластовых экипажах в Кронштадте и там вступил в корабль божьих людей. Много было тогда матросов, даже и офицеров, принявших тайну сокровенную. Сначала из любопытства хаживал в их собрании Фуркасов и в «братском обществе» (Так назывались сходбища хлыстов, бывавшие в Кронштадте, на Низкой Широкой улице, в доме Родионова.) сошелся с пророком Яковом (Яков Андреев Кушеревский, хлыстовский пророк — матрос, находившийся постоянно на вестях у корабельного мастера.) и был им увлечен в хлыстовскую веру. С Яковом Фуркасов езжал в Зеленецкий монастырь к старцам Пармену и Савватею (Зеленецкий монастырь в Петербургской губернии. В нем бывали хлысты, даже евнухи. Инок Савватий — в мире Софон Авдеев Попов, родом из Моршанского уезда, в молодости (в 1775 году) за сектаторство сеченный публично батогами и сосланный в Динаминд. Он с иноком Парменом увлек в секту самого зеленецкого архимандрита.), бывал с ними на сходбищах у Фролова в Царской Славянке (Царская (прежде Графская) Славянка близ Царского села. Там у купца Якова Фролова бывали хлыстовские сходбища.), у купца Ненастьева в Петербурге (В Басковом переулке. Дочь купца Ненастьева, Вера Сидоровна, была пророчицей и в ненастьевском корабле и у К. Ф. Татариновой.), а подружившись с пророком Никитушкой (Никитушка (Никита Иванов Федоров) — солдат, музыкант первого кадетского корпуса, был пророком сначала в корабле Ненастьева, а потом у Татариновой, где благодаря хлыстам из высокопоставленных лиц получал чины. И он и жена его за сектаторство сосланы были в новгородские монастыри.), был принят в сионскую горницу Татариновой. Там познакомился он со стариком Луповицким и с его женою. И когда генерал завел в Луповицах «дом божий», Фуркасов вышел в отставку и поселился на родине, в деревне Коршуновой, что была от Луповиц с поля на поле. Тут он сделался одним из самых первых участников на соборах Луповицкого. Усердно радел на них престарелый матрос, и божьи люди надивиться не могли, как это он, такой дряхлый, с переломленной на государственной службе ногой, скачет, пляшет, кружится, ровно молоденький. «Свят дух укрепляет его, свят дух его водит», — говорили они.
— Христос воскрес! — сказал Пахом Фуркасову и поклонился ему до земли.
— Христос воскрес! — отвечал матрос и тоже до земли поклонился.
Сказал ему Пахом, зачем приехал. Ровно малый ребенок давно желанному гостинцу, обрадовался старый матрос.
— Пора бы, давно бы пора Николаюшке парусами корабль снарядить, оснастить его да в Сионское море пустить, — радостно сказал он Пахому. — Вот уж больше шести недель не томил я грешной плоти святым раденьем, не святил души на божьем кругу.. Буду, Пахомушка, беспременно буду к вам в Луповицы… Апостольски радуюсь, архангельски восхищаюсь столь радостной вести. Поклон до земли духовному братцу Николаюшке. Молви ему: доброе, мол, дело затеял ты, старик Семенушка очень, дескать, тому радуется…
— Тебе бы, Семенушка, в Луповицы-то накануне пожаловать. Переночевал бы у меня, голубчик… Поговорили бы с тобой, побеседовали, прославили бы божию милость и чудеса господни, — сказал Пахом.
— Ладно, — ответил матрос. — Рад гостить у тебя, Пахомушка, рад и побеседовать, духом святым с тобой, духовный братец, утешиться. А теперь пойдем-ка в келью да потолкуем, сколько господь нам беседы пошлет.
Келья у Фуркасова была маленькая, но светлая и держалась чисто, опрятно. В божнице стоял литой из меди крест да три образа — спасителя, богородицы, Иоанна Предтечи. Под божницей лежали пять-шесть книг и небольшой запас восковых свеч. На стене «Распятие плоти».
Введя гостя в келью, Фуркасов накрыл стол скатерткой, поставил на нее деревянную чашку с медом, горшок молока да белый ровно снег папушник. Затем стал просить гостя преломить хлеб и, чем господь послал, потрапезовать.
— Много ль на соборе-то божьих людей чаете? — спросил за трапезой матрос у Пахома.
— Человек двадцать будет, а может, и больше, — ответил тот. — Домашних пятнадцать, ты, Семенушка, дьякона стану звать, Митеньку, Кисловых, в монастырь по Софронушку еду.
— Малится божие стадо, малится, — грустно покачав головой, промолвил Фуркасов. — Много больше бывало в прежние годы. С той поры, как услали родимого нашего Александрушку, зачал наш кораблик умаляться. При Александрушке-то, помнишь, иной раз святых праведных по пятидесяти и больше вкупе собиралось… В двух горницах зараз радели — в одной мужеск пол, в другой женский. А подула-повеяла погодушка холодная, признобила-поморозила зелен божий сад.
Сам Николай Александрыч объявил «сионскую весть» дворецкому Сидору Савельеву, что без малого сорок годов, еще с той поры, как молодые барчата освободились от заморских учителей, находился при нем безотлучно. Сказал Николай Александрыч и пасечнику Кирилле Егорову, старичку седенькому, приземистому, что принят был в корабль еще покойником Александром Федорычем. Не часто «ходил в слове» Кирилло, зато грозно грехи обличал, громом гремел в исступленном восторге, в ужас и трепет всех приводил, в иное же время ни с кем почти не говаривал, редко кто слово от него слово от него слыхал. Тих был и кроток, на все безответен, из пасеки ходу ему только и было — в церковь на каждую службу да в сионскую горницу на раденья.
За три дня до собранья призвал к себе Николай Александрыч конторщика Пахома Петрова. Был тот конторщик человек пожилой, немногим помоложе господ, грамоте знал, силен был в счетоводстве, вел книги по имению и служил правой рукой Андрею Александрычу по управленью деревнями. Целые дни корпел он в вотчинной конторе, но, ежели случалось послать куда-нибудь по делам, всегда его посылали; ловкий был человек, во всяких случаях находчив, умел обращаться с людьми, умел и дела обделывать с ними. Пахома рассылал Николай Александрыч и к божьим людям с вестями о днях, назначенных для раденья.
— Надо потрудиться, Пахомушка, — говорил он ему, — объезжай святую братию, повести, что в ночь на воскресенье будет раденье. В Коршунову прежде всего поезжай, позови матроса Семенушку, оттоль в Порошино заверни к дьякону, потом к Дмитрию Осипычу, а от него в город к Кисловым поезжай. Постарайся приехать к ним засветло, а утром пораньше поезжай в Княж-Хабаров монастырь за Софронушкой.
— Не натворил бы он опять чего-нибудь, — молвил Пахом.
— А что?
— Да как в тот раз, — сказал Пахом. — В радельной рубахе к попу на село не побежал бы. Долго ль до огласки? И то, слышь, поп-от грозил тогда: «До архиерея, говорил, надо довести, что у господ по ночам какие-то сборища бывают.. и на них монахов в рубахи тонкого полотна одевают».
— Хорошенько надо смотреть за ним, с глаз не спускать, — молвил на то Николай Александрыч. — А без Софронушки нельзя обойтись, велика в нем благодать — на соборах ради его на корабль дух свят скоро нисходит.
— Не для словес на святой круг принимаем его, а того ради, что при нем благодать скорее с неба сходит.
— Говорит-то всегда такое непонятное — смущает иных, — заметил Пахом.
— Рассуждать о странных и непонятных словах, Пахомушка, нам с тобой не приходится, и смысла в них искать не следует, — молвил Николай Александрыч.Сказано: «Аще неблагоразумные, невразумительные значит, слова кто говорит на собрании верных языком странным и непонятным — как узнают, что он говорит? Будет он на воздух глаголющ…» А ежели я, или ты, или другой кто не понимаем странного языка, то глаголющий для нас все одно что иноязычный чужестранец. Как поймем его? А что Софронушка угодное духу творит и угодное ему на соборах глаголет, так и об этом сказано: «Ежели кто в собрании верных на странном, непонятном языке говорит, не людям тот говорит, а богу. Хоть его никто не понимает, а он все-таки тайны духом говорит» (I. Коринф., гл.14.).
Сомнительно покачал Пахом головою и, немного помолчав, сказал Николаю Александрычу:
— К игумну-то письмецо, что ли, пожалуете? Без того не пустит.
— Как к нему писать? — молвил в раздумье Николай Александрыч. — Дело неверное. Хорошо, если в добром здоровье найдешь его, а ежели запил? Вот что я сделаю, — вложу в пакет деньги, без письма. Отдай ты его если не самому игумну, так казначею или кто у них делами теперь заправляет. А не отпустят Софронушки, и пакета не отдавай… А войдя к кому доведется — прежде всего золотой на стол. «Вкладу, дескать, извольте принять». Да опричь того, кадочку меду поставь. С пуд, хоть, что ли, возьми у Прохоровны.
И, подавая Пахому запечатанный пакет и золотой, Николай Александрыч примолвил:
— Отправляйся же. Покров божий над тобою!.. Молви конюху Панкратью, заложил бы тебе рыженькую в таратайку… Спеши, пожалуйста, Пахомушка. Завтра к вечеру жду тебя. А о Софронушке не от меня проси, Марья Ивановна, мол, приехала и очень, дескать, желает повидать его. Ее там уважают больше, чем нас с братом; для нее отпустят наверно…
И через час Пахом на рыженькой кобылке ехал уж возвещать божьим людям радость велию — собирались бы они в Луповицы в сионскую горницу, собирались бы со страхом и трепетом поработать в тайне господу, узреть свет правды его, приять духа небесного, исповедать веру истинную, проникнуть в тайну сокровенную, поклониться духом господу и воспеть духу, и агнцу песню новую.
***
С поля на поле от Луповиц, в котловине, над безводной летом речкой раскинулась деревня Коршунова.
Еще за три часа до полудня Пахом был уж там. Проехав улицей в конце деревни, своротил он направо, спустился по косогору в «келейный ряд», что выстроен курмышом (Курмыш — ряд изб, построенных не улицей, а односторонкой на окраине селения, иногда даже за околицей. Келейным рядом в Нижегородской губернии и в соседних с нею зовут особый ряд избушек, вроде курмыша, где живут бестягольные, одинокие, солдаты, солдатки, а также вдовы и девки, склонные к отшельничеству, к иночеству, ко хлыстовщине.) возле овражка. Там остановил он свою рыженькую у низенькой, старенькой, набок скривившейся избушки. Ворота были заперты. Пахом постучал в окошко, отклика нет.
Бежит мимо девочка подросток с кузовками в руках.
Спрашивает у нее Пахом:
— Куда, красавица?
— В лес по грибы да по ягоды, — бойко отвечала ему девочка.
— Из коего дома? — спросил Пахом.
— У тетушки, у келейницы Катерины в сиротах живу, — молвила девочка.
— Семена Иваныча знаешь?
— Как не знать дедушки Семенушки? — улыбнулась девочка. — С тетушкой он в любви да в совете, в келью к нам похаживает, божественны книги почитывает.
— Что ж он? Ушел, что ли, куда из деревни? — спросил Пахом.
— На огороде работает, гряды полет. Завороти за угол-от, видно оттоль.
— Спасибо, девонька, спасибо, — молвил Пахом и, привязав рыженькую у ворот, пошел по указанью.
Над грядкой капусты наклонился восьмидесятилетний старик, седой как лунь, приземистый и коренастый. Полет он грядку, а сам что-то вполголоса напевает. То был отставной матрос Семен Петров Фуркасов. Тридцать лет с годом служил он в ластовых экипажах в Кронштадте и там вступил в корабль божьих людей. Много было тогда матросов, даже и офицеров, принявших тайну сокровенную. Сначала из любопытства хаживал в их собрании Фуркасов и в «братском обществе» (Так назывались сходбища хлыстов, бывавшие в Кронштадте, на Низкой Широкой улице, в доме Родионова.) сошелся с пророком Яковом (Яков Андреев Кушеревский, хлыстовский пророк — матрос, находившийся постоянно на вестях у корабельного мастера.) и был им увлечен в хлыстовскую веру. С Яковом Фуркасов езжал в Зеленецкий монастырь к старцам Пармену и Савватею (Зеленецкий монастырь в Петербургской губернии. В нем бывали хлысты, даже евнухи. Инок Савватий — в мире Софон Авдеев Попов, родом из Моршанского уезда, в молодости (в 1775 году) за сектаторство сеченный публично батогами и сосланный в Динаминд. Он с иноком Парменом увлек в секту самого зеленецкого архимандрита.), бывал с ними на сходбищах у Фролова в Царской Славянке (Царская (прежде Графская) Славянка близ Царского села. Там у купца Якова Фролова бывали хлыстовские сходбища.), у купца Ненастьева в Петербурге (В Басковом переулке. Дочь купца Ненастьева, Вера Сидоровна, была пророчицей и в ненастьевском корабле и у К. Ф. Татариновой.), а подружившись с пророком Никитушкой (Никитушка (Никита Иванов Федоров) — солдат, музыкант первого кадетского корпуса, был пророком сначала в корабле Ненастьева, а потом у Татариновой, где благодаря хлыстам из высокопоставленных лиц получал чины. И он и жена его за сектаторство сосланы были в новгородские монастыри.), был принят в сионскую горницу Татариновой. Там познакомился он со стариком Луповицким и с его женою. И когда генерал завел в Луповицах «дом божий», Фуркасов вышел в отставку и поселился на родине, в деревне Коршуновой, что была от Луповиц с поля на поле. Тут он сделался одним из самых первых участников на соборах Луповицкого. Усердно радел на них престарелый матрос, и божьи люди надивиться не могли, как это он, такой дряхлый, с переломленной на государственной службе ногой, скачет, пляшет, кружится, ровно молоденький. «Свят дух укрепляет его, свят дух его водит», — говорили они.
— Христос воскрес! — сказал Пахом Фуркасову и поклонился ему до земли.
— Христос воскрес! — отвечал матрос и тоже до земли поклонился.
Сказал ему Пахом, зачем приехал. Ровно малый ребенок давно желанному гостинцу, обрадовался старый матрос.
— Пора бы, давно бы пора Николаюшке парусами корабль снарядить, оснастить его да в Сионское море пустить, — радостно сказал он Пахому. — Вот уж больше шести недель не томил я грешной плоти святым раденьем, не святил души на божьем кругу.. Буду, Пахомушка, беспременно буду к вам в Луповицы… Апостольски радуюсь, архангельски восхищаюсь столь радостной вести. Поклон до земли духовному братцу Николаюшке. Молви ему: доброе, мол, дело затеял ты, старик Семенушка очень, дескать, тому радуется…
— Тебе бы, Семенушка, в Луповицы-то накануне пожаловать. Переночевал бы у меня, голубчик… Поговорили бы с тобой, побеседовали, прославили бы божию милость и чудеса господни, — сказал Пахом.
— Ладно, — ответил матрос. — Рад гостить у тебя, Пахомушка, рад и побеседовать, духом святым с тобой, духовный братец, утешиться. А теперь пойдем-ка в келью да потолкуем, сколько господь нам беседы пошлет.
Келья у Фуркасова была маленькая, но светлая и держалась чисто, опрятно. В божнице стоял литой из меди крест да три образа — спасителя, богородицы, Иоанна Предтечи. Под божницей лежали пять-шесть книг и небольшой запас восковых свеч. На стене «Распятие плоти».
Введя гостя в келью, Фуркасов накрыл стол скатерткой, поставил на нее деревянную чашку с медом, горшок молока да белый ровно снег папушник. Затем стал просить гостя преломить хлеб и, чем господь послал, потрапезовать.
— Много ль на соборе-то божьих людей чаете? — спросил за трапезой матрос у Пахома.
— Человек двадцать будет, а может, и больше, — ответил тот. — Домашних пятнадцать, ты, Семенушка, дьякона стану звать, Митеньку, Кисловых, в монастырь по Софронушку еду.
— Малится божие стадо, малится, — грустно покачав головой, промолвил Фуркасов. — Много больше бывало в прежние годы. С той поры, как услали родимого нашего Александрушку, зачал наш кораблик умаляться. При Александрушке-то, помнишь, иной раз святых праведных по пятидесяти и больше вкупе собиралось… В двух горницах зараз радели — в одной мужеск пол, в другой женский. А подула-повеяла погодушка холодная, признобила-поморозила зелен божий сад.