Получила от него два письма Катенька, одно другого холоднее; в последнем писал он, что раньше трех месяцев ему нельзя воротиться, и звал невесту в Петербург, обещая до свадьбы окружить ее такою роскошью, таким довольством, каких она и понять не может. По совету отца, Катенька отвечала, что приедет в незнакомый ей город не иначе, как с законным мужем. Ответа не было. Не прошло трех месяцев, как узнали о женитьбе князя Рахомского и об отъезде его с молодой женой за границу.
   Когда узнала об этом Катенька, она вскрикнула, тяжело опустилась на стул и, сжав грудь ручками, затрепетала, как подстреленный голубь, но ни одного слова не молвила, ни одной слезинки не выронила. Вдруг быстро вскочила и бегом из дому. Едва успели оттащить ее от колодца. Три дня ни слова не сказала она, потом начались у ней припадки падучей. Придя в себя, ничего не помнила, забыла и жениха. Прошлое исчезло для нее, как бы его совсем не бывало. Редко, редко вымолвит слово, все молчит, всегда в каком-то тяжелом раздумье.
   Каждый отец, каждая мать убивались бы горем при таких страданьях дочери. Кисловы были им рады, ровно счастью какому. «Открылись движения духа», — сказал Степан Алексеич, жена согласилась с ним, и оба благодарили бога за милости, излиянные на их дочь. «Пророчицей будет во святом кругу»,сказал Степан Алексеич. «Может быть, и богородицей!» — отвечала жена. И стали готовить Катеньку ко вступлению «на правый путь истинной веры»; когда ж привезли ее в Луповицы и она впервые увидала раденье, с ней случился такой сильный припадок, что, лежа на полу в корчах и судорогах, стала она, как кликуша, странными голосами выкрикивать слова, никому не понятные. Это людьми божиими было признано за величайшую благодать. Все стали относиться к Катеньке с благоговением, звать ее «златым сосудом», «избранницей духа», «божьей отроковицей».
   Через неделю она была «приведена» и тотчас начала пророчествовать. И не бывало после того собранья людей божьих без участья в них Катерины Степановны. Прежде езжала она на соборы с отцом и матерью, но вот уж четыре года минуло, как паралич приковал к постели ее мать, и Катенька ездит к Луповицким одна либо со Степаном Алексеичем.
   Приехал к Кисловым Пахом и, не входя в дом, отпряг лошадку, поставил ее в конюшню, задал корму, втащил таратайку в сарай и только тогда пошел в горницы. Вообще он распоряжался у Кисловых, как у себя дома. И Степана Алексеича и Катеньку нашел он в спальне у больной и вошел туда без доклада. Все обрадовались, сама больная издала какие-то радостные звуки, весело поглядывая на гостя.
   — Христос воскрес, — сказал Пахом, входя в комнату.
   — Христос воскрес, — отвечали и Степан Алексеич и Катенька. Больная тоже какое-то слово прошамкала.
   — Как тебя дух святый соблюдает, Пахомушка? — спросил хозяин, когда приезжий уселся на стуле возле больной.
   — Хранит покамест милостивый, — отвечал Пахом. — Слада в вышних ему!
   — Давно ль из Луповиц? — спросила Катенька.
   — С утра, — отвечал Пахом. — В объезд послан. Оповестить. Приезжайте. На воскресенье будет собранье. Ждать али нет?
   — Будем, будем, — отвечал Степан Алексеич. — Как же не быть? И то давненько не святили душ.
   — Лошадку-то я поставил к тебе на конюшню, Степанушка. Переночую у тебя, а только что поднимется солнышко, поеду в монастырь.
   — К Софронушке? — спросил Кислов.
   — Да. С собой возьму блаженного, ежель отпустят, — отвечал Пахом. — У тебя, друг, все ль по-доброму да по-хорошему?
   — Ничего. Все слава богу, — отвечал Степан Алексеич. — Хозяйка только вот нас с Катенькой сокрушает. Нет лучше, не поднимает господь.
   Больная жалобно зашамкала, печальным взором взглянув на Пахома.
   — Не испытывай, Степанушка, судеб божиих, — сказал Пахом. — Не искушай господа праздными и неразумными мыслями и словесами. Он, милостивый, лучше нас с тобой знает, что делает. Звезды небесные, песок морской, пожалуй, сосчитаешь, а дел его во веки веков не постигнешь, мой миленький. Потому и надо предать себя и всех своих святой его воле. К худу свят дух не приведет, все он творит к душевной пользе избранных людей, искупленных первенцев богу и агнцу.
   Замолчал Степан Алексеич, благоговейно поникнув головою.
   — Марья Ивановна не приехала ль? — спросила Катенька. — Ждали ведь ее в Луповицах-то?
   — Приехала, Катеринушка, вот уже больше недели, как приехала, — ответил Пахом. — Гостейку привезла. Купецкая дочка, молоденькая, Дунюшкой звать. Умница, скромница — описать нельзя, с Варенькой водится больше теперь. Что пошлет господь, неизвестно, а хочется, слышь, ей на пути пребывать. Много, слышь, начитана и большую охоту к божьему делу имеет… Будет и она на собранье, а потом как господь совершит.
   — Молодая, говоришь ты? — спросила Катенька.
   — Молодая, — ответил он. — На вид и двадцати годков не будет. Сидорушка, дворецкий, говорил, что и в пище и в питии нашего держится, по-божьему, и дома, слышь, воздерживает себя и от мясного и от хмельного.
   — Родители-то ее на пути? — спросил Степан Алексеич.
   — Нет, — отвечал Пахом, — родитель у ней старовер и не такой, чтобы следовать по божьему пути.
   — Откуда она?
   — С Волги откуда-то. Там ведь Марьюшка-то наша купила именье, Фатьянку, где в стары годы божьи люди живали. Был там корабль самого батюшки Ивана Тимофеича.
   — Наслышаны мы о том, Николаюшка сказывал, — молвил Степан Алексеич.
   — Родитель нашей гостейки по соседству с Фатьянкой живет, — продолжал Пахом. — Оттого и знакомство у него с Марьюшкой, оттого и отпустил он дочку с ней в Луповицы погостить. Кажись, скоро ее приводить станут.
   — Слава в вышних богу! — набожно промолвил Степан Алексеич. Катенька повторила отцовские слова.
   После короткого молчанья Степан Алексеич, взяв с полочки книгу, сказал Пахому:
   — Не почитать ли покуда? А после и порадеть бы для больной. Теперь при немощах ее редко ей, бедной, доводится освящать свою душу.
   Согласился Пахом, и Степан Алексеич, раскрыв книгу, подал ее Катеньке. Та стала читать житие Иоасафа, индийского царевича, и учителя его, старца Варлаама.
   После чтения началось пение и скаканье. «В слове ходила» Катенька. Придя в исступленье, начала она говорить восторженно глядевшей на нее матери, а Степан Алексеич и Пахом, крестясь обеими руками, стали пред пророчицей на колени.
   — Духом не мятись, сердцем не крушись, — выпевала Катенька, задыхаясь почти на каждом слове. — Я, бог, с тобой, моей сиротой, за болезнь, за страданье духа дам дарованье!.. Радуйся, веселись верна-праведная!.. Звезда светлая горит, и восходит месяц ясный, будет, будет день прекрасный, нескончаемый вовек!.. Бог тебя просветит, ярче солнца осветит… Оставайся, бог с тобою, покров божий над тобою!
   И накрыла лицо больной платком, что был у ней в руках во время раденья.
   Перецеловались все, приговаривая: «Христос посреди нас со ангелами, со архангелами, с серафимами, с херувимами и со всею силою небесною».
   Один за другим с теми же словами поцеловали и больную.
   Затем перешли в другую комнату, там уж давно кипел самовар. Чаю напились, белого хлеба с медом поели, молока похлебали. Солнце стало всходить, и Пахом пошел закладывать быстроногую рыженькую. Не уснув ни на капельку, погнал он в Княж-Хабаров монастырь, чтобы к поздней обедне поспеть туда.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Княж-Хабаров монастырь был основан больше двух с половиной веков тому назад. Строен он был вскоре после ляхолетья одним из самых родовитых московских служилых людей, князем Хабаровым. Было у князя пять сыновей, но все они изгибли в смутное время московской разрухи. Трое честно пали в бою с людьми литовскими, четвертый живьем погорел, когда поляки Китай и Белый город запалили, а пятым перекинулся ко врагам русской земли, утек за рубеж служить королю польскому, и не стало вестей о нем. Говорили, что помер, говорили, что в латинство ушел и стал католицким монахом, а наверное никто сказать не мог.
   Изводился старый славный род князей Хабаровых, один последыш в живых оставался — престарелый князь Федор княж Иваныч, что, будучи еще в молодых годах, под Казань ходил с первым царем Иваном Васильичем… Много было у князя Хабарова и вотчин и всякого добра — денег, дорогих уборов, золотой и серебряной посуды ни взвесить, ни сосчитать. А после смерти его некому тем богатством владеть — не оставалось ни рода, ни подродка, ни близких сродников, ни дальних. То пуще всего крушило князя Федора, то всего больше его печалило, что некому было приказать свою душу, некому по смерти его быть помянником… И то немало его сокрушало, что в грядущих поколеньях забудется громкое имя князей Хабаровых.
   Однажды князь Федор Иваныч рано проснулся. Утренняя заря еще не загоралась. И был ли то сон, была ли явь, сам он не знал того, — видит у своего ложа святолепного старца в ветхой одежде, на шее золотой крест с самоцветными каменьями, такой дорогой, что не только у князя, да и в царской казне такого не бывало. И сказал неведомый старец: «Почто всуе мятешися, человече, помышляя о тленных сокровищах? Кто дал тебе богатство, тому и отдай его». Услышав старцевы речи, помыслил князь: «Кто ж дал мне мои именья? То моя отчина, то моя дедина, как же я могу отдать их родителям, дедам и прадедам, в давних летех скончавших живот свой?» И едва помыслил, старец сказал: "Не от родителей, не от дедов и прадедов получил ты богатства: Христос дал их роду твоему, Христу и отдай их, ибо род твой преходит на земле… Монастырь согради на горе возле твоего села, согради его во имя Спаса милостивого, и не будет забвенно на земле имя твое, станут люди честную обитель звать Княж-Хабаровым монастырем.
   И много за то будет тебе милостей от господа, егда предстанешь пред лицо его". И по сем невидим был старец, князь же, рассудя о видении, познал, что он от самого бога, и все исполнил по велению святолепного старца. Так писано в старых монастырских записях о начале Княж-Хабаровской Спасской обители.
   Княжеское наследство сразу сделало тот монастырь одним из богатейших в России, братии было в нем число многое, строения все каменные, церкви украшены иконами в драгоценных окладах, золотой и серебряной утварью, златотканными ризами и всяким иным церковным имуществом. За трапезу меньше четырех яств, а за ужином меньше трех не ставили. Меды, квасы сыченые, пиво мартовское бочками в монастырских погребах во льду засекались. По праздникам на трапезе, опричь водки, ставились и фряжские вина и всякие сладкие овощи: дыни, арбузы, яблоки, груши и сливы. Рыбу из Саратова да из Черкасска каждый год по первопутице целыми обозами в монастырь привозили. Во всем было обилие и довольство.
   По времени упал монастырь. Набеги разбойников и нередко бунтовавших инородцев, нескончаемые поземельные тяжбы, а больше всего непорядки, возникшие с тех пор, как люди из хороших родов перестали сидеть в настоятелях обители всемилостивого Спаса, а в монахи начали поступать лишь поповичи да отчасти крестьяне отъем населенных не одною тысячью крестьян имений — довели строенье князя Хабарова до оскуденья: затем в продолжение многих десятков лет следовал длинный ряд игуменов из поповичей, как всегда и повсюду, мало радевших о монастырских пользах и много о собственной мамоне и кармане. Тогда старинные сокровища были распроданы, и обитель вошла в неоплатные долги.
   По такой рачительности поповичей, начиная с архиереев до последнего привратника, почти запустело строенье князя Федора княж Иваныча Хабарова. Прежде монахов считали сотнями, теперь их стало человек двадцать пять. Прежде, когда Княж-Хабаровым монастырем правили люди из хороших родов, призревалось в нем до сотни на войне раненных и увечных, была устроена обширная больница не только для монахов, но и для пришлых, а в странноприимном доме по неделям получали приют и даровую пищу странники и богомольцы, было в монастыре и училище для поселянских детей. И все это рушилось по милости жадных поповичей. Деньги, что шли на училище, велено архиереем доставлять в семинарию, в странноприимном доме срок дарового корма сокращался, а потом и совсем прекратился, больницу закрыли, перестали принимать увечных и раненых, потому-де, что монахи должны ежечасно проводить время в богомыслии, а за больными ухаживать им невместно. Так угасли и былая слава и былое богатство обители, согражденной последышем в роде князей Хабаровых… Кутейники ее съели да пропили.
   Правил тем монастырем честной старец игумен Израиль. Роду был, разумеется, поповского и сам попом прежде был, но потом волей-неволей должен был принять на себя ангельский чин. Ради насущного хлеба в монахи постригся, кстати ж был вдов и бездетен. Ловкий инок в гору пошел при новом владыке и через малое время был поставлен в игумны Княж-Хабарова монастыря. И вот уж лет двадцать доедает, допивает и в карман кладет скудные остатки богатств князя Хабарова. Четыре архиерея сидело при нем на владычном столе, и каждому из них отец Израиль приятен и весьма любезен был.
   В Княж-Хабаровой обители жил рясофорный монах. Звали его отцом Софронием. Было ему лет за шестьдесят, а поступил он в монастырь лет десяти либо одиннадцати, будучи круглым сиротой. С детства нападала на него черная немочь: по часу и по два бьется, бывало, бедный, лежа на земле без памяти, корчит его и коробит, руки-ноги сводит судорогами. Такой ребенок был миру тягота, ни в работники взять, ни в солдаты отдать, одна маята с ним. Целой волостью кучились мужики игумну принять убогонького в монастырь, он-де ни на что не годен, разве только что богу молиться. Сложились мужики, поклонились, и был взят в монастырь полоумный. Когда мальчуган подрос, увидали монастырские поповичи, что польза из него может быть. Обительский приемыш не был чуток к холоду — в трескучие морозы босиком бегал, в одной рубашонке, и вел нескладные речи.
   Вышел из него юродивый первого, самолучшего сорта. Хоть полоумных в монахи не постригают, но ради монастырской пользы его постригли и нарекли Софронием. С той поры приезжих богомольцев стало бывать помногу. Усердствующие с любовью и благоговеньем посещали блаженного Софронушку, а купчихи с дочерьми верст даже из-за двухсот и больше приезжали к нему за полезными словами и пророчествами. В купеческих семьях ни одной свадьбы не венчали без того, чтобы мать нареченную невесту не свозила прежде к блаженному узнать, какова будет судьба ее, не будет ли муж пьяница, жену не станет ли колотить, сударочек не заведет ли, а пуще всего не разорится ли коим грехом. Разболеется кто из богатых, тоже к Софронушке узнать, к животу али к смерти болезнь приключилась. Ребенок родится — едут к юроду проведать, будет ли жить, будет ли умен да счастлив. Затевает купец новое дело, без того не начнет его, пока не спросит Софронушку насчет удачи. От окрестных деревенских баб блаженному не было отбоя, то и дело лезут, бывало, к нему с вопросами: бычком али телочкой отелится коровушка, огурцы да капуста хорошо ль уродятся, выгодно ль на базаре масло да сметану баба продаст.
   Софронушка когда коровой мычал, когда пел петухом, а иногда и человечьим языком бессмысленный вздор говорил. Но все это признавалось за пророчество, и жаждущие познания своей судьбы, подумавши меж собой, оставались уверенными, что они понимают и мычанье, и «кукуреку», и бессмысленные речи юрода. О будущем заключали даже по движеньям Софронушки. Язык высунет — к худу, выбранит кого, а лучше того если ударит — к счастью, свечку подаст либо деревянного масла — к покойнику, просвирку — к изобилию. Блаженный юрод иногда пропадал из монастыря по целым неделям. Чаще всего уходил он в соседний городок: там купцы наперебой его друг у дружки в лавки зазывали, — войдет Софронушка в лавку — счастье, с пользой, значит, будут в ней торговать. А ежель возьмет что в лавке Софронушка, не то чтобы деньги с него спросить, накланяются еще досыта за такую милость, руки и полы расцелуют, потому что если он хоть самую малость возьмет, значит хозяин весь залежалый товар поскорости с барышом распродаст.
   Брал Софронушка пустяки — орехов с горсточку, два-три пряника, подсолнухов, пареной груши, и все раздавал уличным мальчишкам, а кому даст, того непременно за вихор либо за ухо. И это за благодать почиталось. Денег в руки никогда не бирал. Ежели вздумает кто подать, благим матом закричит: «Жжется! ой жжется!» — и убежит сломя голову. Это очень не нравилось отцу Израилю — «зачем, — говаривал он юроду, — призревшая тебя обитель лишается достодолжной благостыни?» У себя в келье Софронушка только деревянное масло да восковые свечи принимал от приходивших узнавать судьбу. Иная купчиха, желая знать, кого она родит — сынка или дочку, пудовую свечу, бывало, с собой привезет, а невеста, что за судьбой приехала, и пять таких свечей притащит Софронушке. А блаженный все в церковь несет. И бывал от того Княж-Хабаровой обители немалый припен. Иные ревнители выпрашивали у отца Израиля Софронушку погостить к себе. Великим божьим благословением, несказанным счастьем почиталось, ежели он у кого в дому хоть ночь переночует, а с неделю прогостит — так благодати не огребешься, как говаривала благочестивая старуха, первостатейная купчиха Парамонова, век свой возившаяся с блаженными, с афонскими монахами, со странниками да со странницами. Отец Израиль много доволен бывал, ежели просили у него на время Софронушку — не даром ведь. Хорошей доходной статьей был юрод для обители.
   Еще при жизни Александра Федорыча в Луповицах обратили на Софронушку внимание. Слыхал генерал Луповицкий чуть ли не от самой Катерины Филипповны, что в старые годы у божьих людей и христос и апостолы бывали из юродивых. Таков был Иван Тимофеич, таков преемник его нижегородский стрелец Прокопий Лупкин, таков был и следовавший по стопам его загадочный человек, известный под именем лжехриста Андрюшки. В безумии несчастных, подверженных падучей болезни, божьи люди видели «златые сосуды благодати», верили, что в них святой дух пребывает, «ходит» в них и хождение свое припадками изъявляет. Ни мычаний, ни мяуканья юродов, ни их неразумных слов не понимали познавшие тайну сокровенную, но верили твердо, что люди, подобные Софронушке, вместилища божественного разума и что устами их говорит сама божественная премудрость. Они полагали, что присутствие таких людей в корабле ускоряет нашествие святого духа. Оттого в Луповицах и дорожили Софронушкой.
   Когда Пахом подъезжал ко Княж-Хабарову монастырю, совсем уже обутрело, а с высокой колокольни благовестили к поздней обедне. Несмотря на давнюю запущенность монастыря, строенья его были еще величественны. Кругом выведена высокая, толстая стена с огромными башнями и бойницами, не раз защищавшая обитель от бунтовавшей мордвы и других инородцев, что, прельщаясь слухами о несметных будто монастырских богатствах, вооруженными толпами подступали к обители и недели по две держали ее в осаде. Стены кой-где давно уж обвалились, зубцы давно пошли на выстройку бани, гостиницы и двух игуменских беседок, башни стояли без крыш… Построенные при царе Михаиле Федоровиче основателем монастыря, церкви были обширны, на них запечатлелась искусная рука знаменитого зодчего Возоулина, но они уж давно обветшали, обвалились, густо позолоченные главы собора облезли, черепица на других церквах и на высокой колокольне рассыпалась. Кельи, когда-то населенные не одной сотней монахов, теперь почти все пустовали. В них и в бывших училище, больнице, богадельне не было ни оконных рам, ни дверей, даже полы были выломаны. Печи разобраны, потолки провалились, а от крыш и следов не осталось. Обширный двор зарос бурьяном — на каждом шагу видно было запустенье.
   Подъезжая ко святым воротам. Пахом увидел молодого, еще безбородого монаха. Сидел он на привратной скамейке и высоким головным голосом распевал что-то грустное, заунывное. Прислушался Пахом к иноческому песнопению:
   Не спасибо игумну мому,
   Не спасение бессовестному:
   Молодехонька во старцы постриг,
   Камилавочку на голову надел…
   Не мое дело к обедне ходить,
   Не мое дело молебны служить -
   Мое дело поскакать да поплясать,
   Мое дело красных девок целовать!
   Уж и четки-то под лавочку,
   Камилавочку на стол положу…
   — Дома ль отец игумен? — поверставшись с певцом, спросил у него Пахом.
   — Дрыхнет, — отвечал монах и продолжал:
   Я на стол положу, мою кралю подарю.
   Я кралечку подарю, гулять в рощу с ней пойду.
   Я в рощице нагуляюсь, со игумном распрощаюсь:
   «Ты прощай, мой лиходей, с кралечкой мне веселей».
   С кадочкой меда пошел Пахом в игуменские кельи. В сенях встретился ему келейник.
   — Встал отец Израиль? — спросил у него Пахом.
   — Встал. Чаи распивает с казначеем, — отвечал келейник.
   — Нездоров, слышь, он?
   — Была хворость, точно что была, больше двух недель держала его. Третьего дня, однако ж, поправился, — сказал келейник.
   — Чем хворал-то? — спросил Пахом.
   — Известно чем, — отвечал келейник.
   — А можно к нему? — спросил Пахом.
   — Отчего ж не можно! Теперь к нему можно, — сказал келейник. — Обожди минуточку — доложу. От господ али сам по себе?
   — От господ из Луповиц, — молвил Пахом. — Доложи отцу Израилю: приказчика, мол, господа Луповицкие до его высокопреподобия прислали с гостинчиком.
   — Ладно, хорошо, — сказал келейник и через несколько минут позвал Пахома к игумну.
   Высокий, плотный из себя старец, с красным, как переспелая малина, лицом, с сизым объемистым носом, сидел на диване за самоваром и потускневшими глазами глядел на другого, сидевшего против него тучного, краснолицего и сильно рябого монаха. Это были сам игумен и казначей, отец Анатолий.
   Войдя в келью, Пахом помолился на иконы и затем подошел к тому и другому старцу под благословенье.
   — Здоровенько ли, Пахом Петрович, поживаешь? — недвижно сидя на кожаном диване, ласковым голосом спросил отец Израиль. — Господа в добром ли здоровье? Что Николай Александрыч?.. Андрей Александрыч? Барыня с барышней?
   — Все слава богу, — отвечал Пахом. — Кланяться приказали вашему высокопреподобию. Гостинчик извольте принять от ихнего усердия.
   И, положив на стол золотой, поставил кадочку у дивана.
   — Медку своих пчелок прислали, — промолвил Пахом.
   — Спасибо, друг, спасибо. Пошли господи здоровья твоим господам, что не оставляют меня, хворого, убогого. А я завсегда ихний богомолец. За каждой литургией у меня по всем церквам части за них вынимают, а на тезоименитства их беспереводно поются молебны Николаю чудотворцу, святителю мирликийскому, Андрею Христа ради юродивому, Варваре великомученице. Каждый раз во всей исправности справляем. А как яблочки у вас в саду?
   — Яблоки хороши, — отвечал Пахом. — Ежели до съема хорошо выстоят — большой урожай будет. И груш довольно и дуль…
   — А вишенки? — спросил отец Анатолий.
   — И вишен довольно, — ответил Пахом. — Слава богу, все уродилось.
   — А у нас и на яблонях, и на вишенье цвету было хоть видимо-невидимо, весь сад ровно снегом осыпало, а плода господь не совершил, — с сокрушенным видом, перебирая янтарные четки, сказал игумен. — Червяк какой-то зловредный напал, всю завязь, самый даже лист паутиной затянул. Так все и погибло — теперь редко-редко где яблочко, а вишен, почитай, вовсе нет. Молви, друг, Андрею-то Александрычу, по осени не оставил бы своих убогих богомольцев — прислал бы яблочков на мочку, сколько господь ему на мысли положит, да и вишенок-то в уксусе пожаловал бы бочоночек-другой. А что, поди теперь у вас и дыни и арбузы?
   — Есть, — молвил Пахом, — только не совсем еще дозрели.
   — Станут дозревать, прислал бы Андрей Александрыч сколько-нибудь на утешение нашему убожеству, а мы всегдашние его богомольцы, — сказал отец Израиль. — Да медку бы свеженького, сотовенького со своей пасеки пожаловал. Прошлого года, по осени, владыка изволил наш монастырь посетить, так очень похвалял он соты, что Андрей Александрыч прислал мне. Чего ни видал, где ни бывал владыка, в шестой, никак, епархии правит теперь, — казалось бы, ничем его удивить нельзя. А изволил говорить, что такого меду в жизнь свою-де не кушивал. Какой-то, говорит, особый, с нарочито прекрасным запахом. Повелел он тогда мне доподлинно разузнать, отчего у вас такой мед выходит…
   — Резеду вкруг пасеки-то сеют, дикий жасмин тоже насажен — пчела-то с них обножь (Обножь, также взяток, колошка, поноска — все что пчела сбирает с цветов и уносит на ножках.) берет, — сказал Пахом.
   — Ишь ты! — качнув головой, молвил игумен отцу Анатолию. — Для пчелы сеют особые травы, особые цветы разводят. Вот бы тебе, отец Анатолий, поучиться…
   — Куда уж нам! — сказал казначей. — Пошлет господь и простенького медку, и за то благодарни суще славим великие и богатые его милости. Где уж нам с резедами возиться!.. Ведь у нас нет крепостных, а штатные служители только одна слава — либо калека, либо от старости ног не волочит. Да и много ль их? Всего-то шесть человек. Да и из них, которы помоложе, на архиерейский хутор взяты.
   — Не моги роптать, отец Анатолий, — внушительно сказал ему Израиль.Воля святого владыки. Он лучше нас знает, что нам потребно и что излишне. Всякое дело от великого до малого по его рассуждению строится, и нам судить об его воле не подобает.
   — Да я и не сужу, отче святый, — робко ответил отец Анатолий. — Как можно мне судить о таком лице, как божий архиерей? Ума достаточно не имею на то… к слову только про штатных помянул, говоря про наши недостатки.