— Могу и сегодня приехать, ежель угодно вам будет, ответил лекарь. — А теперь попрошу я вас немножко обождать видеться с батюшкой. С четверть часа или минут с двадцать подождите. Надо его приготовить к свиданью, потому что в этой болезни каждый душевный порыв, от радости ли, от несчастия ли, сильно может повредить больному, может даже убить его. Я пойду и предупрежу его… А он вас ждет, сегодня, хоть и очень невнятно, сказал он: «Дуня». А когда я сказал, что вы еще не приехали, он долго метал в тоске здоровой рукой, а потом и глаза закрыл. Опасаюсь, чтоб ваше внезапное появленье не было во вред ему. Нет, уж позвольте, я лучше предупрежу его.
   Пошел лекарь к Марку Данилычу, а Дуня в бессилии опустилась в кресло и не внимала словам Патапа Максимыча, Дарьи Сергевны и Аграфены Петровны.
   Прошло с четверть часа, лекарь вышел от больного и сказал Дуне:
   — Пожалуйте. Наш больной приезду вашему обрадовался, ждет вас… Только одни ступайте к нему и пробудьте не больше десяти минут; я, впрочем, за вами сам приду… Слез вам удержать нельзя, но скрепите себя, сколько возможно. Ни рыданий, ни вскриков, ни других порывов. Помните слова мои.
   Неслышными стопами вошла Дуня в комнату, где отец лежал на страдальческом ложе. Не слыхал он, как вошла Дуня, и все еще оставался с закрытыми глазами. Она безмолвно опустилась на колени и в тихих слезах склонилась головкой к подушке.
   Так прошло минуты две. Слышно только было тяжелое, порывистое дыханье Марка Данилыча. Наконец, открыл он глаза и, увидя возле себя дочь, чуть слышно и едва понятно сказал:
   — Дуня!
   И потекли из глаз его обильные слезы. Застонал он, но в стоне слышалась радость.
   Дуня припала к здоровой руке отца и целовала ее, обливая слезами. Марко Данилыч хотел улыбнуться, но на перекошенном лице улыбка вышла какою-то странною, даже страшною.
   Высвободя здоровую руку и грустным тоскливым взором глядя на дочь, Марко Данилыч показывал ей на искривленное лицо, на язык и на отнявшуюся половину тела. С большим трудом диким голосом сказал он:
   — Н-нет.
   — Успокойся, тятенька, бог милостив, оправишься, — дрожащим от сдерживаемых рыданий голосом промолвила Дуня. — Я сейчас говорила с лекарем, он надеется, что тебе скоро облегченье будет.
   — Н-нет, — с усилием сказал Марко Данилыч. И, указывая на стоявший возле постели железный сундук, с чрезвычайным напряжением остававшихся сил, глухо промычал:
   — Ты… т… тебе.
   В это время вошел лекарь. Обращаясь к больному, сказал он:
   — Ну, вот и с дочкой увиделись. Теперь надо успокоиться, не то, пожалуй, утомитесь, и тогда вам хуже будет. Заснуть извольте-ка. А вы, Авдотья Марковна, со мной пожалуйте. Сосните хорошенько, Марко Данилыч, успокойтесь. Дочка приехала в добром здоровье, теперь нет вам ни тревоги, ни заботы из-за нее. Будьте спокойнее духом — это зам полезно. Прощайте, до свиданья. Завтра навещу; смотрите же, будьте у меня молодцом.
   Лекарь с Дуней вышел из комнаты больного, и Марко Данилыч тотчас же сомкнул глаза и вскоре заснул крепким сном.
   По уходе лекаря все сели вокруг чайного стола. Немножко успокоенная, но еще вполне не понимавшая опасности, в какой был отец, грустная, печальная, Дуня рассказала о своем с ним свиданье. Дошла речь и до сундука.
   — Он много раз на него мне указывал, — возьми, Патап Максимыч, — однако ж я без законной наследницы, без вас то есть, Авдотья Марковна, на это не отважился. Злых людей на свете не перечтешь — мало ль чего наплести могут. Пожалуй, скажут, что я тут попользовался. Полицию да подьячих призывать не хотелось бы. Поэтому и поджидал я вас, Авдотья Марковна, чтобы вскрыть сундук на ваших глазах. Там, говорят, у вашего батюшки и деньги и векселя положены. Надо все привести в известность. Завтра, а не то послезавтра покончим это.
   — Что ж? Я готова, потому что знаю теперь волю тятенькину, — ответила Дуня.
   — И прекрасно, — молвил Патап Максимыч. — Так мы завтра же вскроем.
   — Как вам угодно, а я всегда готова, — ответила Дуня. — Только уж сделайте милость, устройте, сколько можно, наши дела. Ведь я ничего в них не понимаю и сделать ничего не умею. А кроме вас, у меня нет никого, кто бы помог.
   — Будьте спокойны, что могу, то сделаю, — сказал Патап Максимыч. — А теперь вот о чем хочу спросить я вас: от слова не сделается, а все-таки… сами вы видели Марка Данилыча… Вон и лекарь говорит и по всем замечаниям выходит, что не жилец он на свете. Надо бы вам хорошенько подумать, как делами распорядиться.
   — Ах, что вы говорите, Патап Максимыч! — вскликнула Дуня. — Бог милостив, тятенька встанет, будет совсем здоров. Зачем же прежде времени об этом говорить? И горько заплакала.
   — Конечно, у бога милостей много, — сказал Патап Максимыч, — и во власти его чудеса творить. Но мы по-человечески рассуждаем. Наперед надо все обдумать и к новой жизни приготовиться.
   Дуня молчала. Аграфена Петровна сказала Патапу Максимычу:
   — Не видишь разве, тятенька, что Дуня ничего не может теперь придумать… Лучше эти разговоры отложить до другого времени.
   — Откладывать нельзя, — сказал Патап Максимыч. — Долго мне здесь гостить невозможно — свои дела есть. Наезжать когда дня на два, когда на три могу, но подолгу проживать мне нельзя. Поэтому надо теперь же решить, как вести дела Авдотье Марковне. Продолжать их, как было при Марке Данилыче, нельзя — нужны люди, а где их возьмешь? На улице не сыщешь, на базаре не купишь. Надо людей верных и знающих, как дело вести. Ежели и при Марке Данилыче Корней с Фадеевым все по сторонам тащили да рабочих обирали, что же будет, как Авдотья Марковна сама в дела вступит, — облупят ее, ровно липочку. Поэтому и думал бы я так распорядиться — к Покрову, а может, и раньше, все работы будут кончены; отпустивши работных людей, надо будет счета очистить.
   Долги окажутся, расплатиться, с должников деньги получить, рыбные промыслы на Низу и лесные дачи на Унже продать, а не то отдать в кортому — охотники найдутся. А сделавши все это, жить на капитал, положивши его в ломбард, не то держать в сериях. Чтобы устроить все это, я бы пожил здесь до Покрова, а пожалуй, немножко и подольше. Что вы на это скажете, Авдотья Марковна?
   — Не знаю, что и сказать вам, Патап Максимыч, — утопая в слезах, ответила Дуня. — Ничего я не знаю, ничего не понимаю. Делайте как угодно, как вам господь бог на мысли положит.
   — Хорошо-с. Постараемся услужить, — молвил Патап Максимыч.-Теперь люди нужнее всего: Корнея да Василья Фадеева я рассчитал: минуты невозможно было терпеть — отъявленные мошенники! Понять не могу, как столько времени терпел их Марко Данилыч! Одного человека я нашел, сегодня ж к нему напишу, и дён этак через пяток либо через неделю он будет здесь. А другого надо приискивать, а этого скоро не сделаешь. Я, Груня, полагаю Никифора сюда прислать. Аграфена Петровна в недоуменье покачала головой.
   — Что головой-то мотаешь, — досадливо сказал Патап Максимыч. — Разве не знаешь, что теперь он совсем не тот, каким прежде был?.. Отвечаю за него, как за самого себя, — вот тебе и весь мой сказ. Не беспокойтесь, Авдотья Марковна, останетесь довольны. Он у вас был бы при доме, и на Унжу его можно бы было послать приискивать лесных покупателей.
   Вечером Дуня легла в своей комнате, там же приготовили постель и Аграфене Петровне. Хоть обе были утомлены от дороги, но сон ни к той, ни к другой что-то не приходил.
   — Что лекарь-то вечером сказал тебе? — спросила Аграфена Петровна у Дуни.
   — Что сказал! Нехорошо он сказал, — отвечала Дуня…— сначала, как и Патап Максимыч, советовал дела устроить, а потом сказал, что надо мне быть на все готовой, что тятеньке недолго жить. И зарыдала.
   — А что еще говорил? — спросила Аграфена Петровна, когда Дуня успокоилась.
   — Что еще говорил! Не в свое дело мешаться вздумал… Глупости! — вскликнула с досадой Дуня.
   — Да что такое? Что он сказал? — настоятельно спрашивала Аграфена Петровна.
   — Говорил, что, ежели не станет тятеньки, — трудное для меня будет время. Замуж выходить скорей советовал, — немного смущаясь, ответила Дуня.
   — А что ж? Ведь он правду сказал, — молвила Аграфена Петровна. — В самом деле, надо об этом подумать. Аль луповицкие бредни у тебя все еще в голове?
   — И думать о них забыла, — сказала Дуня. — Но зря за первого встречного замуж не пойдешь.
   — Конечно, — согласилась Аграфена Петровна. — Не на улице искать суженого. А все-таки ищи, да не будь чересчур спесива да разборчива. В самом деле, надо тебе об этом хорошенько подумать… Есть ли кто на примете?
   — Нет, — робко и чуть слышно промолвила Дуня, и румянец вдруг покрыл лицо ее.
   — А что было да прошло, про то совсем, видно, позабыла? — с хитрой улыбкой спросила Аграфена Петровна.
   — К чему вспоминать?.. — со вздохом промолвила Дуня. — Про меня ведь и думать забыли.
   — А если нет? — возразила Аграфена Петровна.
   — Груня, богом тебя прошу, не поминай! — вскрикнула Дуня. — Что тебе за охота?
   — Выслушай меня, — прервала ее Аграфена Петровна. — Точно, в прошлом году с ярманки уехал он за Волгу, и то правда, что поехал он в Комаровский скит к Фленушке. Дошли до него тогда слухи, что она закурила, к водочке пристрастилась, так хотел ее уговорить, перестала бы пить, если не хочет вконец погубить себя. Прожил он в Комарове меньше недели. Ни у матери Манефы, ни у матери Таисеи не останавливался, а с Фленушкой виделся всего только раз. И на другой день после ихнего свидания она приняла постриг. Матушка Манефа при всей обители благословила ее быть на игуменстве, и теперь все у нее в руках, а матушка на покое живет и редко входит в обительские дела…
   Только что постриглась Фленушка, Петр Степаныч уехал в Казань — дело там у него с дядей было насчет капитала, и он в Казани что-то очень долго прожил. Получил, что ему следовало, а получивши, за Волгу к нам приезжал, до тятеньки Патапа Максимыча в те поры у него было какое-то дело. Жил у него в Осиповке, оттуда и к нам в Вихорево приезжал, с неделю, коли не больше, прогостил у нас. По старой памяти заезжал и в Комаров и опять-таки ни в коей обители не пристал, а где-то у сирот. Приходил и в обитель, однако Фленушка с ним и в разговор не вступила, сказала, слышь, слова два, да тем и кончила.
   — Да к чему это ты, Груня, мне все рассказываешь? — сказала Дуня.Ездил он в Комаров, не ездил, — мне-то какое дело? И какое еще время нашла говорить об этом!
   — Какое время? — спросила Аграфена Петровна.
   — Как какое? — возразила Дуня. — Тятенька при смерти, а она со своими рассказами про Самоквасова. И на память-то ему, думаю, никогда я не приходила.
   — То-то и есть, что с ума никогда не сходишь… Боится только он тебя. Страшно ему на глаза к тебе показаться, совестно, значит, — сказала Аграфена Петровна. — Ты-то вспоминала ль о нем хоть изредка? Водилась с этой Марьей Ивановной, наслушалась фармазонских бредней и несбыточных затей, убедили тебя, что законные браки богу не угодны, а угодны только духовные, на какие покушался приезжий с Арарата — как бишь его, Денисов, что ли… От их внушений противным казался тебе человек, что готов за тебя хоть сейчас и в огонь и в воду идти… Так, что ли? А он-то, сердечный, гостивши в Вихореве, так тосковал и убивался, вспоминая тебя… Скажи по душе, сущую правду скажи, хоть разок приходил ли он тебе на разум?
   — Да… приходил… в последнее время…— чуть слышно промолвила Дуня.
   — Скажи, не утай, что было тогда у тебя на душе? — спросила Аграфена Петровна, вставши с постели и и подсев к лежавшей Дуне.
   — Вспоминала я про него, — почти вовсе неслышным голосом ответила Дуня крепко обнимавшей ее Аграфене Петровне. — В прошлом году во все время, что, помнишь, с нами в одной гостинице жил, он ни слова не вымолвил, и я тоже… Ты знаешь. И вдруг уехал к Фленушке. Чего ни вытерпела, чего ни перенесла я в ту пору… Но и тебе даже ни слова о том не промолвила, а с кем же с другим было мне говорить… Растерзалась тогда вся душа моя.
   И, рыдая, опустилась в объятья подруги. Утишились рыданья, и Дуня продолжала исповедь:
   — Хотела его совсем позабыть, как будто никогда его и не видывала. Противен он стал мне, возненавидела я его всей душой… Злоба во мне разгоралась… Без содроганья, кажется, я убила бы его… Начались со мной припадки, особливо по ночам. Никто не замечал их, никто не знал про них, никому я не говорила, даже тебе ни слова не сказала… А сердце кипело огнем…
   В Оку думала броситься, зарезать себя думала… Тут появилась Марья Ивановна. Доброй такой она мне показалась, задушевной, участливой… Не уезжай он перед тем, не наругайся надо мной, не бывать бы мне близкой с Марьей Ивановной!.. А может быть, он и не виноват, может, не заметил моей склонности, думал о другой — не знаю, ничего не знаю… Такова уж судьба моя!.. Ну, указала мне Марья Ивановна на книги, и стала я за ними проводить и дни и ночи… Подготовляла она меня, а весной совсем с пути сбила… Ввела меня в корабль, и я не только его, — тятеньку даже забыла, Дарью Сергеевну, всех, всех… А как теперь, со слов отца Прохора, поняла, не я была нужна им, а тятенькин капитал…
   Мы, дескать, ее опозорим, ей не за кого будет замуж идти, поневоле у нас останется, и рано ли, поздно ли, достатки ее будут у нас в руках… Дуня замолчала.
   — Ты, Дунюшка, обо всем об этом еще дорогой мне рассказывала. Об нем-то почему же не скажешь ничего? — сказала Аграфена Петровна. — Думала ль хоть когда-нибудь о нем? Вспоминала ли?
   — Да, с той поры, как стала сомневаться в правоте той веры, — тихо промолвила Дуня. — И тут стал чудиться мне его голос, нежный такой и жалобный, а после и сам всем обличьем начал мерещиться мне. Стоит, бывало, ровно живой…
   — Что ж, пугалась ты? — спросила Аграфена Петровна.
   — Нет, каждый раз, бывало, как увижу его, радостно и весело станет на душе, — отвечала Дуня. — А потом вдруг нахлынет тоска со всего света вольного, и заноет сердце, кровью обливаючись. И каждый раз после того долго бывала я как сама не в себе. На уме мутится, мысли путаются.
   — А теперь что? — спросила Аграфена Петровна.
   — Как убежала, больше он не казался, и голоса не стало слышно,отвечала Дуня. — Зато тоски вдвое прибыло. Как вспомню про него да подумаю, так и захочется хоть минутку посмотреть на него.
   — Может, и увидишь, — улыбаясь, сказала Аграфена Петровна. — Теперь он ведь в здешних местах, был на ярманке, и мы с ним видались чуть не каждый день. Только у него и разговоров, что про тебя, и в Вихореве тоже. Просто сказать, сохнет по тебе, ни на миг не выходишь ты из его дум. Страшными клятвами теперь клянет он себя, что уехал за Волгу, не простившись с тобой. «Этим, говорит, я всю жизнь свою загубил, сам себя счастья лишил». Плачет даже, сердечный.
   — Ну, уж и плачет? — с недоверьем и с тем вместе с довольной улыбкой промолвила Дуня.
   — Сколько раз у меня в каморке на ярманке плакивал, — сказала Аграфена Петровна. — А, бывало, молвишь ему, что он тебе по мыслям пришелся, вздохнет, бывало, таково глубоко, да и скажет тоскливо: «Как посмею я к ней на глаза показаться? Моя доля, говорит, помереть с тоски. Порешу, руки наложу на себя — уж лучше один конец, чем всю жизнь в тоске да в печалях изжить». Вот его речи… Однако заговорились мы с тобой, скоро уж полночь. Давай-ка спать, — прибавила Аграфена Петровна, уходя на свою постель.Покойной мочи, приятного сна! Желаю во сне его увидать.
   Легли и замолчали. Но не успели заснуть, как в доме послышались беготня и громкие клики.
   Кто-то из женщин тихонько отворил дверь в Дунину спальню.
   — Авдотья Марковна, и вы, матушка Аграфена Петровна, — осторожным шепотом сказала вошедшая женщина. — Пожалуйте! Марку Данилычу что-то неладно.
   Мигом и Дуня и Груня набросили на себя попавшиеся под руку платья и побежали к больному. Они услыхали в прихожей необычайный шум: кто-то хриплым голосом бранился, а Патап Максимыч громко приказывал.
   — Сейчас в полицию его, разбойника, да руки-то хорошенько скрутите. А ты беги скорей за лекарем, спит, так разбудили бы.
   Когда Дуня вбежала к отцу, он лежал недвижим.
   Помутившиеся глаза тоже были недвижны, здоровая до тех пор рука омертвела. С громким воплем ринулась к нему растерявшаяся Дуня и обхватила его обеими руками. Марко Данилыч уж холодел, и только легкий хрип в горле еще показывал, что последний остаток жизни сохранялся еще в нем. Мало-помалу и хрип затих.
   Пришел лекарь, пощупал пульс, пощупал сердце — и, отойдя от постели, сказал:
   — Кончено!
   Дуню без чувств вынесли из комнаты.
   Патап Максимыч вынул из-под подушки ключи от денежного сундука, отнес их к Дуне, но она была без памяти. Он передал их Аграфене Петровне.

ГЛАВА ВТОРАЯ

   Вечером в день приезда Дуни, когда все разошлись по местам, комнатная прислуга пошла в кухню ужинать. Разбитной Матрене с начала болезни Марка Данилыча было велено ложиться у дверей его спальни, и она исправно исполняла этот приказ, но теперь не утерпела и тоже в кухню пошла побалясничать с глухой Степановной, порасспросить ее про чужую сторону и «про людей неведомых». Пошла, да и заболталась, а наружные двери хозяйских покоев остались незапертыми. Заболталась Матрена со Степановной, и прочие все засиделись на кухне, слушая рассказы ездившей в такую даль старушки.
   Окна кухни выходили на улицу. Заслушавшиеся россказней Степановны не заметили, что кто-то, подойдя к окну, долго рассматривал каждого из сидевших и, кажется, считал их. Потом, подойдя к воротам, перелез через забор и отпер калитку. Собаки залаяли было на него, но он поманил их к себе, приласкал, и псы, узнав своего человека, разбежались по конурам.
   Осторожно взобрался он на крыльцо, поднялся в верхний ярус дома и вошел в хозяйские комнаты, зная, что там все спят, потому что нигде, кроме комнаты больного, огня не горело.
   Знакомым ходом прошел он к Марко Данилычу. Тот спал, но пришлый смело подошел к нему, взял за здоровую руку и сказал вполголоса:
   — Проснись, хозяин, пробудись, ваше степенство, Корней Евстигнеич проститься пришел с твоей милостью.
   Открыл Марко Данилыч глаза и, увидав перед собой Прожженного, хотел было вскрикнуть, но вместо крика вырвалось из уст его лишь слабое мычанье.
   Заволжский друг-приятель твой с места меня согнал,-продолжал Корней.Рассчитал и меня и Василья Фадеича как следует, ни копеечки против расчетных книжек не удержал. В этом ему надо чести приписать. Да чуешь ли ты, что я говорю тебе?
   Марко Данилыч опять промычал неведомо что.
   — Знаю, что кондрашка тебя прихватил, еще на Унже пали мне о том вести, — говорил меж тем Корней Прожженный. — Что, язык-от не двигается?.. Ну, да ничего — ты молчи, ваше степенство, а говорить я стану с тобой. Было время — быком ревел, на нашего даже брата медведем рычал, а теперь, видно, что у слепого кутенка, не стало ни гласа, ни послушания.
   Марко Данилыч только храпел, глядя на присевшего к нему на кровать Корнея, о чем тот прежде и подумать бы не посмел.
   — Я, ваше степенство, теперича за другим расчетом к тебе пришел,продолжал Корней Евстигнеев. — Лучше меня самого знаешь дела мои. Дела, за какие в Сибирь на каторгу ссылают… Кто велел мне орошинского приказчика Ефима Волчанина избыть? Письмо-то вашей шей милости у меня цело… Утопил я Волчанина, сделал а акурат, а особого награжденья не получил. Забыл, видно? А как на Низу поддельные документы мы с тобой сбывали — и это, видно, забыл? А как обобрали сытнинскую купчиху Молодцову — тоже запамятовал? А как до смерти угорело у тебя двое молодцов, чтоб только расстаться тебе с ними и чтоб они дел твоих на суде не показали? Печи-то ведь я по твоему приказу топил. Пропадать так пропадать, зато уж и ты, ежель выздоровеешь,пропадешь… Понял дело? Двести тысяч подавай!
   Собравшись с последними силами, Марко Данилыч испустил было крик, но так тихо, так беззвучно, что никто и не слыхал его. Беспомощным лежал грозный некогда Смолокуров перед Корнеем. Что думал он в то время, один бог его знает, но злобно глядел он померкающими очами на нахала приказчика.
   — Сегодня прынцесса твоя воротилась, значит, завтра, а не то послезавтра она с заволжским твоим приятелем вскроют сундук-от, тогда мне полушки не получить. Так разочтемся же теперь. Двести тысяч подавай, не то сам возьму… Давай ключи-то! Не может ни слова сказать Марко Данилыч.
   — А не то так, пожалуй, мы и прынцессу твою к уголовщине прицепим,продолжал Корней. — Из Фатьянки-то всех фармазонов забрали, ищут и тамошнюю барыню Алымову. Не сегодня, так завтра и она будет за железной решеткой сидеть. А ведь всем известно, что твоя дочка с ней уехала — шабаш, что ли, ихний справлять, аль другое что. Верно говорю. Сгниет твоя прынцесса в остроге, и сундук ей впрок не пойдет… Все на суде расскажу. Давай же делиться. Где ключи-то? Под подушкой, что ли? И полез рукой под подушку умиравшего. Напрягши какие оставались силы, Марко Данилыч поднял было здоровую руку, но она упала и осталась неподвижною.
   Отведенная Патапу Максимычу комната была рядом со спальней Марка Данилыча. Заволжский тысячник, проснувшись, услыхал говор. Голос мужской. "Кому бы это быть? — подумал Чапурин и, накинут халат, босой вошел к больному и увидел Прожженного, запустившего руку под подушку.
   Оторопел Корней. Хоть был он и моложе и гораздо сильней Чапурина, хоть после и нашли при нем стальной сахарный топорик, однако он остолбенел и стал у кровати как вкопанный.
   Чапурин открыл окно и зычным голосом крикнул караульщику, чтоб скорей бежал к нему, а по пути кликнул людей из кухни. Корней улучил время, когда Патап Максимыч подошел к окну, и хотел было наутек, но Дарья Сергевна, услыхав шум и увидев выходящего из спальни Корнея, смекнула, что творится недоброе, и в чем была, в том и побежала за людьми в кухню. Но там уж всполошились по крику караульщика. Домашние терпеть не могли Корнея и, узнав, что он забрался в спальню к Марку Данилычу и сделал что-то неладное, бросились наверх. Там в передней шла уж борьба у Корнея с Чапуриным и подоспевшим караульщиком. Кто-то из прислуги сбегал в работные избы и поднял на ноги всех рабочих. Они ненавидели Прожженного и, не одеваясь, в одних рубахах, толпой человек в семьдесят кинулись к дому. Корнею, крепко оборонявшемуся от Патапа Максимыча и караульщика, теперь пришлось сдаться. Тут нашли у него топорик и много дивились, как это он не пустил его в ход, оставаясь несколько времени один на один с Чапуриным.
   Рабочие были уверены, что тут и Василья Фадеева дело, что он где-нибудь спрятался в доме. Все мышиные норки обыскали, но Фадеева не нашли.
   Рано утром городничий со стряпчим приехали в дом Смолокурова. Марко Данилыч уж на столе лежал, покрытый простынею. С Дуней беспрестанно делались нервные припадки, однако лекарь сказал, что большой опасности для нее нет, но необходимо, чтоб она, сколько возможно, оставалась в покое. Дарья Сергевна, Аграфена Петровна, глухая Степановна, разбитная Матрена и прочая женская прислуга были безотлучно при Дуне. Городничего со стряпчим встретил Патап Максимыч.
   — Что такое случилось? — спросил городничий, звавший уж Чапурина. Заволжский тысячник не раз бывал у него по смолокуровским делам.
   — Да вот, ваше высокоблагородие, разбоем ночью прорвался Корней Евстигнеев, — отвечал Патап Максимыч. — Ограбить вздумал умершего.
   — Однако ж не ограбил? — сказал городничий.
   — Ограбить не поспел, а больного добил до конца. Поглядите — лежит,молвил Патап Максимыч.
   — Как же это случилось? — спросил стряпчий. Патап Максимыч подробно рассказал обо всем, что знал.
   — Улик недостаточно, — вполголоса заметил стряпчий городничему, исподлобья поглядывая на Чапурина.
   — Это мы разберем, — отвечал городничий. — Это уж наше дело. Надо вам подать объявленье, — прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.
   — Слушаю, ваше высокоблагородие, — сказал Чапурин. — Тут в том главное дело, что уеду я скоро, покойникова дочка останется одна только с женским полом. Мало ль от таких людей что может приключиться.
   — В обиду не дадим. Это уж наше дело, — ответил городничий. — Когда хоронить?
   — А вот как управимся, — молвил Патап Максимыч. — Держать не будем.
   — Попа, чать, своего привезете? — с усмешкой спросил городничий.
   — Какие, ваше высокоблагородие, у нас попы по нынешним временам!.. Сами изволите знать. На всю-то Россию, может, двое либо трое осталось,сказал Чапурин. — Кто-нибудь из домашних прочитает молитву над покойником, и дело с концом.
   — То-то, смотрите. У меня на этот счет строго.
   Высшее начальство обратило внимание на вашего брата. А то и в самом деле очень много уж воли вы забрали, — проговорил, нахмурясь, городничий.Так подайте объявление, а в день похорон я побываю у вас вот с господином стряпчим да еще, может быть, кое с кем из чиновных. А что дочь покойника?
   — Лежит, больше все в забытьи, — молвил Патап Максимыч.
   — Понятно. До кого не доведись, — сказал городничий. — Ну, покамест до свиданья, прощайте, — прибавил он и из дома пошел со стряпчим.
   Патап Максимыч до самых ворот проводил незваных гостей.
   Меж тем похоронным делом спешили. Хотелось Патапу Максимычу на третий же день опустить в землю приятеля, чтоб он живым «рук не вязал», но вышло затрудненье, некому было чин погребения справить, некому над покойником последнюю молитву прочесть. Беглых попов ближе Москвы нет, да рогожский поп и не поедет в такую даль. За Волгу в скиты послать за канонницей некогда — она не поспеет ко времени; наставник спасова согласия, что проживал в городе, сам на смертном одре лежал. Как быть, как извернуться? Нельзя ж такого богача, как Марко Данилыч, просто в землю зарыть. Не зная ни города, ни его окрестностей, Патап Максимыч спросил Дарью Сергевну, кому бы отправить чин погребения.