Страница:
И вдруг этот человек добра и правды — обманул. Разбил, растерзал сердце девушки, погасил в нем первое чувство любви… Ни слова никому не сказала Дуня о такой сердечной обиде. И Груне не сказала — гордость не дозволяла, самолюбие не позволяло.
Только что успела Дуня открыть тайну любви своей Аграфене Петровне, вдруг слышит, как в смежной комнате Дарья Сергевна рассказывает Марку Данилычу, что Петр Степаныч, собравшись наскоро, уехал за Волгу. Уехал в Комаров… К Фленушке!.. «Хорошо я ее знаю, — говорила Дарья Сергевна Марку Данилычу, — племянницей, что ли, она приходится матушке Манефе, угар девка, самая разбитная, а теперь, слышь и попивать начала. К ней-то и покатил он. У ней, говорят, уж не первый год с ним шуры-муры». Ровно льдом заковали речи Дарьи Сергевны разгоревшееся было Дунино сердце. Но и тут никому словечка не вымолвила, виду даже не подала и ни малейшим движеньем не выразила нежданно нахлынувшего на нее сердечного горя. Только Аграфене Петровне сказала, и то как о пустячной новости, до которой дела ей нет… А что за буря тогда в ее дуще бушевала! Что вынесла она в это горькое время, чего ни передумала!.. «Нет правды на свете, нет в людях добра! — после долгих мучительных дум решила она. Везде обман, везде ложь и притворство!.. Где ж искать правды! Где добро, где любовь? Видно, только в среде бесстрастных духов, в среде ангелов божиих… А ведь они не совсем чужды нам, живущим во плоти!.. В писаниях сказано, что бывали они в сообщении с праведными. Где бы, где найти таких праведных? Есть же они где-нибудь. Без праведников, говорят, и миру не стоять… Где ж они, люди, верные добру и правде? О, если б мне пожить с ними!..»
Совсем, по-видимому, бесчувственная и ко всему равнодушная, Дуня страдала великим страданьем, хоть не замечали того. Все скрыла, все затаила в себе, воссиявшие было ей надежды и нежданное разочарованье как в могилу она закопала. С каждым днем раздражалась Дуня больше и больше, а сердце не знало покоя от тяжелых, неотвязных дум.
И вот стали ей являться призраки, стали слышаться неведомо откуда идущие голоса… Сначала это ее испугало, а потом привыкла она и к призракам и к голосам. Пуще прежнего вдалась в чтение; но путешествия, история, прежде столь любимые, не занимали ее больше… Отыскать истину, неведомое узнать хотелось ей, но таких книг не было. В это время встретилась она с Марьей Ивановной. От опытных взоров много искусившейся в делах хлыстовской секты пожилой барышни не укрылись ни душевная тревога Дуни, ни стремленье ее к мечтательности, доходившей иногда до самозабвенья. Воспользовалась Марья Ивановна таким настроеньем неопытной в жизни девушки и хитро, обдуманно повела ее в свой корабль. У Марка Данилыча миллион либо полтора, Дуня — единственная наследница, — это еще до первого знакомства со Смолокуровыми проведала Марья Ивановна… И задумала перезрелая барышня: «Дуня в ее корабле; миллион при ней… Деньги — сила, деньги дадут полную безопасность от всяких преследований, если бы вздумали поднять их на тайную секту людей божьих… Так ли, иначе ли, надо сделать, чтоб ей не было из него выхода».
Искусно повела Марья Ивановна задуманное дело… Столь много перетерпевшая Дуня увидела в ней отраду и утешение, душевную усладу, самое даже спасение. Чтение мистических книг, купленных у Чубалова, и ежечасные беседы с Марьей Ивановной, когда весной гостила она у Смолокуррвых, довели до такой восторженности Дуню, что она вероученье хлыстов стала принимать за слова божественной истины. Поверила она, что плоть создана диаволом и потому всячески надо умерщвлять ее, поверила, что священное писание есть ряд иносказании и притчей, хоть и имеющих таинственный и спасительный смысл. Начитавшись Бема, поверила, что радения, серафимские лобзанья и круговые пляски снесены на землю с небес, чтобы души человеческие, еще будучи во плоти, молились так же, как молятся силы небесные (У Якова Бема сказано: «У святых ангелов есть дружеское лобзание и обнимание и приятнейшая круговая пляска». Сравн. «Письма митрополита Филарета к наместнику Сергиевой лавры» (письмо 22 апреля 1833 года).). А когда стала она бывать на радениях, каждый раз приходила в восторженное состояние, «ходила в слове», пророчествовала, но что кому говорила, не помнила ни во время проречений, ни после. И вот она принята в корабль, и вот открыто ей таинственное учение, и вот верит она ему, как несомненной истине.
И вдруг на великом соборе слышит Дуня неведомые ей тайны, слышит и не верит ушам. Рассказывают, что на Городину сходил бог Саваоф, под именем «верховного гостя», что долгое время жил он среди людей божьих, и недавно еще было новое его сошествие в виде иерусалимского старца. «Что за нелепость, что за богохульство! — думает пораженная такими сказаньями Дуня. Это что-то бесовское!..» Сказанья божьих людей продолжаются, Дуня слышит о христах, ходивших и теперь ходящих по земле. Слышит россказни, как они в темницах сиживали, как в Москве были распинаемы, но на третий день воскресали. Слышит, что и теперь у подошвы Арарата новый Христос Максим, пророк, первосвященник и царь людей божьих, слышит, что он короновался и, подражая царю Давиду, с гуслями в руках радел на деревенской улице.
Чем дольше слушает Дуня хлыстовские сказанья, тем больше ужасается. «А мне ни слова про это не сказали, скрывали… Тут обман, ложь, хитрость, лукавство!.. А где обман, там правды нет… И в ихней вере нет правды».
И противна и мерзка ей стала новая вера. Отшатнулась Дуня душой от общества верных-праведных… Каждое слово, что потом слышала от них — стало ей подозрительным… А тут еще воспоминанья об отце, о родительском доме, о любящей Груне, о Петре Степаныче!.. Возненавидела почти Дуня и Марью Ивановну, и Вареньку, и всех, всех, кто были в луповицком корабле. И звучат в ушах ее слова евангельские о последних временах: «Тогда аще кто речет вам: се зде Христос или онде — не имите веры; восстанут бо лжехристы и лжепророки и дадят знамения велия и чудеса, яко же прельстити…» «Это они!.. Это они лжехристы и лжепророки!.. Они лжеучители последних дней!.. И я, я впала в греховную их пропасть… Господи! я сама была лжепророчицей!»
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Только что успела Дуня открыть тайну любви своей Аграфене Петровне, вдруг слышит, как в смежной комнате Дарья Сергевна рассказывает Марку Данилычу, что Петр Степаныч, собравшись наскоро, уехал за Волгу. Уехал в Комаров… К Фленушке!.. «Хорошо я ее знаю, — говорила Дарья Сергевна Марку Данилычу, — племянницей, что ли, она приходится матушке Манефе, угар девка, самая разбитная, а теперь, слышь и попивать начала. К ней-то и покатил он. У ней, говорят, уж не первый год с ним шуры-муры». Ровно льдом заковали речи Дарьи Сергевны разгоревшееся было Дунино сердце. Но и тут никому словечка не вымолвила, виду даже не подала и ни малейшим движеньем не выразила нежданно нахлынувшего на нее сердечного горя. Только Аграфене Петровне сказала, и то как о пустячной новости, до которой дела ей нет… А что за буря тогда в ее дуще бушевала! Что вынесла она в это горькое время, чего ни передумала!.. «Нет правды на свете, нет в людях добра! — после долгих мучительных дум решила она. Везде обман, везде ложь и притворство!.. Где ж искать правды! Где добро, где любовь? Видно, только в среде бесстрастных духов, в среде ангелов божиих… А ведь они не совсем чужды нам, живущим во плоти!.. В писаниях сказано, что бывали они в сообщении с праведными. Где бы, где найти таких праведных? Есть же они где-нибудь. Без праведников, говорят, и миру не стоять… Где ж они, люди, верные добру и правде? О, если б мне пожить с ними!..»
Совсем, по-видимому, бесчувственная и ко всему равнодушная, Дуня страдала великим страданьем, хоть не замечали того. Все скрыла, все затаила в себе, воссиявшие было ей надежды и нежданное разочарованье как в могилу она закопала. С каждым днем раздражалась Дуня больше и больше, а сердце не знало покоя от тяжелых, неотвязных дум.
И вот стали ей являться призраки, стали слышаться неведомо откуда идущие голоса… Сначала это ее испугало, а потом привыкла она и к призракам и к голосам. Пуще прежнего вдалась в чтение; но путешествия, история, прежде столь любимые, не занимали ее больше… Отыскать истину, неведомое узнать хотелось ей, но таких книг не было. В это время встретилась она с Марьей Ивановной. От опытных взоров много искусившейся в делах хлыстовской секты пожилой барышни не укрылись ни душевная тревога Дуни, ни стремленье ее к мечтательности, доходившей иногда до самозабвенья. Воспользовалась Марья Ивановна таким настроеньем неопытной в жизни девушки и хитро, обдуманно повела ее в свой корабль. У Марка Данилыча миллион либо полтора, Дуня — единственная наследница, — это еще до первого знакомства со Смолокуровыми проведала Марья Ивановна… И задумала перезрелая барышня: «Дуня в ее корабле; миллион при ней… Деньги — сила, деньги дадут полную безопасность от всяких преследований, если бы вздумали поднять их на тайную секту людей божьих… Так ли, иначе ли, надо сделать, чтоб ей не было из него выхода».
Искусно повела Марья Ивановна задуманное дело… Столь много перетерпевшая Дуня увидела в ней отраду и утешение, душевную усладу, самое даже спасение. Чтение мистических книг, купленных у Чубалова, и ежечасные беседы с Марьей Ивановной, когда весной гостила она у Смолокуррвых, довели до такой восторженности Дуню, что она вероученье хлыстов стала принимать за слова божественной истины. Поверила она, что плоть создана диаволом и потому всячески надо умерщвлять ее, поверила, что священное писание есть ряд иносказании и притчей, хоть и имеющих таинственный и спасительный смысл. Начитавшись Бема, поверила, что радения, серафимские лобзанья и круговые пляски снесены на землю с небес, чтобы души человеческие, еще будучи во плоти, молились так же, как молятся силы небесные (У Якова Бема сказано: «У святых ангелов есть дружеское лобзание и обнимание и приятнейшая круговая пляска». Сравн. «Письма митрополита Филарета к наместнику Сергиевой лавры» (письмо 22 апреля 1833 года).). А когда стала она бывать на радениях, каждый раз приходила в восторженное состояние, «ходила в слове», пророчествовала, но что кому говорила, не помнила ни во время проречений, ни после. И вот она принята в корабль, и вот открыто ей таинственное учение, и вот верит она ему, как несомненной истине.
И вдруг на великом соборе слышит Дуня неведомые ей тайны, слышит и не верит ушам. Рассказывают, что на Городину сходил бог Саваоф, под именем «верховного гостя», что долгое время жил он среди людей божьих, и недавно еще было новое его сошествие в виде иерусалимского старца. «Что за нелепость, что за богохульство! — думает пораженная такими сказаньями Дуня. Это что-то бесовское!..» Сказанья божьих людей продолжаются, Дуня слышит о христах, ходивших и теперь ходящих по земле. Слышит россказни, как они в темницах сиживали, как в Москве были распинаемы, но на третий день воскресали. Слышит, что и теперь у подошвы Арарата новый Христос Максим, пророк, первосвященник и царь людей божьих, слышит, что он короновался и, подражая царю Давиду, с гуслями в руках радел на деревенской улице.
Чем дольше слушает Дуня хлыстовские сказанья, тем больше ужасается. «А мне ни слова про это не сказали, скрывали… Тут обман, ложь, хитрость, лукавство!.. А где обман, там правды нет… И в ихней вере нет правды».
И противна и мерзка ей стала новая вера. Отшатнулась Дуня душой от общества верных-праведных… Каждое слово, что потом слышала от них — стало ей подозрительным… А тут еще воспоминанья об отце, о родительском доме, о любящей Груне, о Петре Степаныче!.. Возненавидела почти Дуня и Марью Ивановну, и Вареньку, и всех, всех, кто были в луповицком корабле. И звучат в ушах ее слова евангельские о последних временах: «Тогда аще кто речет вам: се зде Христос или онде — не имите веры; восстанут бо лжехристы и лжепророки и дадят знамения велия и чудеса, яко же прельстити…» «Это они!.. Это они лжехристы и лжепророки!.. Они лжеучители последних дней!.. И я, я впала в греховную их пропасть… Господи! я сама была лжепророчицей!»
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Всех чуждается Дуня, большую часть дня запершись сидит в отведенной ей комнатке, а встретится с кем, сама речей не заводит, спросят у нее о чем-нибудь — промолвит отрывисто слова два, три, и в разговоры не вступит. Такая в ней перемена заботила Луповицких, особенно Марью Ивановну.
Дня за два до Успенья Луповицкие всею семьей сидели за утренним чаем. Дуни не было. Тихие речи велися о ней.
— Да отчего ж все это? — настойчиво спрашивал Николай Александрыч. — Так внезапно, так неожиданно!.. Есть же какая-нибудь причина. Писем не получала ли?
— Получила, но после великого собора. А на этом соборе она уж изменилась, — сказала Марья Ивановна. — Я сидела возле нее и замечала за ней. Нисколько не было в ней восторга; как ни упрашивали ее — не пошла на круг. С тех пор и переменилась… Варенька говорила с ней. Спроси ее.
— Что она? — обратился к племяннице Николай Александрыч.
— Не один раз я говорила с ней после великого собора, — отвечала Варенька. — Жалуется, что уверили ее, будто вся сокровенная тайна ей поведана, что она достигла высшего совершенства, а на соборе услыхала, что ей не все открыто. С упреками и укорами говорит, что искала в нашей вере истины, а нашла обман и ложь
— Что ж ты ей на это? — спросил Николай Александрыч.
— Говорила, что сказанья о сошествиях Саваофа и христах сложены не для нас, а для людей малого веденья, — ответила Варенька. — Все говорила, все разъясняла. но она меня с толку сбила, так что не знала я, что и говорить. Это было вечером в саду, а у Матренушки в богадельне тогда было собранье. Мы с Дуней стали в вишеннике. Тут Серафимушка стала безобразничать со своими монахинями… Дуня ко мне приставала — зачем таких, как Серафимушка, вводят в корабль, и тут уж сбила меня до конца. Тогда призналась она, что стала колебаться в нашей вере, и спросила, кто может ее утвердить… Я не знала, что сказать ей, уклонилась от прямых ответов и посоветовала обратиться к тетеньке.
— Со мной она не говорила, — отозвалась Марья Ивановна, — Я ее совсем почти не вижу.
— Поговори и укрепи, — властным голосом сказал Николай Александрыч. — Не забудь про миллион.
— Поговорю, — ответила покорно Марья Ивановна.
— Мы всё стояли возле богадельни, — опять стала говорить Варенька. — А там Устюгов со своими сказаньями. Выпевал про Ивана Тимофеича, как дважды его в Москве на кремлевской стене распинали, как два раза его на Лобном месте погребали, как он дважды воскресал и являлся ученикам на Пахре (Подольского уезда, Московской губернии. Там до последнего времени водились, а может быть, и теперь водятся хлысты. У них была там община вроде монастыря.), как слеталась к нему на раденье небесная сила и как с нею вознесся он. И о других выпевал Устюгов. Дуня стояла как вкопанная, ни слова не вымолвила. Потом началось у них радение, после раденья бичеванье. Дуня почти в обморок упала, насилу смогла я ее в дом увести.
— Как ты неосторожна, Варенька, — строго сказал Николай Александрыч. — Зачем было водить ее туда?
— Не знала я, что это у них будет, — ответила в смущеньи Варенька, — мне хотелось только приучить ее хоть немножко к сказаньям. Устюгов много тогда говорил, чуть ли не все сказанья выпел при ней.
— Лучше бы вовсе не знать ей об этих сказаньях, сквозь зубы проговорил Николай Александрыч. — Таких людей, как она, в вере так не утверждают, сказанья только смущают их. Но это уж моя вина, сам я на великом соборе говорил об Арарате, а перед тем старые сказанья про Данилу Филиппыча да про Ивана Тимофеича Устюгову велел говорить.
— Теперь она ни с кем не говорит, — после короткого молчанья продолжала Варенька. — Сидит взаперти, плачет, тоскует, жалуется, что ее обманули, уверив, что достигла она совершенного ведения, а всей тайны не открыли. Сильно в ней сомненье… Мир влечет ее. Устоит ли она против прельщений его?
— Что ты об этом с ней говорила? — задумчиво спросил Николай Александрыч.
— Уговаривала ее… Что знаю, как умела, все рассказала ей, — ответила Варенька. — Но без веры она слова мои принимала. Только раз спросила у меня, кто может рассеять сомненья ее и утвердить в праведной вере. Я на тетеньку указала.
— Совсем не узнаю ее, — сказала Марья Ивановна. — Не стало больше в ней ни душевных порывов, ни духовной жажды, ни горячего влечения к познанию тайн. Молчалива, сдержанна, прежней доверчивости и откровенности вовсе в ней нет. Ничто ее не занимает, ничто не возбуждает больше в ней любопытства, кроме духовного супружества… Еще весной об этом у нас была с ней речь, когда гостила я у них, — ответила Марья Ивановна. — На неотступные просьбы Дуни я тогда еще сказала, что если женщина будет приведена в светлый полк верных, то пророк, принявший ее, делается ее духовным супругом.
— Так она, пожалуй, думает, что я ее духовный супруг. Ведь я принимал ее, — с легкой улыбкой молвил Николай Александрыч.
— Может быть, — тоже улыбнувшись, сказала Марья Ивановна. — Только мне кажется, что тут она ничего не понимает, да и, кроме того, многого, многого еще не понимает.
Все промолчали. Но Варенька, как будто что-то вспомнив, вдруг покраснела.
— Я не верю и никогда не поверю, — через несколько времени сказала Марья Ивановна, — чтобы Дуня переменилась от подозренья, что от нее что-нибудь скрывают, что ее обманывают. Тут что-нибудь другое. После великого собора она получила письмо. Прежде каждый раз, как, бывало, получит, обо всем мне расскажет, что напишут, и письма дает читать, и советуется, что отвечать, а теперь хоть бы словечко. И все спрашивает, скоро ли поедем в Фатьянку… Тут, кажется, все дело в письмах. Прежде совсем была равнодушна и к отцу и к этой Дарье Сергевне, а теперь про них слово только скажешь — она тотчас в слезы. Нехорошо мы сделали, что отдали ей письма. Тут я больше всех виновата… Да кто ж мог предвидеть? Боюсь, не напрасны ль были мои годовые труды… В мир не ушла бы.
Снова все примолкли. Сидят, задумавшись. Николай Александрыч спросил Марью Ивановну:
— Как в самом деле велико богатство Смолокурова?
— По крайней мере миллион, — ответила Марья Ивановна. — Сколько именно, кроме его самого, конечно, никто не знает, а Дуня всех меньше.
— Думать надо, его обворовывают. Все тащат: и приказчики, и караванные, и ватажные. Нельзя широких дел вести без того, чтобы этого не было, — молвил луповицкий хозяин, Андрей Александрыч. — И в маленьких делах это водится, а в больших и подавно. Чужим добром поживиться нынче в грех не ставится, не поверю я, чтобы к Смолокурову в карман не залезали. Таковы уж времена. До легкой наживы все больно охочи стали.
— Ну нет, у кого другого, а у Смолокурова не украдут, — сказала Марья Ивановна. — Не из таких. Сам редкого не обсчитает, а кто служит у него, не то что карман, а спину береги.
— А верно ли знаешь, что, кроме дочери, нет у него других родных?.. — спросил Николай Александрыч.
— Это верно, — ответила Марья Ивановна. — Их было два брата, один двадцать ли, тридцать ли лет тому назад в море пропал. Дарья Сергевна потонувшему была невестой и с его смерти живет у Смолокурова хозяйкой. Так это какая ж родня? Какая она участница в наследстве? Безродною замуж шла, ни ближнего, ни дальнего родства нет у нее.
— А сколько лет Дуне? — спросил Андрей Александрыч.
— Двадцатый, кажется, пошел, — отвечала Марья Ивановна. — В марте будущего года двадцать будет, а может, только еще девятнадцать. Хорошенько не знаю и сказать наверно не могу.
— Значит, если бы Смолокуров теперь же покончился, так года полтора либо два с половиной ей быть при попечителе, — сказал Андрей Александрыч. — А есть ли такие люди, кому старик так бы верил, что назначил бы к дочери в попечители?
— Нет, — молвила Марья Ивановна. — Видела я в прошлом году у него большого его приятеля Доронина, так он где-то далеко живет, на волжских, кажется, низовьях, а сам ведет дела по хлебной торговле. Нет близких людей у Смолокурова, нет никого. И Дуня ни про кого мне не говорила, хоть и было у нас с ней довольно об этом разговоров. Сказывала как-то, что на Ветлуге есть у них дальний сродник — купец Лещев, так с ним они в пять либо в шесть лет раз видаются.
— Ей одной, значит, все без остатку достанется? — спросил Андрей Александрыч.
— Больше миллиона получит, — сказала Марья Ивановна. — А это наличный только капитал, а кроме того, по городам каменные дома, на Низу земли, на Унже большие лесные дачи. Весь достаток миллиона в полтора, а пожалуй, в два надо класть.
— Неосторожно поступили вы, что до великого собора не говорили ей про сказанья, придуманные людьми малого ведения, — с укором промолвил Николай Александрыч Марье Ивановне и племяннице. — Надо бы было понемножку ей открывать их, говоря, какой цены они стоят. А тут еще Варенька бичеванья ей показала. Вот и запугали ее. Ты виновата, Варенька: она была тебе отдана, и ты должна была вести ее, не возбуждая ни сомнений, ни опасений. Вот теперь, по вашей неосторожности, миллионы-то, пожалуй, и поминай как звали. А какая бы сила кораблю прибыла! Испортили вы дело! Тебе-то, Машенька, как не стыдно — ты ведь опытна в этих делах. Зачем не наблюдала хорошенько?
— Я ее предоставила Вареньке, — оправдывалась Марья Ивановна. — Думала, что она моложе меня, к ее годам подходит ближе, и что Дуня больше ей станет доверять, чем мне… Кто ж мог этого ожидать? Впрочем, ничего, по времени все обойдется.
— Ну не знаю, — покачав головой, молвил Николай Александрыч. — Не такова она, чтобы вдруг поворотить ее на прежний путь. Ежели в такую горячую, восторженную голову запало сомненье — кончено… Нечего себя обманывать — улетела золотая пташка из нашей клеточки, в другой раз ее не изловишь.
— Надо, мне кажется, скорей к отцу ее отвезти, чтобы чего-нибудь не вышло, — сказал Андрей Александрыч. — Главное, огласки бы не вышло. Помните, что было с батюшкой, может то же и с нами случиться. Наверху глаза зоркие. Самой пустой молвы довольно, чтобы весь корабль погубить. Увози ее, Машенька, скорей до греха.
— Дождусь Егорушки, непременно хочу его видеть и расспросить об араратских, — сказала Марья Ивановна.
— Уговори ее как-нибудь хоть до Егорушкина приезда остаться, — сказал он. — А там что будет, то будет… Может быть, птичка и не выпорхнет, и богатства ее, рано ли, поздно ли, будут в нашем корабле. Главное — осторожность… Во что бы ни стало, как можно крепче надо привязать ее к нашему союзу, для того прежде всего нужно уничтожить в ней сомненья, чтобы не думала она, что мы хотели обмануть ее. С первого свиданья я заметил, что она сильно восторженна и вполне доверчива, но причудлива, упряма и привередлива.
Обращайтесь с ней осмотрительней, внимательней, с оглядкой. Поставить ее на прежнее — дело трудное, а если еще случится хоть самая малейшая с ней неосторожность, дело будет непоправное. Не утратьте пророчицу, не теряйте смолокуровского богатства.
Старайтесь больше о том, чтобы с ней вполне примириться, чтобы не выдала она кому-нибудь из сторонних нашей тайны сокровенной… Зима теперь, времена то есть опасные!.. Надо быть скромней и осторожнее. Вот я получил извещение, — в Москве идут большие розыски, и много верных-праведных в гонении.
Всеми мерами стараются разузнать о наших кораблях. И доносчики, искариоты, явились — многих выдали, указали на дом божий и все забрали из него. Малейшая неосторожность может и нас до беды довести. Блюдите же себя опасно, а главное, о том постарайтесь, чтоб, уехав домой, наша гостья не рассказала кому о том, что видела и слышала здесь. Иначе все пропало, корабль наш рассыплется, лукавый над нами посмеется своим лютым и злорадным смехом, и впадем мы все в земную погибель… Нужней всего, чтобы добровольно осталась она у нас до приезда Егорушки. Когда приедет Егорушка, мы с ним потолкуем насчет этой Дуни. Разумею о духовном с ним супружестве. Тогда она наша, и миллионы наши, ежели Егорушка решится — мы позовем тебя на совет, Машенька, и с тобой вместе установим, как достичь нашей цели.
Никто не противоречил, Варенька поняла слова дяди и вся внезапно зарделась.
На другой день после совещанья Луповицких кто-то тихими шагами подошел к Дуниной комнате и чуть слышно постучал в дверь. Судя по времени, Дуня подумала, что горничная пришла постель убрать, поспешно отворила дверь и увидела перед собой Марью Ивановну. Вздрогнула Дуня, и сердце у ней болезненно сжалось. С той минуты, как случилась с ней перемена, не могла она равнодушно смотреть на женщину, завлекшую ее в новую веру, на ту, кого еще так недавно звала своим светом и радостью, говоря: «При вас я ровно из забытья вышла, а без вас и день в тоске и ночь в тоске, не глядела б и на вольный свет».
Величавой походкой вошла Марья Ивановна. Безграничная любовь и нежная заботливость отражались в голубых ее глазах и во всем ее еще прекрасном, хоть и сильно изможденном лице. Протянула она руки, привлекла Дуню в объятия и нежно ее поцеловала.
Ровно кольнуло у Дуни в сердце от этого поцелуя.
— Что с тобой, милая? Что с тобой, дружочек мой? — с любовью и участьем сказала Марья Ивановна, садясь у изголовья кровати и сажая Дуню на не убранную еще постель.
— Ничего, — холодно и сдержанно отвечала Дуня, опуская глаза. — Домой бы скорей. Соскучилась я по своих.
— Успеешь, красное солнышко, успеешь, моя золотая, — тихо отвечала ей Марья Ивановна. — Повремени немножко. Кой-какие дела по именьям задержали меня здесь. Как только управлюсь, так и поедем. Да что-то вдруг тебе домой захотелось? Прежде про дом и не поминала, а теперь вдруг встосковалась.
— Надо же когда-нибудь домой, — спустя глаза, тихо проговорила Дуня. — Нельзя же навсегда здесь оставаться.
— Конечно, пока жив отец, его нельзя совсем покинуть. А ежели что случится с ним, место тебе здесь, либо у меня в Фатьянке, — сказала Марья Ивановна. Ты ведь от мира отрешенная… Не жить тебе в нем.
Вспыхнула Дуня, дрогнули у ней губы. В горьких слезах чуть слышно она промолвила;.
— Не могу я тятеньку покинуть! Без меня помрет он с тоски… И теперь скучает… Один ведь, никого возле него нет. Не с кем слова перемолвить… Нет, не могу я жить без него.
— Так ты нарушаешь данную клятву!.. А ты давала ее вольною волей, помнишь, когда приводили тебя к праведной вере… Не помнишь разве, что ты обещала богу забыть отца, род и племя, весь мир с суетой его, — строго, дрожащим от волненья голосом заговорила Марья Ивановна. — Вспомни, кого ты давала по себе порукой… Царицу небесную, пресвятую богородицу дала в поруки!.. Неужли думаешь, что нарушение такой клятвы пройдет тебе даром? Нет. И в писании сказано, что бог поруган не бывает… Когда ты давала клятву, в сионской горнице был ангел божий, он невидимо стоял перед тобой и записывал твои обещанья… Так разве можно нарушать их? Все несчастья, все напасти, все печали и безысходное горе еще в здешнем мире над тобой разразятся, а в том веке вечная тебе гибель во узах нечистого… Вот что тебе впереди. Пришла ты на путь правых, отреклась от мира и вдруг бросилась назад, опять хочешь ринуться в его суетность… Ведь это поступок Искариота… Чашу Иуды до дна изопьешь и с ним разделишь бесконечные мученья в жилищах врага, будешь навеки проклята богом и всею небесною силой…
Привела я тебя к вере праведной, была твоей восприемницей и теперь несу ответ за душу твою… Прими же слова мои как повеления свыше… Кайся в погибельных сомнениях, отгони нечистого, возвратись в ограду спасенья… Тогда будет на небесах великая радость, отец небесный ведь не столько радуется о девяноста девяти овцах, мирно пасущихся на спасительной его пажити, как об одной заблудившей и к нему возвратившейся.
Дуня молча плакала. Вспомнилась ей матушка Манефа. Было похожее дело в Комарове. Тогда Дуне было еще только десять лет. С покойницей Настей сидела однажды она за рукодельем в игуменьиной келье, за перегородкой в боковуше, и от слова до слова слышала, как матушка началила молодую инокиню малого пострига, Евникею. Круглая сирота, дочь тысячника, жила Евникея у дяди и много там терпела от своих и чужих. Раз дядя из дома выгнал купчика, завладевшего сердцем девушки, и она в тоске и слезах ушла в скиты и сыскала там радушный приют в Манефиной обители.
Через сколько-то месяцев дошли до нее вести, что возлюбленный ее покончил жизнь. А она было дала ему доверенность вытребовать у дяди наследственный капитал и потом обещалась замуж за него выйти. Письма дядя ей присылал, чтоб уверилась она в смерти того купчика. И когда она уверилась, опротивел ей божий свет и предалась она безотрадному отчаянию. А скитские матери день и ночь напевают ей: «Поди да поди в лик девственниц, притеки к тихому пристанищу, отрекись от мира, прими иночество». И с горя она приняла его. Прошел месяц после пострига, вдруг приезжает в обитель молодой купчик живехонек, здоровехонек, привозит Евникее двадцать тысяч выхлопотанного ей родительского достоянья…
Тогда стали Евникее ненавистны и черная ряса и черный куколь — и стал ее манить мир, полный счастья и радости. И вздумала она выйти из обители. Узнав о том, Манефа позвала Евникею к себе и с глазу на глаз уговаривала ее оставить суетное желание и тем больше всего грозила ей, что нет большего греха, как снятие с себя иночества. Это значит, говорила она, поругаться чину ангелоподобному… «И вот теперь то же самое говорит мне Марья Ивановна, — думает Дуня. — Так же клятвы поминает, так же помстою (Помета — возмездие, месть, кара, наказание.) от бога грозит, страшит проклятьем, отлученьем, вечною погибелью… Не смутилась того Евникея. Хоть немало слез пролила, а покинула обитель и теперь, окруженная детками, живет хозяйкой честного дома. И нет ей помсты от бога, и нет ни от кого проклятия». Так думала Дуня, слушая угрозы Марьи Ивановны, а бестелесный образ Петра Степаныча ясней и ясней представлялся душевным очам ее.
— Как же у нас будет, милая Дунюшка? — после длинного молчанья ласково спросила у ней Марья Ивановна.
— Не знаю, что сказать вам, — не осушая слез, ответила Дуня.
— В греховную ли пучину внешнего мира ты бесповоротно стремишься, иль пребудешь до конца в стаде избранных? — настойчиво спрашивала Марья Ивановна. — Пребудешь ли верною богородице, своей поручительнице, или, внимая наущеньям лукавого, отринешь чашу благодати и вечной радости? Уйдешь в мир или с нами останешься?
— Что мне мир! Не знаю его и никогда не знавала! Вы знаете мою жизнь. Кого видала я, опричь тятеньки, Дарьи Сергевны да скитских подружек?.. — печально поникнув белокурой головкой, отвечала Дуня. — Вы думаете, что мир меня прельщает, что мне хочется забав его и шумного веселья? Бывала я в этом мире веселья, в театре даже бывала, и музыку там слышала, и песни, пляски видела, и было мне скучно, тоскливо, никакой не чувствовала я приятности… Нет, мир не прельщает меня и никогда не прельстит.
— Отчего ж ты хочешь оставить корабль? — спросила Марья Ивановна.
Дуня ни слова не сказала на то.
— Ты все думаешь, будто тебя обманули, всех наших тайн не открыли? Ошибаешься. Варенька тебе сказывала, почему тебе не говорили о вымышленных простецами сказаньях. Они нужны одним людям малого ведения. Сколько раз братцу я говорила, что не следует и поминать об них в сионской горнице, как и делалось это в Петербурге у Катерины Филипповны — не послушались моих советов. Тут я нисколько не виновата… К словам Вареньки мне нечего прибавлять. Где ты видишь обман? Мы сами никакой веры не даем этим сказкам, хоть и считаем их нужными, даже необходимыми для простых людей, неначитанных, необразованных. Не обманывали тебя, ничего от тебя не скрывали, а только не хотели смущать тебя пустяками. Я виновата кругом, что не сказала об этом тебе до собора, надо было прежде сказать — хоть за день, хоть за два… И Варенька с Катенькой виноваты, что не сказали тебе наперед об этих сказках.
Дня за два до Успенья Луповицкие всею семьей сидели за утренним чаем. Дуни не было. Тихие речи велися о ней.
— Да отчего ж все это? — настойчиво спрашивал Николай Александрыч. — Так внезапно, так неожиданно!.. Есть же какая-нибудь причина. Писем не получала ли?
— Получила, но после великого собора. А на этом соборе она уж изменилась, — сказала Марья Ивановна. — Я сидела возле нее и замечала за ней. Нисколько не было в ней восторга; как ни упрашивали ее — не пошла на круг. С тех пор и переменилась… Варенька говорила с ней. Спроси ее.
— Что она? — обратился к племяннице Николай Александрыч.
— Не один раз я говорила с ней после великого собора, — отвечала Варенька. — Жалуется, что уверили ее, будто вся сокровенная тайна ей поведана, что она достигла высшего совершенства, а на соборе услыхала, что ей не все открыто. С упреками и укорами говорит, что искала в нашей вере истины, а нашла обман и ложь
— Что ж ты ей на это? — спросил Николай Александрыч.
— Говорила, что сказанья о сошествиях Саваофа и христах сложены не для нас, а для людей малого веденья, — ответила Варенька. — Все говорила, все разъясняла. но она меня с толку сбила, так что не знала я, что и говорить. Это было вечером в саду, а у Матренушки в богадельне тогда было собранье. Мы с Дуней стали в вишеннике. Тут Серафимушка стала безобразничать со своими монахинями… Дуня ко мне приставала — зачем таких, как Серафимушка, вводят в корабль, и тут уж сбила меня до конца. Тогда призналась она, что стала колебаться в нашей вере, и спросила, кто может ее утвердить… Я не знала, что сказать ей, уклонилась от прямых ответов и посоветовала обратиться к тетеньке.
— Со мной она не говорила, — отозвалась Марья Ивановна, — Я ее совсем почти не вижу.
— Поговори и укрепи, — властным голосом сказал Николай Александрыч. — Не забудь про миллион.
— Поговорю, — ответила покорно Марья Ивановна.
— Мы всё стояли возле богадельни, — опять стала говорить Варенька. — А там Устюгов со своими сказаньями. Выпевал про Ивана Тимофеича, как дважды его в Москве на кремлевской стене распинали, как два раза его на Лобном месте погребали, как он дважды воскресал и являлся ученикам на Пахре (Подольского уезда, Московской губернии. Там до последнего времени водились, а может быть, и теперь водятся хлысты. У них была там община вроде монастыря.), как слеталась к нему на раденье небесная сила и как с нею вознесся он. И о других выпевал Устюгов. Дуня стояла как вкопанная, ни слова не вымолвила. Потом началось у них радение, после раденья бичеванье. Дуня почти в обморок упала, насилу смогла я ее в дом увести.
— Как ты неосторожна, Варенька, — строго сказал Николай Александрыч. — Зачем было водить ее туда?
— Не знала я, что это у них будет, — ответила в смущеньи Варенька, — мне хотелось только приучить ее хоть немножко к сказаньям. Устюгов много тогда говорил, чуть ли не все сказанья выпел при ней.
— Лучше бы вовсе не знать ей об этих сказаньях, сквозь зубы проговорил Николай Александрыч. — Таких людей, как она, в вере так не утверждают, сказанья только смущают их. Но это уж моя вина, сам я на великом соборе говорил об Арарате, а перед тем старые сказанья про Данилу Филиппыча да про Ивана Тимофеича Устюгову велел говорить.
— Теперь она ни с кем не говорит, — после короткого молчанья продолжала Варенька. — Сидит взаперти, плачет, тоскует, жалуется, что ее обманули, уверив, что достигла она совершенного ведения, а всей тайны не открыли. Сильно в ней сомненье… Мир влечет ее. Устоит ли она против прельщений его?
— Что ты об этом с ней говорила? — задумчиво спросил Николай Александрыч.
— Уговаривала ее… Что знаю, как умела, все рассказала ей, — ответила Варенька. — Но без веры она слова мои принимала. Только раз спросила у меня, кто может рассеять сомненья ее и утвердить в праведной вере. Я на тетеньку указала.
— Совсем не узнаю ее, — сказала Марья Ивановна. — Не стало больше в ней ни душевных порывов, ни духовной жажды, ни горячего влечения к познанию тайн. Молчалива, сдержанна, прежней доверчивости и откровенности вовсе в ней нет. Ничто ее не занимает, ничто не возбуждает больше в ней любопытства, кроме духовного супружества… Еще весной об этом у нас была с ней речь, когда гостила я у них, — ответила Марья Ивановна. — На неотступные просьбы Дуни я тогда еще сказала, что если женщина будет приведена в светлый полк верных, то пророк, принявший ее, делается ее духовным супругом.
— Так она, пожалуй, думает, что я ее духовный супруг. Ведь я принимал ее, — с легкой улыбкой молвил Николай Александрыч.
— Может быть, — тоже улыбнувшись, сказала Марья Ивановна. — Только мне кажется, что тут она ничего не понимает, да и, кроме того, многого, многого еще не понимает.
Все промолчали. Но Варенька, как будто что-то вспомнив, вдруг покраснела.
— Я не верю и никогда не поверю, — через несколько времени сказала Марья Ивановна, — чтобы Дуня переменилась от подозренья, что от нее что-нибудь скрывают, что ее обманывают. Тут что-нибудь другое. После великого собора она получила письмо. Прежде каждый раз, как, бывало, получит, обо всем мне расскажет, что напишут, и письма дает читать, и советуется, что отвечать, а теперь хоть бы словечко. И все спрашивает, скоро ли поедем в Фатьянку… Тут, кажется, все дело в письмах. Прежде совсем была равнодушна и к отцу и к этой Дарье Сергевне, а теперь про них слово только скажешь — она тотчас в слезы. Нехорошо мы сделали, что отдали ей письма. Тут я больше всех виновата… Да кто ж мог предвидеть? Боюсь, не напрасны ль были мои годовые труды… В мир не ушла бы.
Снова все примолкли. Сидят, задумавшись. Николай Александрыч спросил Марью Ивановну:
— Как в самом деле велико богатство Смолокурова?
— По крайней мере миллион, — ответила Марья Ивановна. — Сколько именно, кроме его самого, конечно, никто не знает, а Дуня всех меньше.
— Думать надо, его обворовывают. Все тащат: и приказчики, и караванные, и ватажные. Нельзя широких дел вести без того, чтобы этого не было, — молвил луповицкий хозяин, Андрей Александрыч. — И в маленьких делах это водится, а в больших и подавно. Чужим добром поживиться нынче в грех не ставится, не поверю я, чтобы к Смолокурову в карман не залезали. Таковы уж времена. До легкой наживы все больно охочи стали.
— Ну нет, у кого другого, а у Смолокурова не украдут, — сказала Марья Ивановна. — Не из таких. Сам редкого не обсчитает, а кто служит у него, не то что карман, а спину береги.
— А верно ли знаешь, что, кроме дочери, нет у него других родных?.. — спросил Николай Александрыч.
— Это верно, — ответила Марья Ивановна. — Их было два брата, один двадцать ли, тридцать ли лет тому назад в море пропал. Дарья Сергевна потонувшему была невестой и с его смерти живет у Смолокурова хозяйкой. Так это какая ж родня? Какая она участница в наследстве? Безродною замуж шла, ни ближнего, ни дальнего родства нет у нее.
— А сколько лет Дуне? — спросил Андрей Александрыч.
— Двадцатый, кажется, пошел, — отвечала Марья Ивановна. — В марте будущего года двадцать будет, а может, только еще девятнадцать. Хорошенько не знаю и сказать наверно не могу.
— Значит, если бы Смолокуров теперь же покончился, так года полтора либо два с половиной ей быть при попечителе, — сказал Андрей Александрыч. — А есть ли такие люди, кому старик так бы верил, что назначил бы к дочери в попечители?
— Нет, — молвила Марья Ивановна. — Видела я в прошлом году у него большого его приятеля Доронина, так он где-то далеко живет, на волжских, кажется, низовьях, а сам ведет дела по хлебной торговле. Нет близких людей у Смолокурова, нет никого. И Дуня ни про кого мне не говорила, хоть и было у нас с ней довольно об этом разговоров. Сказывала как-то, что на Ветлуге есть у них дальний сродник — купец Лещев, так с ним они в пять либо в шесть лет раз видаются.
— Ей одной, значит, все без остатку достанется? — спросил Андрей Александрыч.
— Больше миллиона получит, — сказала Марья Ивановна. — А это наличный только капитал, а кроме того, по городам каменные дома, на Низу земли, на Унже большие лесные дачи. Весь достаток миллиона в полтора, а пожалуй, в два надо класть.
— Неосторожно поступили вы, что до великого собора не говорили ей про сказанья, придуманные людьми малого ведения, — с укором промолвил Николай Александрыч Марье Ивановне и племяннице. — Надо бы было понемножку ей открывать их, говоря, какой цены они стоят. А тут еще Варенька бичеванья ей показала. Вот и запугали ее. Ты виновата, Варенька: она была тебе отдана, и ты должна была вести ее, не возбуждая ни сомнений, ни опасений. Вот теперь, по вашей неосторожности, миллионы-то, пожалуй, и поминай как звали. А какая бы сила кораблю прибыла! Испортили вы дело! Тебе-то, Машенька, как не стыдно — ты ведь опытна в этих делах. Зачем не наблюдала хорошенько?
— Я ее предоставила Вареньке, — оправдывалась Марья Ивановна. — Думала, что она моложе меня, к ее годам подходит ближе, и что Дуня больше ей станет доверять, чем мне… Кто ж мог этого ожидать? Впрочем, ничего, по времени все обойдется.
— Ну не знаю, — покачав головой, молвил Николай Александрыч. — Не такова она, чтобы вдруг поворотить ее на прежний путь. Ежели в такую горячую, восторженную голову запало сомненье — кончено… Нечего себя обманывать — улетела золотая пташка из нашей клеточки, в другой раз ее не изловишь.
— Надо, мне кажется, скорей к отцу ее отвезти, чтобы чего-нибудь не вышло, — сказал Андрей Александрыч. — Главное, огласки бы не вышло. Помните, что было с батюшкой, может то же и с нами случиться. Наверху глаза зоркие. Самой пустой молвы довольно, чтобы весь корабль погубить. Увози ее, Машенька, скорей до греха.
— Дождусь Егорушки, непременно хочу его видеть и расспросить об араратских, — сказала Марья Ивановна.
— Уговори ее как-нибудь хоть до Егорушкина приезда остаться, — сказал он. — А там что будет, то будет… Может быть, птичка и не выпорхнет, и богатства ее, рано ли, поздно ли, будут в нашем корабле. Главное — осторожность… Во что бы ни стало, как можно крепче надо привязать ее к нашему союзу, для того прежде всего нужно уничтожить в ней сомненья, чтобы не думала она, что мы хотели обмануть ее. С первого свиданья я заметил, что она сильно восторженна и вполне доверчива, но причудлива, упряма и привередлива.
Обращайтесь с ней осмотрительней, внимательней, с оглядкой. Поставить ее на прежнее — дело трудное, а если еще случится хоть самая малейшая с ней неосторожность, дело будет непоправное. Не утратьте пророчицу, не теряйте смолокуровского богатства.
Старайтесь больше о том, чтобы с ней вполне примириться, чтобы не выдала она кому-нибудь из сторонних нашей тайны сокровенной… Зима теперь, времена то есть опасные!.. Надо быть скромней и осторожнее. Вот я получил извещение, — в Москве идут большие розыски, и много верных-праведных в гонении.
Всеми мерами стараются разузнать о наших кораблях. И доносчики, искариоты, явились — многих выдали, указали на дом божий и все забрали из него. Малейшая неосторожность может и нас до беды довести. Блюдите же себя опасно, а главное, о том постарайтесь, чтоб, уехав домой, наша гостья не рассказала кому о том, что видела и слышала здесь. Иначе все пропало, корабль наш рассыплется, лукавый над нами посмеется своим лютым и злорадным смехом, и впадем мы все в земную погибель… Нужней всего, чтобы добровольно осталась она у нас до приезда Егорушки. Когда приедет Егорушка, мы с ним потолкуем насчет этой Дуни. Разумею о духовном с ним супружестве. Тогда она наша, и миллионы наши, ежели Егорушка решится — мы позовем тебя на совет, Машенька, и с тобой вместе установим, как достичь нашей цели.
Никто не противоречил, Варенька поняла слова дяди и вся внезапно зарделась.
На другой день после совещанья Луповицких кто-то тихими шагами подошел к Дуниной комнате и чуть слышно постучал в дверь. Судя по времени, Дуня подумала, что горничная пришла постель убрать, поспешно отворила дверь и увидела перед собой Марью Ивановну. Вздрогнула Дуня, и сердце у ней болезненно сжалось. С той минуты, как случилась с ней перемена, не могла она равнодушно смотреть на женщину, завлекшую ее в новую веру, на ту, кого еще так недавно звала своим светом и радостью, говоря: «При вас я ровно из забытья вышла, а без вас и день в тоске и ночь в тоске, не глядела б и на вольный свет».
Величавой походкой вошла Марья Ивановна. Безграничная любовь и нежная заботливость отражались в голубых ее глазах и во всем ее еще прекрасном, хоть и сильно изможденном лице. Протянула она руки, привлекла Дуню в объятия и нежно ее поцеловала.
Ровно кольнуло у Дуни в сердце от этого поцелуя.
— Что с тобой, милая? Что с тобой, дружочек мой? — с любовью и участьем сказала Марья Ивановна, садясь у изголовья кровати и сажая Дуню на не убранную еще постель.
— Ничего, — холодно и сдержанно отвечала Дуня, опуская глаза. — Домой бы скорей. Соскучилась я по своих.
— Успеешь, красное солнышко, успеешь, моя золотая, — тихо отвечала ей Марья Ивановна. — Повремени немножко. Кой-какие дела по именьям задержали меня здесь. Как только управлюсь, так и поедем. Да что-то вдруг тебе домой захотелось? Прежде про дом и не поминала, а теперь вдруг встосковалась.
— Надо же когда-нибудь домой, — спустя глаза, тихо проговорила Дуня. — Нельзя же навсегда здесь оставаться.
— Конечно, пока жив отец, его нельзя совсем покинуть. А ежели что случится с ним, место тебе здесь, либо у меня в Фатьянке, — сказала Марья Ивановна. Ты ведь от мира отрешенная… Не жить тебе в нем.
Вспыхнула Дуня, дрогнули у ней губы. В горьких слезах чуть слышно она промолвила;.
— Не могу я тятеньку покинуть! Без меня помрет он с тоски… И теперь скучает… Один ведь, никого возле него нет. Не с кем слова перемолвить… Нет, не могу я жить без него.
— Так ты нарушаешь данную клятву!.. А ты давала ее вольною волей, помнишь, когда приводили тебя к праведной вере… Не помнишь разве, что ты обещала богу забыть отца, род и племя, весь мир с суетой его, — строго, дрожащим от волненья голосом заговорила Марья Ивановна. — Вспомни, кого ты давала по себе порукой… Царицу небесную, пресвятую богородицу дала в поруки!.. Неужли думаешь, что нарушение такой клятвы пройдет тебе даром? Нет. И в писании сказано, что бог поруган не бывает… Когда ты давала клятву, в сионской горнице был ангел божий, он невидимо стоял перед тобой и записывал твои обещанья… Так разве можно нарушать их? Все несчастья, все напасти, все печали и безысходное горе еще в здешнем мире над тобой разразятся, а в том веке вечная тебе гибель во узах нечистого… Вот что тебе впереди. Пришла ты на путь правых, отреклась от мира и вдруг бросилась назад, опять хочешь ринуться в его суетность… Ведь это поступок Искариота… Чашу Иуды до дна изопьешь и с ним разделишь бесконечные мученья в жилищах врага, будешь навеки проклята богом и всею небесною силой…
Привела я тебя к вере праведной, была твоей восприемницей и теперь несу ответ за душу твою… Прими же слова мои как повеления свыше… Кайся в погибельных сомнениях, отгони нечистого, возвратись в ограду спасенья… Тогда будет на небесах великая радость, отец небесный ведь не столько радуется о девяноста девяти овцах, мирно пасущихся на спасительной его пажити, как об одной заблудившей и к нему возвратившейся.
Дуня молча плакала. Вспомнилась ей матушка Манефа. Было похожее дело в Комарове. Тогда Дуне было еще только десять лет. С покойницей Настей сидела однажды она за рукодельем в игуменьиной келье, за перегородкой в боковуше, и от слова до слова слышала, как матушка началила молодую инокиню малого пострига, Евникею. Круглая сирота, дочь тысячника, жила Евникея у дяди и много там терпела от своих и чужих. Раз дядя из дома выгнал купчика, завладевшего сердцем девушки, и она в тоске и слезах ушла в скиты и сыскала там радушный приют в Манефиной обители.
Через сколько-то месяцев дошли до нее вести, что возлюбленный ее покончил жизнь. А она было дала ему доверенность вытребовать у дяди наследственный капитал и потом обещалась замуж за него выйти. Письма дядя ей присылал, чтоб уверилась она в смерти того купчика. И когда она уверилась, опротивел ей божий свет и предалась она безотрадному отчаянию. А скитские матери день и ночь напевают ей: «Поди да поди в лик девственниц, притеки к тихому пристанищу, отрекись от мира, прими иночество». И с горя она приняла его. Прошел месяц после пострига, вдруг приезжает в обитель молодой купчик живехонек, здоровехонек, привозит Евникее двадцать тысяч выхлопотанного ей родительского достоянья…
Тогда стали Евникее ненавистны и черная ряса и черный куколь — и стал ее манить мир, полный счастья и радости. И вздумала она выйти из обители. Узнав о том, Манефа позвала Евникею к себе и с глазу на глаз уговаривала ее оставить суетное желание и тем больше всего грозила ей, что нет большего греха, как снятие с себя иночества. Это значит, говорила она, поругаться чину ангелоподобному… «И вот теперь то же самое говорит мне Марья Ивановна, — думает Дуня. — Так же клятвы поминает, так же помстою (Помета — возмездие, месть, кара, наказание.) от бога грозит, страшит проклятьем, отлученьем, вечною погибелью… Не смутилась того Евникея. Хоть немало слез пролила, а покинула обитель и теперь, окруженная детками, живет хозяйкой честного дома. И нет ей помсты от бога, и нет ни от кого проклятия». Так думала Дуня, слушая угрозы Марьи Ивановны, а бестелесный образ Петра Степаныча ясней и ясней представлялся душевным очам ее.
— Как же у нас будет, милая Дунюшка? — после длинного молчанья ласково спросила у ней Марья Ивановна.
— Не знаю, что сказать вам, — не осушая слез, ответила Дуня.
— В греховную ли пучину внешнего мира ты бесповоротно стремишься, иль пребудешь до конца в стаде избранных? — настойчиво спрашивала Марья Ивановна. — Пребудешь ли верною богородице, своей поручительнице, или, внимая наущеньям лукавого, отринешь чашу благодати и вечной радости? Уйдешь в мир или с нами останешься?
— Что мне мир! Не знаю его и никогда не знавала! Вы знаете мою жизнь. Кого видала я, опричь тятеньки, Дарьи Сергевны да скитских подружек?.. — печально поникнув белокурой головкой, отвечала Дуня. — Вы думаете, что мир меня прельщает, что мне хочется забав его и шумного веселья? Бывала я в этом мире веселья, в театре даже бывала, и музыку там слышала, и песни, пляски видела, и было мне скучно, тоскливо, никакой не чувствовала я приятности… Нет, мир не прельщает меня и никогда не прельстит.
— Отчего ж ты хочешь оставить корабль? — спросила Марья Ивановна.
Дуня ни слова не сказала на то.
— Ты все думаешь, будто тебя обманули, всех наших тайн не открыли? Ошибаешься. Варенька тебе сказывала, почему тебе не говорили о вымышленных простецами сказаньях. Они нужны одним людям малого ведения. Сколько раз братцу я говорила, что не следует и поминать об них в сионской горнице, как и делалось это в Петербурге у Катерины Филипповны — не послушались моих советов. Тут я нисколько не виновата… К словам Вареньки мне нечего прибавлять. Где ты видишь обман? Мы сами никакой веры не даем этим сказкам, хоть и считаем их нужными, даже необходимыми для простых людей, неначитанных, необразованных. Не обманывали тебя, ничего от тебя не скрывали, а только не хотели смущать тебя пустяками. Я виновата кругом, что не сказала об этом тебе до собора, надо было прежде сказать — хоть за день, хоть за два… И Варенька с Катенькой виноваты, что не сказали тебе наперед об этих сказках.