Лен, лен, лен не делен,
   И посконь не таскан!
   Несмотря на все предосторожности, в тот же день проведали в Осиповке про ночные похождения Василья Борисыча. Худые вести всегда опережают. Тотчас после обеда не только насмешки, но самые крепкие ругательства и громкие окрики привелось ему выслушать от Патапа Максимыча.
   — Так ты вздумал и на стороне шашни заводить, — кричал разъяренный тестюшка. — На супрядки по чужим деревням к девкам ходить! Срамить честной мой дом хочешь! Так помни, бабий угодник, что батраков у меня вволю, велю баню задать — так вспорют тебя, что вспомнишь сидорову козу. До смерти не забудешь, перестанешь бегать от жены!.. Смей только еще раз уйти на посиделки!
   И выгнал любезного зятя из горницы, а на прощанье еще тумака задал ему в спину.
   Как проведала про мужнины проказы Прасковья Патаповна, затряслась вся от злобной досады. Увидавши супруга, кинулась на него, ровно бешеная. Василий Борисыч тотчас закрыл лицо ладонями, чтоб милая женушка опять его не искровенила. И кричит она и визжит, шумит, как голик, брюзжит, как осенняя муха, ругается на чем свет стоит и, взявши кожаную лестовку, принялась стегать муженька по чем ни попало. Мало этого показалось Прасковье Патаповне, схватила попавшийся под руку железный аршин, да и пошла утюжить им супруга. Едва вырвался Василий Борисыч из рук разъяренной подруги жизни и опрометью бросился вон из тестева дома. Выбежав на улицу, стал на месте и так рассуждал: «Что теперь делать?.. Куда идти, к кому? Как в темнице сижу, тяжкой цепью прикован. Нет исхода… Ох, искушение! Удавиться ли, утопиться ли мне?»
   С самого утра дул неустанный осенний ветер, а Василий Борисыч был одет налегке. Сразу насквозь его прохватило. Пошел в подклет погреться и улегся там на печи старого Пантелея. А на уме все те же мысли: «Вот положение-то! куда пойду, куда денусь?.. Был в славе, был в почестях, а пошел в позор и поношение. Прежде все мне угождали, а теперь плюют, бьют, да еще сечь собираются! Ох, искушение!»
   И стал Василий Борисыч раздумывать, куда бы бежать из тестева дома, где бы найти хоть какое-нибудь пристанище. Думает, думает, ничего не может придумать — запали ему все пути, нет места, где бы приютиться.
   Дня три шага не выступал он из Пантелеева подклета и обедать наверх не ходил, дрожмя дрожал от одного голоса жены, если, бывало, издали услышит его. В доме знали от старика Пантелея, что ему нездоровится, что день и ночь стонет он и охает, а сам с печки не слезает. И в самом деле, железный аршин не по костям пришелся ему. Заходил в подклет и сам Патап Максимыч. Хотелось ему наведаться, чем зять захворал, что за болесть ему приключилась. Пришел, Пантелея в избе о ту пору не было, а Василий Борисыч стонал на печи.
   — Что, распевало? Аль ежовски посиделки отрыгаются?.. — с усмешкой спросил у него осиповский тысячник. — Или тебя уж очень сокрушила Лизка скорохватовская? Целу, слышь, ночь у тебя с ней были шолты-болты (Шолты-болты — вздор, пустяки, дрянь, негодные вещи.). Шутка сказать, на десять целковых прокормил да пропоил у этой паскуды Акулины! Станешь так широко мотать, не хватит тебе, дурова голова, и миллиона. Акульке радость,во всю, чать, зиму столько ей не выручить, сколько ты ей переплатил. С похмелья, что ли, хворается?..
   — Не с похмелья у меня, батюшка, голова болит, не с поседок мне хворается, — охая, отвечал Василий Борисыч. — Болит головушка и все тело мое от злой жены. Истинно во святом писании сказано: «Удобее человеку со львом и скорпием жити, неже со злою женой». От дочки вашего степенства житья мне нет. И теперь болею от любви ее да от ласки — полюбилось ей бить меня, железным аршином приласкала меня! В трех местах голова у меня прошиблена до кости, и весь я избит — живого места не осталось на мне… Пожалейте меня хоть сколько-нибудь, пожалейте по человечеству… — со слезами молил тестя Василий Борисыч. — Теперь деваться мне некуда, свадьба с Прасковьей Патаповной затворила мне все ходы к прежним моим благодетелям. Куда денусь? сами посудите.
   — Живи с законной женой, да мамошек на стороне не смей заводить… Тогда все пойдет по-доброму да по-хорошему, — промолвил, насупившись, Патап Максимыч.
   — Нельзя с такой глупой да злой женой жить по-хорошему, — отозвался вполголоса Василий Борисыч.
   — А какой леший толкал тебя в улангерском лесу к Параньке? — также вполголоса, с язвительной насмешкой сказал осиповский тысячник. — Ведь я все знаю. И то знаю, как ты по Фленушкиным затеям у свибловского попа повенчался. Не знаю только, кто свадьбу твою сварганил, кто в поезжанах был… А то все, все до капельки знаю. А не вытурил я тебя тогда с молодой женой из дому да еще на друзей и для окольного народа пир задал и объявил, что свадьбу я сам устряпал, так это для того только, чтоб на мой честной дом не наложить позору. Что Прасковья дура, про это я раньше тебя знаю; что зла она и бранчива, тоже давно ведаю. Да ведь не я ее тебе на шею вешал, не я тебя в шею толкал. Тут я ни при чем. Сам свою судьбу устраивал, сам выбирал себе невесту, ну и живи с ней, терпи от нее попреки и побои, а мое дело тут сторона.
   — Хоть бы уехать куда на недолгое время, — сказал Василий Борисыч.
   — А к какому шайтану уедешь? — возразил Патап Максимыч. — Сам же говоришь, что деваться тебе некуда. Век тебе на моей шее сидеть, другого места во всем свете нет для тебя. Живи с женой, терпи, а к девкам на посиделки и думать не смей ходить. Не то вспорю. Вот перед истинным богом говорю тебе, что вспорю беспременно. Помни это, из головы не выкидывай.
   Долго бранил Патап Максимыч Василья Борисыча, а тот, лежа на печке, только стонет да охает от жениных побой, а сам раздумывает, что лучше: бежать иль на чердаке удавиться.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   Заходили по народу толки, будто Патап Максимыч привез в Осиповку несметное богатство сироты Смолокуровой и что сложено оно у него в его каменной палатке. А пошли те толки со слов осиповских девок, что пировали на посиделках у Мироновны, и, кроме них, привоз сундуков видели батраки, работавшие в токарнях и в красильнях. По ближним и дальним деревням заговорили об этом, и народная молва гласила уже, что привезено не приданое Смолокуровой, а несметные сокровища, каких ни у кого еще не бывало: сундуки, битком набитые чистым золотом и другими драгоценностями. Толковали: «С давних лет многое множество богатых кладов в земле лежит, но ни в одном нет столько добра, как теперь в каменной палатке у Чапурина. Притом же все земляные клады, сколько их ни есть, кладены с зароком, а бережет их супротивная сила, а туда положено золото безо всякого зарока, и до него нечистому нет никакого дела». По этому самому никакой и вещбы тут не надо, ни тайного слова. И при таких разговорах много людей зарилось на чапуринскую палатку.
   Дён через десять после того как Василий Борисыч был в гостях у тетки Мироновны, у нее опять были посиделки. Народа было множество, особливо парней. Тесно было во вдовьей избе, иным ни на лавках, ни на скамьях недоставало места, — сидели на печи, лежали они на полатях.
   Пели песни, плясали, пили, ели, прохлаждались, а веселая, довольная Мироновна, видя, как гости очищают ее стряпню, металась из стороны в сторону, стараясь угодить каждому. Не одну песню спели, не раз поплясали, и тут у парней и девок зачались меж собой суды и пересуды. Судили, рядили обо всех окольных, про ближних и дальних, старух и стариков, про женатых и холостых, про красных девушек и молодых молодушек: всем косточки перемыли, всем на калачи досталось, — известное дело, от пересудов, да напраслины, да сплеток ни пешком не уйти, ни на коне не уехать.
   Вспоминая Василья Борисыча, ровно по книге рассказывали про его похожденья, как не давал он в скитах спуску ни одной белице, что была моложе да попригожей из себя. Осиповские девки рассказали, как ему за посиделки у Мироновны тесть в шею наклал, а женушка железным аршином до костей пробила грешное его тело. И никого не нашлось изо всей беседы, кто бы пожалел его; все потешались, а пуще других отецкая дочь Лизавета Трофимовна. Перешла речь на самого Патапа Максимыча. Сидели у Мироновны люди к делам его непричастные, работ и хлебов осиповского тысячника не искавшие и, по зависти к богатству и домоводству его, готовые натворить ему всяких пакостей не только языком, но и делом. И пошли они цыганить Патапа Максимыча, глумиться над ним, надо всей семьей его и надо всеми к нему близкими. Смеха было вволю, а всех больше насмехался над Чапуриным, пуще всех глумился над ним за то, что он тысячами ворочает, Илюшка пустобояровский. Усевшись на печку и колотя по ней задками сапогов, он мало говорил и то изредка, но каждое слово его поднимало не только веселый, но даже злобный хохот всей беседы, и от того хохота чуть не дрожали стены в Акулининой избе. Зашла речь и о приданом Смолокуровой. Мироновну та речь затронула за живое, рассыпалась она в ругательствах на Дуню за то, что у нее такое несчетное богатство, а ей не на что избенку проконопатить — со всех сторон дует, углы промерзают, житье в ней мало лучше, чем в ином сарае либо на сеннице. И укоряла бога вдовица, что несправедливо он поделил меж людей земные богатства, и начальство бранила, что до сих пор не додумается деньги поровну поделить между крещеными.
   — А много ль денег в самом-то деле поставил Чапурин в палатке? — спросил Миней Парамонов, мрачный, никогда не улыбавшийся парень из деревни Елховки, с нахальным взглядом посматривая на молодежь.
   — Десять возов с чистым золотом, — помолчав немного и подыгрывая на гармонике, сказал тот самый Алешка, что ухаживал за Акулининой племянницей.
   — Здорово же ты, парень, врешь, — крикнул на всю избу Миней. — Не в подъем человеку вранье твое. Как заврешься, под тобой, парень, и лавка не устоит, — слышь, потрескивает. Поберегись. Убавляй, не бойсь, много еще останется.
   — Нет, точно десять возов привезено и в палатку поставлено, — заметил один из осиповских токарей, Асаф Кондратьев, только что прогнанный Патапом Максимычем за воровство и пьянство. — Сам своими глазами видел, — продолжал он. — Вот с места не сойти!
   — И золото видел? — спросил Миней.
   — Нет, врать не хочу, золота не видал, видел только воза да сундуки,ответил осиповский токарь. — Сундуков, укладок и коробья пропасть.
   — Надо думать, что лежат в тех сундуках платья, да шубы, да иное приданое, может статься, есть тут и золото и серебро, а чтобы все десять возов были полны чистым золотом — этому поверить нельзя, — насмешливо молвил Миней и переглянулся с Илюшкой пустобояровским.
   Тот будто и не заметил, сидит себе на печи да ногами побалтывает.
   — Что, Илюшка? — спросил у него, подходя к печке, Миней.
   Илюшка молчал, но, когда Миней, взгромоздясь на печь, сел с ним рядом, сказал ему потихоньку:
   — Лишних бревен в избе много, после потолкуем, — прошептал Илья пустобояровский. Меж тем Мироновна продолжала плакаться.
   — Господи Исусе! — причитала она. — И хлеб-от вздорожал, а к мясному и приступу нет; на что уж дрова, и те в нынешнее время стали в сапожках ходить. Бьемся, колотимся, а все ни сыты, ни голодны. Хуже самой смерти такая жизнь, просто сказать, мука одна, а богачи живут да живут в полное свое удовольствие. Не гребтится им, что будут завтра есть; ни работы, ни заботы у них нет, а бедному человеку от недостатков хоть петлю на шею надевай. За что ж это, господи!
   И до самого расхода с посиделок все на тот же голос, все такими же словами жалобилась и причитала завидущая на чужое добро Акулина Мироновна. А девушки пели песню за песней, добры молодцы подпевали им. Не один раз выносила Мироновна из подполья зелена вина, но питье было неширокое, нешибкое, в карманах у парней было пустовато, а в долг честная вдовица никому не давала.
   — Что сегодня мало пьете, родимые? Нешто зареклись, голубчики? — ласково, заискивающим голосом говорила она парням. — Аль и у вас, ребятушки, в карманах-то стало просторно? Не бывал вот чапуринский зять, то-то при нем было веселье: изломала, слышь, сердечного злая жена железным аршином. Эх, ребятушки, мои голубчики! Раздобыться бы вам деньжонками, то-то бы радость была и веселье! Эй, дружки мои миленькие, оглянитесь-ка, сударики, на все четыре сторонушки, попытайте-ка, не лежит ли где золота казна, клада в окольности поискать бы вам.
   — Боязно, тетушка, да и грех велик, — вступился Алешка, поглядывая на свою зазнобу, племянницу Мироновны. — Ведь при каждом кладе бесовская сила приставлена, ни отбечь (Отбежать.), ни отчураться от нее никак невозможно… Беда!
   Вскинулась на него честная вдовица, обругала на чем свет стоит и под конец прибавила:
   — Коли ты из заячьей породы, страховит да робок, лежи себе на полатях, разинь хайло-то (Горло, рот, зев, пасть.), да и жди, что богатство само тебе в рот прилетит. Про бесовские клады по всей здешней палестине и слыхом не слыхать, зато лежат иные, и ни лысого беса к ним не приставлено. Взять те клады легко, все едино что в полое (Заливное, поемное место берега или луга, пойма, займище, остаток весеннего разлива.) рыбу ловить. Нужна только смелость да еще уменье.
   Илюшка с Минеем молча переглянулись меж собой, когда Мироновна ругала Алешку.
   Вдруг Илюшка спрыгнул с печи, стал среди избы, кликнул, гаркнул беседе громким голосом:
   — Эй вы, девушки красоточки! Пойте, лебедушки, развеселую, чтобы сердце заскребло, чтобы в нас, молодцах, все суставчики ходенем пошли… Запевай, Лизавета, а вы, красны девицы, подтягивайте. Пляши, молодцы! Разгула хочется. Плясать охота. Ну, девки, зачинай!
   И запели девки развеселую, и вся беседа пошла плясать, не стерпела сама Мироновна. Размахивая полотенцем заместо платочка, пошла она семенить вдоль и поперек по избе. Эх, был бы десятник жив, уже как бы накостылял он шею своей сожительнице, но теперь она вдова — значит, мирской человек: ее поле — ее и воля.
   А Илюшка пустобояровский, немного поплясав, сел среди шума и гама за красный стол, под образами. Сидит, облокотясь на стол, сам ни слова. Не радуют его больше ни песни, ни пляски. Подошла было к нему Лизавета Трофимовна, стала было на пляску его звать, но возлюбленный ее, угрюмый и насупленный, ни слова не молвивши, оттолкнул ее от себя. Слезы навернулись на глазах отецкой дочери, однако ж она смолчала, перенесла обиду.
   И что-то всем стало невесело. Недолго гостили парни у Мироновны, ушли один за другим, и пришлось девушкам расходиться по домам без провожатых; иные, что жили подальше от Ежовой, боясь, чтобы не приключилось с ними чего на дороге, остались ночевать у Мироновны, и зато наутро довелось им выслушивать брань матерей и даже принять колотушки: нехорошее дело ночевать девке там, где бывают посиделки, грехи случаются, особливо если попьют бражки, пивца да виноградненького.
   Минею Парамонову с осиповским токарем идти было по дороге, но к ним пристал и дюжий Илья, хоть его деревня Пустобоярова была совсем в другой стороне. Молча шли они, и, когда вышли за ежовскую околицу, вымолвил слово Илья.
   — Что ж, други? Станем, что ли, клад-то вынимать?
   — Какой клад? — спросил прогнанный Патапом Максимычем токарь. А звали его Асафом Кондратьичем.
   — Эх, ты! — с усмешкой сказал ему Илья в ответ. — Сам ходит вокруг клада, каждый день видит его, а ему и невдомек, про какой клад ему сказывают.
   — Я пойду, — молвил Миней Парамонов. — Чем с бедности да с недостатков чужие клети ломать, цапнуть сразу тысячу-другую да и закаяться потом.
   — Да где же клад-от лежит? — спрашивает недогадливый Асаф. — И какой зарок на нем?
   — Никакого зарока нет, а лежит клад у тебя под носом, — молвил Илья пустобояровский. — Сам же давеча сказывал, что на десяти возах к Чапурину клад на днях привезли.
   — Так ведь он его в каменну палатку сложил, — сказал Асаф.
   — А что ж из того? — спросил Илья.
   — Ключи у самого, как без них в палатку войти? — молвил Асаф Кондратьев.
   — Не то что палатку, городовые стены пробивают, — сказал Илья. — Были бы ломы поздоровей да ночь потемнее.
   — А как услышат? — промолвил Асаф.
   — Надо так делать, чтобы не слыхали, — отвечал Илья. — Ты осиповский, тебе придется сторожить. Ходи одаль от палатки, и на задах ходи, и по улице. Ты тамошний, и кто тебя увидит, не заподозрит — свой, значит, человек. А ежель что заметишь, ясак (Сторожевой клик или другой знак, непонятный посторонним.) подавай, а какой будет у нас ясак, уговоримся.
   — Ведь десять возов — всего не унести, — заметил Асаф.
   — А кто тебе про все говорит? — сказал Илья. — Вестимо, всего не унесешь. Возьмем, что под руку попадется; может, на наше счастье и самолучшее на нашу долю достанется. Ну что ж, Асаф Кондратьич, идешь с нами али нет?
   — В ответе не быть бы…— колеблясь, промолвил Асаф.
   — Какой тут ответ, когда только сторожем будешь, — возразил Миней Парамонов. — Да ты постой, погоди, — ночные караулы бывают у вас на деревне?
   — Исправник и становой не один раз наказывали, чтобы в каждой деревне караулам быть, только их николи не бывает, — отвечал Асаф. — Дойдет до тебя черед, с вечера пройдешь взад да вперед по улице, постучишь палкой по клетям да по амбарам, да и в избу на боковую. Нет, на этот счет у нас слабовато.
   — А у Чапурина есть свои караулы? — спросил Илья.
   — Как ему без караулов быть? Нельзя, — отвечал Асаф. — У токарен на речке караул, потому что токарни без малого с версту будут от жилья, а другой караул возле красилен. Эти совсем почти в деревне, шагов сто, полтораста от жилья, не больше.
   — А далеко ль от палатки те караулы? — спросил Миней Парамонов.
   — Далеконько, — ответил Асаф, — токарни-то ведь по другую сторону от деревни.
   — А за палаткой что? Назади-то ее, значит? — продолжал расспросы Миней.
   — Да ничего, — отвечал Асаф. — Одно пустое место, мочажина, болотце гладкое, без кочек. А за мочажиной перелесок, можжевельник там больше растет, а за перелеском плохонький лесишка вплоть до Спасского села.
   — Так хочешь, что ли, с нами? — спросил Илья.
   — Да я, право, не знаю, — нерешительно отвечал Асаф. — Боязно, опасно, ежели проведают. В остроге сгниешь.
   — Коли что, так мы с Илюшкой в ответе будем, — молвил Миней. — Твое дело вовсе почти сторона, станешь ходить по приказу начальства да по мирской воле. Твое дело только ясак подать, больше ничего от тебя и не требуется. А дуван станем дуванить, твоя доля такая ж, как и наша.
   — Вина тогда, Асафушка, будет у тебя вволю. В город поедем, по трактирам станем угощаться. А какие, братец ты мой, там есть любавушки, посмотреть только на них, так сто рублей не жаль, не то что наши деревенские девки, — говорил Илья осиповскому токарю.
   Асаф долго колебался, наконец решился. Очень уж прельстился он никогда до тех пор не виданными городскими любавушками, что поют на всякие голоса, ровно райские птицы, а в пляске порхают, как ласточки, что обнимают дружка таково горячо, что инда дух занимается. Знал Илья пустобояровский, за какую струну взяться, знал он, что Асаф чересчур уж падок до женского пола и что немножко брезговал деревенскими чупахами. С полчаса он расписывал ему про веселое житье в городе и про тамошних красавиц, что на все руки горазды и уже так ласковы и податливы, что и рассказать недостанет слов. Уговорились ломать палатку, только что настанут темные ночи. Ежели будет сухо, нести добычу к Илюшке в Пустобоярово, а если грязно, так нести сначала прямо в лес по мочажинам, чтобы не было заметно следов.
   Подойдя к Осиповке, приятели, по указанию Асафа, свернули в сторону и пошли по задам деревни. Полный месяц обливал чапуринскую палатку. Она ставлена была позади дома на усаде, и усад был обнесен плетнем. Плетень как плетень, пихни ногой хорошенько, он и с места долой. Плетня, однако же, парни не тронули: следа бы не оставить после себя, а перелезли через него, благо ни души нигде не было, обошли палатку кругом и видят, что без большого шума нельзя через дверь в нее попасть, дверь двойного железа, на ней три замка.
   — Нет, про дверь и думать нечего, — молвил опытный в воровском деле Миней Парамоныч. Он два года в остроге высидел, но по милостивому суду был оставлен только в подозренье, а по мелким кражам каждый раз отделывался тем, что ему накостыляют шею, да и пустят с богом на новые дела.
   Поднял он валявшуюся неподалеку оглоблю и пошел вкруг палатки, постукивая об ее стены и чутко прислушиваясь ко звукам.
   Обойдя кругом палатку, он подумал немножко и молвил товарищам:
   — Стены-то, никак, в два кирпича.
   — Так точно, — подтвердил Асаф. — Помню я, как Чапурин ее клал, я еще известку тогда ему месил да кирпичи таскал. Точно, в два кирпича строена.
   — Ну, айда по домам, — сказал Илья. — Да тише, черти, через плетень-от перелезайте. Перелезли и вышли на проселок одаль от деревни.
   — Стену легче пробить, чем дверь сломать, — сказал там Миней. — Ты, Илюха, добудь лом поздоровей, а у меня есть наготове, а ты, Асаф, заранее оповести нас, когда придется тебе на карауле быть.
   Затем все трое разошлись по своим местам. В Осиповку приехал Никифор Захарыч. Ездил он на Низ, наполовину покончил смолокуровские там дела, но их оставалось еще довольно, приводилось весной туда плыть, только что реки вскроются. Возвращаясь, Никифор побывал у Чубалова, там все шло хорошо, оттоле проехал в Вихорево, рассказал Дуне все по порядку обо всем, что ни делал он в низовых местах, и выложил кучу денег, вырученных за продажу лодок, снастей (Снасти — сети, мережи, невода и другие делаемые из пряжи орудия рыболовства.) и бечевы. Дуня слушала, мало что понимая из речей Никифора Захарыча, денег не взяла, а просила съездить в Осиповку, обо всем рассказать Патапу Максимычу и деньги ему отдать. Никифор так и сделал.
   Выслушав шурина и принявши деньги, Чапурин сказал:
   — До весны у меня оставайся, по зиме, может, приведется кой-куда послать тебя по моим делам, не по смолокуровским…
   Там к весне-то свой хозяин будет, Авдотья Марковна замуж, слышь, выходить собирается.
   — Слышал и я об этом стороной, — ответил Никифор, — только ни Груня, ни сама Авдотья Марковна мне ни слова о том не сказали. Приезжаю в Вихорево, а там Иван Григорьич в отлучке, и большая горница полнехонька девок: семь ли, восемь ли за белошвейною работой сидят, а сами поют свадебные песни; спрашиваю: «Кому поете?» Авдотья Марковна, сказывают, выходит замуж за приезжего купца. Я Груню спросил, а она говорит: «Немножко повремени, обо всем расскажу, а теперь не скажу». Так ничего я и не добился. А невесту так и не спрашивал, не мое, думаю, дело.
   — Самоквасова Петра Степаныча знавал? Он еще каждое лето в Комаров с подаяниями от дяди из Казани приезжал, — сказал Патап Максимыч.
   — Слыхать слыхал, а видеть не доводилось, — отвечал Никифор.
   — За него выходит, — молвил Чапурин. — Хоть богатством своим много уступит своей нареченной, а все-таки сотни с две тысяч у него и своих наберется.
   — Видно, что, как лист к листу, так и деньги к деньгам, — заметил Никифор Захарыч.
   — Видно, что так, — сказал на то Патап Максимыч. — Опричь капиталов, домов, земель и прочего, одного приданого у ней тысяч на сто, ежели не больше. Побоялись мы в Вихореве его оставить, не ровен случай, грешным делом загорится, из Груниной кладовой ничего не вытащишь, а здесь в каменной у меня палатке будет сохраннее. Десять возов с сундуками привезли. Шутка ли!
   — А караул-от у палатки ставится ли по ночам? — спросил Никифор.
   — Не для чего, — ответил Патап Максимыч. — Палатка не клеть, ее не подломаешь, опять же народ близко, а на деревне караулы; оно правда, эти караулы одна только слава, редко когда и до полуночи караульные деревню обходят, а все-таки дубиной постукивают. Какой ни будь храбрый вор, все-таки поопасится идти на свой промысел.
   — Оно точно. Справедливо сказано, — промолвил Никифор. — По себе хорошо знаю. Да ведь вот что надо говорить:
   «Вор вором, а крадено краденым». В деревенскую клеть залезть нужна отвага, да не больно большая. Что взять с полушубков да с бабьих сарафанов? С голодухи больше клети подламывают да еще ежели пить хочется, а в кармане дыра… А тут вдруг на сто тысяч! При таком богатстве у всякого вора прибудет отваги, и на самое опасное дело пойдет он наудалую: бог, мол, не выдаст, свинья не съест. Нет, во всяком разе, по-моему, надо бы к палатке караул приставить, да не ночной только, а и денной, палатка-то ведь почти на всполье стоит, всяких людей вокруг бывает немало.
   — Крепка, не проломают, — самоуверенно сказал на то Патап Максимыч и повел совсем про другое речь.
   — Как озими на Узенях? — спросил он у шурина.
   — Озими хорошие, — отвечал Никифор. — После Покрова зажелтели было, потому что с Семенова дня дождей не было ни капельки, погода сухая, а солнышко грело, ровно летом, ну а как пошли дожди да подули сиверки, озимые опять зазеленели.
   — У Зубкова как? — спросил Патап Максимыч.
   — Хорошо, очень даже хорошо, — отвечал Никифор.
   — А на моих хуторах, что переснял я у Зубковых, случилось тебе быть? — спросил Чапурин.
   — Как же. Нарочно два раза туда заезжал. Все осмотрел, — отвечал Никифор Захарыч.
   — Ну, что же?
   — Да ничего, все слава богу, сказал Никифор. — Озими тоже зазеленели, скот в теле, овса, сена, яровой соломы и всякого другого корма до будущего хлеба с залишком будет, приказчики на хуторах радивые, рабочий народ всем доволен, соседские, слышь, завидуют ихней жизни.