— Здравствуй, дочка, подходи ближе, — весело и приветливо сказал, увидавши ее, Чапурин. Подошла Дуня, поздоровалась с ним.
   — Сядь-ка рядком, покалякаем, — сказал Патап Максимыч, указывая на стоявший возле стул.
   Ни слова не молвив, Дуня села возле названного отца.
   — Каково поживаешь? Не соскучилась ли? — немного помедливши, спросил Патап Максимыч.
   — Нет, — тихонько ответила Дуня.
   — Ну, и слава богу. Это лучше всего. А ко мне в Осиповку когда сбираешься? — спросил Чапурин.
   — Не знаю, — прошептала она. — Вот как Груня.
   — А я было у себя на усаде домик для твоего житья хотел ставить, чтобы, значит, жить тебе на своей полной воле, отдельно от моей семьи. Да чуть ли не опоздал, — с ласковой улыбкой проговорил Патап Максимыч.
   — Покорно благодарю вас за ваши попечения, — тихо молвила Дуня.
   — Какие тут благодарности?.. Что между нами за счеты? — вскликнул Патап Максимыч. — Доброй волей, без твоей просьбы привелось мне взять попеченье о тебе и делах твоих… На то была воля божья. Так я рассуждаю. Какие ж тут благодарности? А, кстати, оренбургский татарин письмо прислал.
   — Что ж он пишет? — с оживленьем спросила Дуня. — Есть ли надежда выручить дядюшку?
   — Есть, — отвечал Патап Максимыч. — Обрадовался некрещеный лоб другой тысяче, что ты обещала ему. Беспременно, пишет, выкуплю, а не выкуплю, так выкраду, и ежели только он в живых, к лету вывезу его на русскую землю.
   — Слава богу, — сказала Дуня. — Как только вспомню я, что у меня дядя родной в полону, сердце кровью так и обольется… Поскорее бы уж вынес его господь… Дарья Сергевна как у вас поживает?
   — Ничего, здорова. С самого приезда в Осиповку не выходит почти из моленной. С канонницей чередуется — службу правит. Только скучает, очень даже скучает, — проговорил Чапурин.
   — Жаль мне ее, — молвила Дуня. — Вот я и молода еще, а куда тяжело менять жизнь, а ей-то на старости лет каково?..
   — Тебе-то, Дунюшка, от перемены в жизни тяготы не будет, — сказал, улыбаясь, Патап Максимыч. — Да что ж ты все молчишь, что не поделишься со мной своей радостью? Можно, что ли, поздравить тебя с женихом?..
   Вспыхнула вся Дуня и с укором взглянула на Аграфену Петровну. «Это она рассказала», — подумала она.
   — Чего еще таиться? — молвила Аграфена Петровна. — Еще не долго — и все будут знать, как же тятеньке-то наперед не сказать? Дуня молчала.
   — Так можно, что ли, поздравить-то? — ласково улыбаясь, спросил Чапурин.
   — Можно, — чуть слышно промолвила Дуня.
   Обнял ее Патап Максимыч и трижды поцеловал в горевшие ланиты.
   — Вместо отца поздравляю, вместо родителя целую тебя, дочка, — сказал он. — Дай вам бог совет, любовь да счастье. Жених твой, видится, парень по всему хороший, и тебе будет хорошо жить за ним. Слава богу!.. Так я рад, так рад, что даже и рассказать не сумею.
   — Благословите меня за тятеньку покойника на новую жизнь, — со слезами на глазах сказала Дуня Патапу Максимычу.
   — Изволь, милая, изволь. Благословлю с великим моим удовольствием,отвечал он. — Побудь здесь с Дуней, — прибавил он, обращаясь к Аграфене Петровне, — а я в твою образную схожу да икону там выберу. Своей не привез, не знал. — Не бойсь, Груня, твои благословенные иконы знаю — ни одной не возьму. И вышел вон из горницы.
   Вскоре воротился Чапурин с иконою в позолоченной ризе. Следом за ним вошел Петр Степаныч.
   — Надо будет нам благословить и невесту и жениха, для того я сюда и привел Петра Степаныча, — сказал Патап Максимыч. — Отдельно каждого станем перед венцом благословлять, а теперь это за рукобитье пойдет. Ты, Груня, будешь за мать; неси же хлеба каравай, да соли, да чистое полотенце.
   Аграфена Петровна вышла, а Чапурин сказал Петру Степанычу:
   — С нареченной невестой!.. Поцелуемся. Смотри же, парень, люби ее да береги… Да что это вы, посмотрю я на вас, упырями друг на дружку глядите?.. Словечка меж собой не перемолвите. Так ведь не водится.
   Вошла Аграфена Петровна с папушником (Папушник — пшеничный хлеб домашнего приготовления.), покрыла стоявший в красном углу стол скатертью, поставила на нем принесенную Патапом Максимычем икону, затеплила свечку, положила возле иконы хлеб и покрыла его полотенцем.
   Положили семипоклонный начал, потом Патап Максимыч с Груней обычным порядком благословили жениха с невестой.
   — Ну, юнец-молодец и ты, раскрасавица-девица, — сказал Патап Максимыч.Теперь, по дедовскому и прадедовскому завету, следует вам поцеловаться на любовь, на совет, на долгую и согласную жизнь. Извольте целованьем завершить божие благословенье.
   Самоквасов подошел к Дуне. Ни жива ни мертва стояла она и свету не взвидела, когда Петр Степаныч поцеловал ее. Не видала она лица его, только чувствовала, как горячие, трепещущие уста крепко ее целовали. Нет, это не серафимовские лобзанья, что еще так недавно раздавала она каждому на раденьях людей божиих.
   — Теперь бы следовало про здоровье нареченных князя с княгиней винца испить, — молвил Патап Максимыч. — Тащи-ка, Груня, что есть у тебя про запас. Эка досада, не знал, на что еду. Тебе бы, Груня, отписать, я бы холодненького прихватил с собой. А у тебя, поди ведь, сантуринское либо церковное. Да уж делать нечего, за недостачей хорошего хлебнем и сантуринского. Тащи его сюда!
   — Позвольте, Патап Максимыч, — вступился Петр Степаныч. — Со мной есть маленький запасец. Рассчитывал, что пригодится к седми спящим отрокам (22 октября. Из семи отроков младший назывался Иоанном.), к именинам, значит, Ивана Григорьича. А теперь вот, на мое счастье, бутылки на другое понадобились.
   И, спешно выйдя из горницы, воротился бегом с парой бутылок шампанского. Разлили вино, выпили, и Дуня маленько пригубила.
   — Горько! — вскричал на всю горницу Чапурин.
   — Горько! — сказала и Аграфена Петровна.
   — Надо жениху с невестой поцеловаться, тогда и вино сладко будет,сказал Патап Максимыч.
   Делать нечего. Должна была Дуня еще раз целоваться с женихом. Теперь горячий поцелуй Петра Степаныча показался ей таким сладким, таким приятным, что рада бы она была, ежели б еще и еще он целовал ее да все бы чаще да чаще.
   — Надо теперь говорить про дело, — сказал Чапурин, когда бутылка была опростана. — В людях водится, чтобы тотчас после рукобитья и первого благословенья судили-рядили, когда свадьбе быть, а также насчет приданого и другого прочего, как на первое время житье устроить молодым. Рукобитья у нас не было, да некому и по рукам-то бить — невеста сирота, да и жених все одно что сирота. Зато было у нас божие благословение, на веки веков нерушимое. А это первое дело, много важней оно рукобитья. Станемте ж теперь, жених с невестой, толком говорить, как привести ваше дело к доброму совершению. Все молчали.
   — На счет приданого я не судья, — продолжал Патап Максимыч. — В этом на Груню надо положиться. Что сама сумеет, все сделает, чего не сумеет — у Марфы Михайловны попросит совета. Ладно ль придумано? Скажи, родная,прибавил он, обращаясь к Дуне.
   — Кому ж лучше Груни?.. — сказала невеста, потупив свои голубые глаза.
   — А ты что, Груня, скажешь? — спросил Патап Максимыч.
   — По мне, тятенька, не только в этаком случае, а всегда, во всю жизнь мою, рада я для Дуни всякие хлопоты на себя принять, — ответила Аграфена Петровна. Молча обняла ее Дуня.
   — Марфу Михайловну и я стану просить, не оставила бы нас в этом деле; оно ведь ей за обычай, — сказал Самоквасов. — У меня в городу дом есть на примете, хороший, поместительный; надо его купить да убрать как следует… А хотелось бы убрать, как у Сергея Андреича,-потому и его стану просить. Одному этого мне не сделать, не знаю, как и приступиться, а ему обычно. А ежель в городе чего нельзя достать, в Москву спосылаем: у меня там довольно знакомства.
   — Покланяйся в самом деле Колышкиным, попроси — не откажут, — сказал Патап Максимыч. — Только, чур, делать все, как они посоветуют, а не по-своему. Сергей Андреич лучше знает, что и как надо: смолоду по-господски живет, а мы перед ним деревенщина. Твое дело взять: жил ты у дяди, ровно в мурье, только и свету у тебя было, что по скитам с подаяньями разъезжать да там загащиваться. Вот разве как в Москве да в Питере побывал, так, может, нагляделся, как хорошие люди живут. Одними деньгами тут ничего не возьмешь, тут нужны уменье да сноровка. Возьми, к примеру, Алешку Лохматого — сколько денег он на дом потратил, а все-таки вышло шут его знает что: обои золотые, ковры персидские, а на окошках, заместо хороших занавесок, пестрядинные повешены. Не нами, а дедами и прадедами сказано: «Всяко дело мастера боится».
   — Это так точно, Патап Максимыч, это речи справедливые и согласные,отвечал Петр Степаныч. — Ежели бы Сергей Андреич согласился оказать мне милость, как же бы я мог делать по-своему? Не выступлю из его приказов.
   — Проси же его, проси скорее, — сказал Чапурин, — а я и сам отпишу, чтоб он для тебя постарался.
   Тем разговор и кончился, а жених с невестой все-таки при людях словечка не сказали, несмотря на старанья Патапа Максимыча и Аграфены Петровны.

ГЛАВА ПЯТАЯ

   Трое суток прогостил Чапурин у богоданной дочки. Собравшись в Осиповку, сказал он Дуне:
   — У Груни кладовая-то деревянная, в подклете под домом, а строенье старое да тесное. Долго ль тут до беды? Ну как, грехом, случится пожар? А у меня палатка каменная под сводами и строена на усаде вдалеке от жилого строенья. Не перевезти ли до времени твои пожитки ко мне?.. Страху будет меньше. Как думаешь?
   И Аграфена Петровна со своей стороны прибавила, что в Осиповке Дунино приданое не в пример будет сохраннее.
   — Ведь у тебя в сундуках-то добра больше, чем на сто тысяч, Дунюшка,сказала она. — Шутка ли это? Подумай. Тятенька придумал хорошо. Ты как решишь?
   Дуня согласилась и благодарила Патапа Максимыча за его заботы.
   В тот же день наняты были подводы и Дунины сундуки отправлены в Осиповку под надзором приказчика, заправлявшего делами Ивана Григорьича. За обозом отправился и сам Патап Максимыч. После того Дуня чаще и чаще видалась с женихом и стала с ним разговорчивей и доверчивей. Раза по два да по три на дню бывали у них и молчаливые тайные поцелуи -нравились они Дуне, а об женихе и говорить нечего. Любила Дуня вспоминать с ним про катанье в косных по Оке и про то время, как видались они во время Макарьевской. Но, кроме того, ни о чем из прошлого Дуня речей не заводила. А он другое вспоминал.
   — Знаете ли вы, с коих пор полюбил я вас? — спросил он однажды у Дуни.
   — Не знаю, — с самодовольной улыбкой отвечала она. — С той, может статься, поры, как мы с Дорониными в косных катались?
   — Раньше, — сказал Самоквасов. — Полюбил я вас не за красоту, не за пригожество, а за ваши речи добрые и разумные. Помните ли вы про Ивана-царевича?
   — Про какого Ивана-царевича? — спросила Дуня. — Про сказку, что ли, говорите?
   — Да, про сказку, — отвечал Петр Степаныч. — Помните, как в Комарове, при вашей там бытности, на другой день после Петрова, Дарья Никитишна, середь молодых девиц сидючи, эту сказку рассказывала? Еще тогда Аграфена Петровна в девичьей беседе сидела.
   — Припоминаю теперь что-то, — молвила Дуня.
   — А как кончила сказку Дарья Никитишна, всем девицам она молвила: «Сказывай по ряду одна за другой, как бы каждая из вас жила в замужестве, как бы с мужем свою жизнь повела». И стали девицы открывать свои мысли и тайные думы. Ни у одной не было хороших, разумных речей, опричь той, что после всех говорила. А говорила она вот что: «Замуж пойду за того, кого полюблю, и стану его любить довеку, до последнего вздоха, только сыра земля остудит любовь мою. А что буду делать я замужем, того не знаю, не ведаю. Одно знаю — где муж с женой в ладу да в совете живут, по добру да по правде, в той семье сам бог живет. Он и научит меня, как поступать». Дуня зарумянилась.
   — Помню, теперь помню, — промолвила она, — но как же вы все это знаете? Вы ведь от слова до слова мои речи говорите? Груня, должно быть, рассказала вам.
   — Не она, — ответил Петр Степаныч. — Не вспомните ли, чем девичья беседа кончилась?
   — Чем кончилась? Посидели, поговорили да по своим местам разошлись,сказала Дуня.
   — А забыли, что Аграфена Петровна после ваших слов выглянула в окошко и сказала: «А у нас под окном в самом деле Иван-царевич сидит».
   — Что-то припоминаю, — сказала Дуня.
   — Я Иваном-царевичем был, я сидел на завалинке и от слова до слова выслушивал девичьи речи, — сказал Петр Степаныч. — И с того часу полюбил я вас всей душой моей. А все-таки ни в Комарове, ни в Нижнем потом на ярманке не смел к вам и подступиться. Задумаешь словечко сказать, язык-от ровно замерзнет. Только бывало и счастья, только и радости, когда поглядишь на вас. А без того тоска, скука и мука.
   — Видно, с того ко Фленушке в Комаров вы и уехали? — с хитрой улыбкой спросила его Дуня.
   — Именно оттого, — ответил Самоквасов, — только Фленушки я и не видал почти тогда. При мне она постриглась. Теперь она уж не Фленушка, а мать Филагрия… Ну да господь с ней. Прошу я вас, не помышляйте никогда о ней — было у нас с ней одно баловство, самое пустое дело, не стоит о нем и вспоминать. По правде говорю, по совести.
   Привыкла Дуня к жениху, не стыдилась больше его и перестала отворачиваться, когда, любуясь на свою красавицу, он страстно целовал ее подернутые румянцем ланиты.
   Через неделю Петр Степаныч поехал к Патапу Максимычу в Осиповку, а потом в город переговорить с Колышкиными. Он обещал невесте каждый праздник приезжать в Вихорево.
   Прощаясь с женихом, Дуня, по настоянью Аграфены Петровны, сказала ему:
   — Послушайте, что я скажу вам, Петр Степаныч. В прошлом году, еще прежде того как мы гостили в Комарове, великим постом мне восьмнадцать лет исполнилось. На мои именины покойник тятенька подарил меня разными вещами. Тут было и обручальное колечко. И сказал он мне тогда: «Восьмнадцать лет тебе сегодня минуло — может статься, скоро замуж пойдешь. Слушай же отца: наши родители ни меня, ни мать твою венцом не неволили, и я не стану неволить тебя, — вот кольцо, отдай его кому знаешь, кто тебе по мыслям придется. Только смотри, помни отцовский завет, чтобы это кольцо не распаялось, значит изволь с мужем жить довеку в любви и совете, как мы с твоей матерью жили». И заплакал он тут, горько заплакал, ровно знал, что в круглом сиротстве придется мне замуж идти… Возьмите. И со слезами на глазах подала ему кольцо.
   Взволнованный Петр Степаныч стал целовать невесту. Слов у него недоставало, зато радостные слезы красно говорили.
   Поехал он. И только что съехал со двора, Дуне стало тоскливо и скучно.
   Когда Патап Максимыч воротился в Осиповку, у крыльца своего дома увидал он Василья Борисыча. Сидя на нижней ступеньке лестницы, строгал он какую-то палочку и вполголоса напевал тропарь наступавшему празднику казанской богородицы. Патап Максимыч сказал зятю:
   — Видно, все еще настоящего дела не нашел себе. Палочку строгает да напевает что-то себе под нос. Беспутный ты этакой!..
   — Ох, искушение! — с глубоким вздохом вымолвил Василий Борисыч, бросил палку и пошел вслед за тестем в горницы. На полдороге остановил его Чапурин:
   — Кликни Пантелея.
   Пантелей был на дворе, слышал приказ и тотчас подошел к хозяину.
   — Здорово, Пантелеюшка, — ласково молвил ему Патап Максимыч. — Все ли без меня было благополучно.
   — Слава богу, батюшка Патап Максимыч, слава богу, все было благополучно, — отвечал Пантелей. — Посуду красить зачали…
   — А токарни что?
   — В ходу, батюшка, все до единой.
   — Вот что, Пантелеюшка, — сказал Чапурин. — У тебя, что ли, ключи от каменной палатки?
   — Надо быть, у Аксиньи Захаровны, — отвечал Пантелей.
   — А что в ней сложено?
   — Да так, всякий хлам. Разное старье, — отвечал Пантелей.
   — Надо ее опростать, — молвил Патап Максимыч. — Сегодня подводы с сундуками придут из Вихорева. Их туда поставить.
   — Не случилось ли чего у Ивана Григорьича? — тревожно спросил Пантелей.
   Вспало на ум старику, не пожар ли был в Вихореве и не к себе ль перевозит Патап Максимыч уцелевшие пожитки погоревшего кума.
   — Ничего не случилось, — сказал Патап Максимыч. — Смолокуровой Авдотьи Марковны пожитки привезут. Ради сохранности от пожарного случая хочу в палатке поставить их. Надо сейчас же очистить ее от хлама.
   Взойдя наверх, Патап Максимыч прошел в горенку Аксиньи Захаровны, в ту самую горенку, где жила и померла покойница Настя. Василий Борисыч туда же вошел и молча стал у притолоки. У Аксиньи Захаровны сидели Параша и Дарья Сергевна.
   — Что, Захаровна? Как можешь, сударыня? — спросил Патап Максимыч у жены, лежавшей в постели.
   — Так же все, Максимыч, ни лучше, ни хуже, — отвечала Аксинья Захаровна. — С места подняться не могу, все бока перележала. Один бы уж конец, — а то и сама измаялась и других измучила.
   — Чепуху не городи! Бог даст, встанешь, оправишься, и еще поживем с тобой хоть не столько, сколько прожили, а все-таки годы…— сказал Патап Максимыч, садясь возле больной.
   — Ты наскажешь, тебя только послушай, — с ясной, довольной улыбкой тихим голосом промолвила Аксинья Захаровна.
   — Вы каково, Дарья Сергевна, без меня поживали? — обратился к ней Патап Максимыч. — Авдотья Марковна вам кланяется и Груня также.
   — Благодарю покорно, — молвила Дарья Сергевна. — Что Дунюшка-то, здорова ли, сердечная?
   — Слава богу, здорова, — отвечал Чапурин.
   — Не скучает ли? — спросила Дарья Сергевна.
   — В мою бытность не скучала, а скоро, надо думать, приведется ей скучать, — с загадочной улыбкой ответил Патап Максимыч. — Захаровна, у тебя, что ли, ключи от каменной палатки?
   — У меня, — сказала Аксинья Захаровна. — А что?
   — Что там лежит у тебя? — спросил Чапурин.
   — Прежде приданое дочерей лежало, а теперь нет ничего, — ответила Аксинья Захаровна. — Хлам всякий навален — старые хомуты, гнилые кожи.
   — Подай-ка мне ключи, — сказал Патап Максимыч. По приказу Аксиньи Захаровны Параша вынула ключи и подала их отцу.
   — Авдотьи Марковны сундуки хочу там поставить.
   Груня говорит, что в них добра тысяч на сотню, — сказал Чапурин.
   — По-моему, больше, — заметила Дарья Сергевна.
   — Ну вот, видите! Груня поставила сундуки в кладовой, да ведь строенье у кума Ивана Григорьича тесное, случись грех — малости не вытащишь. Потому и решил я сундуки-то сюда перевезти да в палатке их поставить. Не в пример сохраннее будут, — сказал Патап Максимыч.
   — Конечно, сохраннее, — примолвила Аксинья Захаровна. — Это ты хорошо вздумал, Максимыч.
   — Сама-то скоро ли Дунюшка приедет? — спросила Дарья Сергевна.
   — Этого не знаю, — отвечал Патап Максимыч. — Покамест у Груни остается, а потом вместе с ней в город поедет, к Колышкиным. И не раз еще придется ей до Рождества съездить туда.
   — Зачем же ей так разъезжать? — спросила Дарья Сергевна.
   — Да самого-то главного я ведь еще и не сказал, — молвил Патап Максимыч. — Замуж выходит Авдотья-то Марковна. После филипповок свадьба.
   Все удивились, особенно Дарья Сергевна. Аксинья Захаровна перекрестилась и пожелала счастья Дуне, Прасковья Патаповна по обычаю равнодушно поковыряла в носу, а Василий Борисыч вздохнул и чуть слышно промолвил:
   — Ох, искушение!
   «Так вот оно какое вышло положение-то! — думал он сам про себя. — Тогда на Китеже, как впервые ее увидал я, светолепна была — очи голубые, власы — янтарные волны, уста — червленные ленты, ланиты — розовый шипок. Не то что моя колода Парашка. А в Комарове какова была! Ангелам подобна!.. Но вертоград для меня заключен, источник радостей запечатлен. Миллион, опричь приданого во сто тысяч!.. То-то бы зажили… Бог суди Фленушку с Самоквасовым да с Сенькой саратовцем — окрутили, проклятые, меня, бедного — валандайся теперь век свой с этой дурищей Парашкой».
   Больше и больше зло разбирало бывшего посла рогожского. Всех клял, всем просил помсты у бога, кроме себя одного.
   — За кого ж это выходит Дунюшка? — чуть слышно спросила у Патапа Максимыча Дарья Сергевна. — Неужто она в лесах могла найти судьбу свою?
   — Жених не лесной, а из города Казани. Теперь он с большим наследственным капиталом в Нижнем поселился. Да вы его знаете, у Колышкиных каждый божий день бывал, как мы у них останавливались… Петр Степаныч Самоквасов, — сказал Патап Максимыч. — Груня, кажись, и сосватала их.
   — Не пара, не пара, — со слезами на глазах промолвила Дарья Сергевна.
   — Чем же не пара? — спросил Патап Максимыч.
   — У Самоквасова на уме только смешки да шуточки. Какой он муж Дунюшке?.. — сказала Дарья Сергевна. — В прошлом году в одной гостинице с ним стояли. Нагляделась я на него тогда. Зубоскал, сорванец, и больше ничего, а она девица строгая, кроткая. Того и гляди, что размотырит весь ее капитал. Нет, не пара, не пара.
   — Женится — переменится, — молвил Патап Максимыч. — А он уж и теперь совсем переменился. Нельзя узнать супротив прошлого года, как мы в Комарове с ним пировали. Тогда у него в самом деле только проказы да озорство на уме было, а теперь парень совсем выровнялся… А чтоб он женины деньги на ветер пустил, этому я в жизнь не поверю. Сколько за ним ни примечал, видится, что из него выйдет добрый, хороший хозяин, и не то чтоб сорить денежками, а станет беречь да копить их.
   — Вашими бы устами да мед пить, Патап Максимыч, — грустно проговорила Дарья Сергевна. — А впрочем, мне-то что ж? В ихнем семействе я буду лишняя, помехой, буду, пожалуй. Люди они молодые, а я старуха. Черную рясу решилась надеть я. Слезно стану молить мать Манефу, приняла бы меня во святую свою обитель, а по времени и ангелоподобного чина удостоила бы.
   — Нынче, Дарья Сергевна, скитские обители не то, что прежде, — сказал Патап Максимыч. — Со дня на день выгонки ждут. Вон сестрица моя любезная, Манефа-то, целу обитель в городу себе построила, человек на семьдесят,-туда до выгонки хочет переселяться. А как вы к тому городу не приписаны, так вам, пожалуй, и не дозволят там проживать. Всегда бывало так по другим местам, где старообрядские монастыри закрывали: на Иргизе так было, и в Стародубе, и по другим местам. Которые были из других местов, тех высылали на родину, и велено было за ними смотреть, чтоб оттоль никуда не отлучались. Так ежели у вас есть твердое желание спасаться в какой-нибудь из здешних обителей, так повремените немногое время, обождите, чем ихнее дело кончится.
   А кончится оно, думать надо, в скором времени.
   — Что ж! — молвила Дарья Сергевна. — До времени гостьей у матушки Манефы поживу, чтоб не попасть в скитские списки. А настанет выгонка, куда-нибудь на время уеду.
   — У нас живите, Дарья Сергевна, — тихо проговорила Аксинья Захаровна.При вас мне отрадней, не так скучно, вы со мной и поговорите, вы мне и от божественного что-нибудь почитаете.
   — А ко всему, что сказал я, прибавлю вам, Дарья Сергевна, еще, — молвил Патап Максимыч. — Теперь ведь Манефа игуменьей только по имени, на самом-то деле мать Филагрия всем заправляет — и хозяйством, и службой, и переписку с петербургскими да с московскими ведет. Чать, знаете ее? Манефина-то наперсница, взбалмошная, бесшабашная Фленушка.
   — Как мне Фленушки не знать? — сказала Дарья Сергевна. — Довольно ее знаю, не мало ведь времени выжила я с Дуней у матушки Манефы в обители.
   — Сумасброд была девка! — заметил Патап Максимыч. — Все бы ей какое-нибудь озорство. А теперь, говорят, хозяйство повела мастерски; вся, слышь, обитель в такой у нее строгости, какой и при Манефе не бывало. И вам, сударыня Дарья Сергевна, стало-быть волей-неволей придется из ее рук смотреть и все исполнять по ее приказам. Вы бы об этом хоть порассудили. Не желаете у Дуни жить, найдется угол вам у меня в дому: что есть — вместе, чего нет — пополам. Подумайте хорошенько, матушка. Жалеючи вас говорю. Вот и старуха моя говорит, что ей с вами отраднее. Право, не лучше ли вам у нас остаться. Вы хорошая хозяйка, я это заметил, живучи у вас, а у меня хозяйка с постели не сползает. О Прасковье говорить нечего — сами видите, что умом не дошла — ей бы только сладко поесть да день-деньской на кровати валяться. А за вами по хозяйству я бы ровно за каменной стеной был. Поразмыслите об этом, ежели решились у Дуни не жить.
   Пошел Патап Максимыч токарни осматривать. Дарья Сергевна также вышла. Прошла она в моленную, а там наемная канонница за негасимой свечой стоит и псалтырь читает. Там присела Дарья Сергевна на боковую лавочку и поникла головой. Дуня вспоминалась ей. "С детства ровно к родной матери была ко мне привязана, ни одной, бывало, тайной думы от меня не скрывала, — думала она.А в последнее время не такой стала. Полюбились ей мирские книги, и стала она скучать божественными. Читаешь, бывало, ей из «Пролога» или «Торжественника» — не слушает, зачнешь говорить о душеспасительном -и ухом не ведет.
   А тут на беду подвернулась окаянная Марья Ивановна. Совсем с тех пор переменилась Дуня, стала нетерпелива, сумрачна и молчалива. От зари до зари, бывало, сидит над какими-то еретическими, видно, книгами, путного слова тогда от нее, бывало, не добьешься. Не то что со мной, с отцом говорить перестала. А как на Троицу принесло к нам в дом эту проклятую Марью Ивановну — еще хуже пошло… И как воротилась Дуня от нее из гостей к больному отцу, словечка не сказала мне про житье-бытье у Луповицких, хоть я не раз о том речь заводила. О чем ни спрошу — молчит, ровно стена. И по-прежнему ко всему холодна и по-прежнему ко всему безучастна.