— Да, — с тяжелым вздохом молвил Пахом. — Великой злобой дышат духи поднебесные, злобные начальники, власти вражие, миродержатели тьмы века сего. Как противустать им в день лютый?.. Как их преодолеть?.. Как против них устоять?..
   — И духом и умом надо молиться духу святому. Пой ему духом, пой и умом. Только тем и победишь злобу лукавого, — подняв седую голову, восторженно сказал Фуркасов… Ведь мы сыны света, Пахомушка, сыны дня, не стать же нам спать да дремать, как язычникам… Мы дети дня и света, они сыны ночи и тьмы… Их дело спать, нам же подобает бодрствовать и трезвиться… Тем только и победим врага, тем только миродержатель тьмы века сего и посрамится от светло сияющего зрака людей божиих… Со всех сторон видим козни супротивника, хочет он нас обокрасть, и аще возможет, то и погубить… Но не дает отец небесный в обиду своих детушек. Дарует милость, оградой оградит, покровом святым покроет нас…
 
***
 
   С час времени беседовал Фуркасов с Пахомом, наконец они расстались. Резвая кобылка с конюшни Луповицких быстро побежала в соседнее село Порошино. Там на поповке (Поповка — слободка близ церкви, где живет сельское духовенство. Если при церкви нет крестьянских домов, а одни только поповские, поселок зовется погостом.), возле кладбища, стояла ветхая избенка дьякона Мемнона Панфилова Ляпидариева. Возле нее остановился Пахом Петрович.
   Мемнон прежде служил в соборе уездного городка, потом за какую-то провинность был уволен за штат. В чем состояла провинность его, никто хорошенько не знал. Одни говорили, что владыка, объезжая епархию, нашел у него какие-то неисправности в метриках, другие уверяли, будто дьякон явился перед лицом владыки на втором взводе и сказал ему грубое слово, третьи рассказывали, что Мемнон, овдовев вскоре после посвященья, стал «сестру жену водити» и тем навел на себя гнев владыки. Близко знавшие Ляпидариева говорили, что все это неправда.
   С архиереем Мемнон учился в одних классах. Прошли многие годы — вдовый дьякон служил себе да служил, а товарищ, его, постригшись в монахи и затем подвигаясь дальше и выше, сделался на родине владыкой. Сильно возрадовался тому Мемнон. Зароились в голове его золотые мечты, спит он и видит, как бы скорей повидаться со старым товарищем. Увидались наконец…
   Мемнон был скор на язык, молвил владыке нечто неугодное, и с той поры черная полоса началась в его жизни. Его уволили за штат. В Порошине, где в прежние годы отец Мемнона был священником, оставалась ветхая его избенка. Там и поселился заштатный дьякон. Другой бы на его месте спился с кругу либо пустился во вся тяжкая, но он не упал духом. При веселом, шутливом и крайне беспечном нраве он относился к превратностям судьбы бесстрастно и оттого не знал ни горя, ни печали.
   Прожив последние, что оставались от дьяконства, деньжонки, Мемнон должен был идти по миру; в это время об его судьбе узнали Луповицкие. Николай Александрыч, убедившись, что это был человек для него подходящий, звал его к себе, предлагая и стол, и квартиру, и все, что ему понадобится. Мемнон не согласился, но коротать время в беседах с Луповицким был рад, живал у них по неделям, беседуя о созерцательной жизни, о спасении души, об умерщвлении плоти и осыпая насмешками монашество, доставалось, впрочем, и белому духовенству.
   Дал ему Николай Александрыч мистических книг, и пытливый ум Мемнона весь погрузился в них. Года через два пожелал он войти в общество сокровенной тайны и был «приведен». Со страстной пылкостью предался Мемнон учению людей божиих, усердно исполнял их обряды, но не всегда мог совладать с собой — нет, нет, да и отпустит какое-нибудь словечко на соблазн святым праведным. Все они, сами даже Луповицкие, смотрели на его выходки, как на юродство Христа ради, и нимало не соблазнялись. Привыкнув к дьяконству, Мемнон нередко нарушал заведенный на раденьях порядок пением церковной песни, а не то пустится в присядку во время раденья либо зачнет ругать, кто ему подвернется. Но и это люди божьи почитали юродством и в выходках Мемнона думали видеть неизреченную тайну.
   Палит июньский зной. Солнце только что своротило с полудня и льет с безоблачного неба на землю обильные потоки ослепительного блеска и нестерпимого, жгучего жара. По всему Порошину тихо, безмолвно, ни ветерок не потянет, ни воробушек не чиликнет, ни ласточка не прощебечет. Душно, чуть можно дышать — все примолкло, все притихло. Облитые потом на утренней полевой работе, крестьяне, пообедавши чем бог послал, завалились часок-другой соснуть, кто в клети, кто в амбаре, кто на погребице. Высунув языки и тяжко дыша, приютившиеся в тени собаки ни одна не тявкнет — все спят, свернувшись в кружок. Лишь изредка в какой-нибудь избе послышится слабый голосок сонного младенца и затем скрип оцепа зыбки — то полусонная мать укачивает своего ребенка. Издали по временам доносятся веселые клики, резкий хохот и пронзительный визг резвой, шумной гурьбы купающихся в пруде ребятишек. Изредка пропищит парящий в поднебесье ястреб; зорко следит он, не задремал ли где в прохладной тени оплошный, но годный на обед цыпленок. И на поповке все тихо, лишь из крайней, ближайшей к кладбищу избенки через растворенные окна несутся громогласные густые звуки здорового баса. Кто-то распевает духовное.
   У той избенки остановился Пахом. Вошел в калитку, растворил ворота и, поставив рыженькую в тени крытого двора, по скривившемуся крылечку без перил и без двух ступенек вошел в тесную, грязную кельенку. Там, задрав ноги кверху и ловя рукой мух, осыпавших потолок и стены, лежал спиной на лавке, в одной рубахе, раскосмаченный дьякон Мемнон и во всю мочь распевал великий прокимен первого гласа: «Кто бог велий, яко бог наш…» Прерывал он пение только руганью, когда муха садилась ему на лицо либо залезала в нос или в уста, отверстые ради славословия и благочестного пения.
   — Христос воскрес! — входя в избенку, сказал Пахом.
   — «Ты еси бог творяй чудеса!» — допел дьякон прокимен и, лениво привстав на лавке, молвил: — ну, Христос воскрес!.. Эку жару бог послал, яйца на солнышке в песке пеку. Вечор вкрутую испек на завалинке. Что хорошенького?
   — Заехал навестить тебя, Мемнонушка, — сказал Пахом. — На воскресенье будет у нас собранье. Придешь, что ли?
   — Приду, — ответил дьякон, — чаю давно не пивал. Скажи там: целый бы самовар на мою долю сготовили.
   Новую песню зато вам спою. Третий день на уме копошится, только надо завершить.
   — Та только песня богу угодна и приятна, что поется по наитию, когда святый дух накатит на певца, — сказал Пахом. — А что наперед придумано, то не годится: все одно, как старая, обветшалая церковная песня.
   — Зато выходит складней, — молвил дьякон. — Так в субботу приходить?
   — В субботу, — ответил Пахом.
   — Жарко, — молвил дьякон. — Хоть бы дождичка.
   — Бог-от лучше нас с тобой знает, Мемнонушка, как надо миром управлять, в кое время послать дождик, в кое время жар, зной и засуху,заметил Пахом. — Не след бы тебе на небесную волю жалиться.
   Не ответил дьякон, опять лег спиной на лавку, опять задрал ноги и, глядя в потолок, забасил церковную стихиру на сошествие святого духа: «Преславная днесь видеша во граде Давидове».
   Сколько Пахом ни заговаривал с ним, он не переставал распевать стихиры и не сводил глаз с потолка. Посидел гость и, видя, что больше ничего не добьется от распевшегося Мемнона, сказал:
   — Поеду я, Мемнонушка. Покров божий над тобою! Дьякон только рукой махнул.
 
***
 
   Дальше погнал Пахом. Проехав верст пяток реденьким мелким леском, выехал он на совсем опаленную солнцем поляну. Трава сгорела, озимые пожелтели, яровые поблекли. Овод тучей носился над отчаянно махавшей хвостом, прядавшей ушами и всем телом беспрестанно вздрагивавшей рыженькой кобылкой… Но вот почуяла, видно, она остановку, во всю прыть поскакала к раскинувшемуся вдоль пруда сельцу всего-то с двенадцатью дворами. За тем сельцом виднелась водяная мельница, а повыше ее небольшая усадьба одинокого помещика, отставного поручика Дмитрия Осипыча Строинского.
   В молодости служил он в 34-м егерском полку, а в том полку в двадцатых годах сильна была хлыстовщина. Стоя на зимних квартирах в Бендерах, Строинский, как сам после божьим людям рассказывал, впал в плотские грехи и, будучи с самых ранних детских лет верующим и набожным, вдруг почувствовал в себе душевный переворот. Полная страстей жизнь вдруг показалась ему гадкою, и он с ужасом стал вспоминать об адских муках, считая их для себя неизбежными. День ото дня больше и больше приходил двадцатилетний юноша в умиление, плакал горькими слезами, часто исповедовался, приобщался и, по наставлению духовника, решился совершенно изменить образ своей жизни. Наложил на себя пост, стал все ночи напролет молиться богу, не пропускал ни одной церковной службы. Товарищи над ним подсмеивались, осыпали набожность его колкостями. Строинский все сносил, все терпел, не возражая ни единым словом насмешникам и не входя с ними ни в какие рассуждения. Не утаилось это от солдат, стали они с большим уваженьем глядеть на молодого поручика.
   Раз приходит к нему с приказом по полку известный набожностью вестовой. Разговорился с ним Дмитрий Осипыч, и вестовой, похваляя его пост, молитву и смирение, сказал, однако, что, по евангельскому слову, явно молиться не следует, а должно совершать божие дело втайне, затворив двери своей клети, чтобы люди не знали и не ведали про молитву. Призадумался Строинский, сказал вестовому:
   — Да ведь в церкви-то молятся же явно.
   — Оттого, ваше благородие, внешняя церковь и не дает полного спасенья, — сказал вестовой. — Господь-то ведь прямо сказал: «Не воструби пред собою, яко же лицемеры творят в сонмищах и на стогнах, яко да прославятся от человек». Путь ко спасенью идет не через церковь… Это путь не истинный, не совершенный… Есть другой, верный, надежный…
   — Ты назвал церковь внешнею. Разве есть другая какая-нибудь? — спросил удивленный Строинский.
   — Есть, ваше благородие, — ответил унтер-офицер.
   — Какая же это?..
   — Внутренняя, ваше благородие, — ответил унтер-офицер.
   — Хорошо, ступай, — приказал он унтер-офицеру, и тот ушел.
   Смутил он поручика… С неделю Строинский ходил ровно в тумане. Достал Евангелие и увидал, что в самом деле там сказание о тайне молитвы и что установлена спасителем только одна молитва: «Отче наш». Поразили его слова евангелия: «Молящеся не лишше глаголите, яко же язычники, мнят да яко во многоглаголании услышаны будут, не подобитеся им…» Яко же язычники!.. Яко же язычники!.. А у нас в церквах молитв сотни, тысячи, по целым часам читают да поют их. А что поют и что читают, не разберешь. Дьячок что барабанщик вечернюю зорю бьет. Яко же язычники, яко же язычники!.. Вот кто мы… Многие молитвы Христом отвержены, и мы язычникам подобимся, читая много молитв", — так рассуждал поколебленный в основе верований Строинский и послал за смутившим его унтер-офицером. Тот пришел. Завязалась новая беседа.
   — Ты уверил меня, — сказал поручик. — Читал я Евангелие и увидел, что твои слова правильны… Но если церковью нельзя спастись, где же верный путь?
   — Знаю я, ваше благородие, «путь прямой и совершенный», — молвил унтер-офицер. — Идя по тому пути, человек здесь еще на земле входит в общение с ангелами и архангелами.
   — Где ж этот путь? Укажи мне его, — сказал удивленный словами нижнего чина поручик.
   — Есть, ваше благородие, на земле люди святые и праведные… На них господь животворящий дух святый сходит с небеси, — сказал унтер-офицер. — Он пречистыми их устами возвещает всем спасение, а кто в сомненье приходит, чудесами уверяет.
   — Где ж такие люди? — со страстным любопытством спросил Дмитрий Осипыч.
   — Много есть таких людей, ваше благородие, — отвечал унтер-офицер. — В Бендерах есть такие, и в нашем полку есть, только все они сокровенны.
   — Кто же в нашем полку? — спросил поручик.
   — До времени не могу сказать о том, ваше благородие, а ежели решитесь вступить на правый путь, открою вам всю сокровенную тайну, — сказал унтер-офицер. — Господь утаил ее от сильных и великих и даровал ее разумение людям простым, нечиновным, гонимым, мучимым, опозоренным за имя Христово…
   — Можешь ли довести меня до этой «сокровенной тайны»? — спросил Строинский. — Можешь ли поставить меня на верный путь ко спасению?
   — Могу, ваше благородие, — отвечал унтер-офицер. — Могу, ежели дух святой откроет на то свою святую волю.
   После этого разговора Строинский по целым ночам просиживал с унтер-офицером и мало-помалу проникал в «тайну сокровенную». Месяцев через восемь тот же унтер-офицер ввел его в Бендерах в сионскую горницу. Там все были одеты в белые рубахи, все с зелеными ветвями в руках; были тут мужчины и женщины. С венком из цветов на голове встретил Строинского при входе пророк. Грозно, даже грубо спросил он:
   — Зачем пришел? Тайны разведывать? Хищным волком врываться в избранное стадо Христово?
   Изумился Дмитрий Осипыч, узнав в пророке капитана ихнего полка Бориса Петровича Созоновича (Созонович — штабс-капитан 34-го егерского полка, в 1821 году был сослан за ересь в Соловки, где, кажется, и умер. Во время ссылки ему было всего 22 года.), молодого сослуживца, скоро нахватавшего чинов благодаря связям. Больше всех насмехался он над постом и молитвами Строинского, больше всех задорил его, желая вывести из терпенья. Наученный унтер-офицером, Строинский с твердостью отвечал Созоновичу:
   — Душу желаю спасти, а не тайну врагам предать, как Иуда… И сердцем и душой желаю вечного спасенья. Жажду, ищу.
   — На то есть архиереи, на то есть попы и монахи, а я человек неученый, — возразил Созонович.
   Но Строинский настаивал, чтоб допустили его на собранье, а потом и «привели» бы, ежели будет то угодно духу святому.
   — Без надежной поруки того дела открыть тебе нельзя, — сказал Созонович. — Нельзя и в соборе праведных оставаться. Оставьте нас, Дмитрий Осипыч. Одно могу позволить вам — посмотрите, чем занимаемся мы, слушайте, что читаем… Кого ж, однако, ставите порукой, что никому не скажете о нашей тайне, хотя бы до смертной казни дошло?.. Наученный унтер-офицером, Строинский отвечал:
   — Христа спасителя ставлю порукой.
   — Хорошо, — сказал на то Созонович. — Но в нашем обществе должно ведь навсегда удалиться от вина, от женщин, от срамословия и всякого разврата. Можешь ли снести это?.. Если не можешь, тайна тебе не откроется.
   На все согласился Дмитрий Осипыч и с клятвою дал обещание. Его допустили на беседу. Читали на ней «Печерский патерик», сказания о жизни святых, об их молитвенных подвигах, о смирении, самоотвержении и полной покорности воле божией… И сам Созонович и другие объясняли читанное, и Строинскому понравилась тайная беседа хлыстов. Чаще и чаще стал он бывать на их собраньях, узнал, что такое раденье, и сам стал в скором времени скакать и кружиться во «святом кругу». С каждым днем больше и больше увлекался он новою верою… Но вдруг о секте узнали, началось дело, участников разослали по монастырям, до Строинского не добрались. Тяжко ему было оставаться в полку после удаления собратьев по вере…
   Вышел он в отставку и поселился в маленьком имении своем, в сельце Муравьевке. Это было в то время, когда генерал Луповицкий, возвратясь из Петербурга, завел у себя корабль людей божиих. Строинский стал ежедневным и больше всех любимым гостем генерала, а когда старик попался, Дмитрию Осипычу опять, как и в Бендерах, посчастливилось. Его даже не заподозрили. С молодыми Луповицкими Строинский сошелся еще ближе, чем со стариком. Ни одного собора без него не бывало.
   Маленький, чистенький, уютный домик Дмитрия Осипыча со всех сторон окружен был цветниками. Садоводство и музыка только и остались от прежних страстей у достигшего полного бесстрастия человека. Летом с утра до вечера проводил он в саду, долгие зимние вечера за роялью. И в летние ночи нередко из раскрытых окон его домика лились звуки Гайдна, Генделя, Моцарта, Бетховена; новой музыки Строинский не любил и говаривал, что никогда не осквернит ею ни своего слуха, ни пальцев. Вековые дубы и липы, густолиственные клены, стройные тополи и чинары во множестве росли в саду Строинского. Плодовые деревья всех возможных сортов разведены были его руками и содержались прекрасно. Но всего больше заботился Дмитрий Осипыч о цветах.
   Целые рощи высокостволых розанов, красных, белых, желтых, бенгальских, чайных, моховых и центифольных, росли вкруг его домика, целые рабатки засажены были разнородными лилиями, нарциссами, тацетами, тюльпанами, гиацинтами. В трех теплицах содержались редкие растения, полученные большей частью из старинного луповицкого сада. Имея с маленького именья доход незначительный, Строинский больше половины его употреблял на растенья. Без страстей, без прихотей, ведя жизнь, подобную жизни древних отшельников, питаясь только молоком, медом да плодами и овощами, он почти ничего не тратил на себя. Одно еще доставляло ему утешение и удовлетворяло прирожденное чувство красоты и изящества, но оно ничего не стоило. По целым часам слушал он певчих пташек, а весной целые ночи перекликался с соловьями. Соловьи заливаются, а он отвечает им звуками рояля, и слезы, сладкие слезы ручьми текут из очей его.
   Дмитрий Осипыч копался в цветниках, пересаживая из ящиков в грунт летники (Однолетние цветы.), как заслышал конский топот и стук Пахомовой таратайки. Досадно ему стало, нахмурился. «Кому это нужно мешать мне?»подумал он, но, завидев Пахома, тотчас повеселел и радостно засмеялся, как смеется ребенок, когда после отчаянного, по-видимому, ничем неутешного плача вдруг сделают ему что-нибудь приятное. Не этим одним Строинский походил на ребенка, младенческая простота его души и полное незлобие, детская откровенность, чистота души, не исказившейся в омуте праздных и суетных страстей, привлекали к нему всех, кто только ни знал его. С распростертыми объятиями пошел он навстречу Пахому.
   — Христос воскрес! — радостно сказал он.
   — Христос воскрес! — с ясной улыбкой отвечал Пахом. — Все в трудах, все за цветочками!
   — Люблю, Пахомушка, цветочки, люблю, мой дорогой… Утешают они меня,сказал Дмитрий Осипыч. — Налюбоваться не могу на них. И, глядя на цветочки и любуясь ими, ежечасно славлю и хвалю творца видимых всех и невидимых… Как он премудростью своей их разукрасил!.. Истинно евангельское слово, что сам Соломон никогда не украшался столь драгоценными одеждами, как эти господни созданья… Посмотри, какая свежесть красок, какая нежность в каждом цветочке… А запах!.. Это они, мои милые, молятся творцу всяческих, изливают из себя хвалебный фимиам, возносят к небесам его, как кадило, как жертву хваления.
   — А все-таки суета! — едва слышно, но строго промолвил Пахом.Конечно, и цветы божья тварь, да все ж не след к ней иметь пристрастье. Душа, Митенька, одна только душа стоит нашего попеченья.
   — Да ведь и душа и цветы одного же создателя творенье. Не от врага же родились и древа и цветы, как невесту в брачный день украшающие землю,возразил Строинский. — Враг только злобу сеет, и потому все творенья его гадки, мерзки, противны… А взгляни на красоту этих цветочков… Разве они мерзки, разве противны?
   Нет, Пахомушка, и в цветах и в плодах видится великая милость господня к нам. Любуешься на чистые, прекрасные его творения, а трудясь над ними до поту лица, как повелено первому человеку, с любовью лобызаешь край господней ризы…
   — Нет, Митенька, не так говоришь, — возразил Пахом. — Особенно про невест да про брачные дни не то чтоб говорить, но и в помышленье не след держать!.. Опричь души, что мы ни видим, что ни слышим, все от врага. Душа только дорога нам, тело и все ублажающее его — тюрьма души, темница, врагом согражденная.
   Не любить, не ублажать надо эту темницу, а ненавидеть и всеми мерами сокрушать ее. По-настоящему, человеку-то божьему не след бы и глядеть на видимый мир. Слеп и глух должен быть праведник ко всему тленному… Довольно с него заботы и о душе… И ту помоги бог управить — а тут еще суета, мирские попеченья, тщета плотской жизни — один только грех. Нельзя так, Митенька, нельзя, мой возлюбленный, ежели хочешь нескончаемые веки предстоять агнцу, пребывать на великой его брачной вечери и воспевать господу аллилуйю спасения, славу, честь и силу (Апокалипсис, гл. XIX.).
   Не отвечал Дмитрий Осипыч — знал он, что упрямого Пахома не переспоришь. И Пахом замолчал, опустив в землю глаза, не соблазниться бы как-нибудь пышно расцветшими розами и душистыми пиониями.
   — Что новенького? — после недолгого молчанья спросил у него Строинский.
   — Сестрица Марьюшка приехала, девицу с собой привезла, купеческая дочь — кажется, желает на путь праведный стать. Приезжай в субботу, в ночь на воскресенье будет собранье. Повестить велел тебе Николаюшка, — сказал Пахом.
   — Насилу-то надумал, давно бы пора, — молвил Дмитрий Осипыч.
   — Приедешь?
   — Как же не приехать! Жаждет душа духа святого, алчет небесной пищи и новых песен, — сказал Строинский. — Кого еще повещал?
   — В Коршунове у матроса побывал, в Порошине у дьякона, от тебя проеду в город к Кисловым, а от них в монастырь за Софронушкой.
   — Чайку не желаешь ли? — спросил Строинский, но Пахом отказался наотрез.
   — Ехать пора, засветло, покамест у Кисловых спать не легли, надо в город поспеть, — сказал он. — Отдохну маленько у них, да пораньше и в монастырь. К вечеру завтра надо домой поспеть…
   — Выпей хоть чашечку. Успеешь, — уговаривал его Дмитрий Осипыч.
   — Нет, Митенька, не должно плоти угождать, когда творишь дело божие,сказал, выходя из сада, Пахом. — Кстати ли чаи распивать, когда не успел еще повестить всю братию?..
   И, не слушая уговоров Строинского, спешно влез в таратайку и крупной рысью погнал со двора. Дмитрий Осипыч к цветочкам воротился.
 
***
 
   Среди необозримых, засеянных хлебом полей стоит уездный городок на речке, впадающей в Дон в его маловодных верховьях. В сухое время та речка совсем иссякает, и горожане испытывают всякого рода невзгоды и лишенья от недостатка в воде. Хоть при каждом почти доме выкопан колодезь, но колодезная вода жестка и для варки пищи непригодна. Городок бедный, крыт соломой, по окраинам и в подгородных слободах Казачьей да Солдатской не в редкость и черные курные избы без трубы, с одним дымоволоком (Волоковое окно для выхода из избы дыма.). Улицы прямы, широки, но от малого езду травой поросли. Тонут дома в зелени яблонных, вишневых и грушевых садов, а кругом города ни лесинки — степь, голая степь. В том городишке нет никаких промыслов. Опричь попов да чиновников, горожане пашут землю, а зимой ездят в извоз, только тем и кормятся. Торговля в городке грошовая, с выгодой одной водкой торгуют. Ярмарок нет, базары плохие, непривычному худо живется в том городишке.
   Солнце уж закатилось, когда приехал Пахом. Почти на самом краю городка, в самом укромном уединенном уголке, стоял обширный деревянный дом, обшитый тесом, выкрашенный дикой краской с девятью окнами по лицу. И дом и надворные строенья были построены из хорошего леса, а это большая редкость в том краю. Был тот дом даже железом крыт, а это уж совершенная невидаль в таком городишке. Обширный плодовый сад за домом был без малого на трех десятинах. Урожай плодов бывал в нем обильный, и каждый год горожане от первого до последнего завидовали Степану Алексеичу Кислову, отставному почтмейстеру, хозяину того дома, и обкрадывали его сад без всякого милосердия. Напрасно бы Степан Алексеич стал хлопотать по начальству об опустошении его садов — земля бессудная. К тому ж Кислов не охоч был до судов и тяжеб. Кроткий и мирный, для всех безобидный нрав не позволял ему ни на кого жаловаться. Миролюбием и смиренством думал он обезоружить мелких врагов, но — воры и воришки в глаза насмехались над ним, больше и чаще опустошая его сад. И скоту Кислова порой доставалось; то барана, то теленка украдут, о курах да утках нечего и говорить, лошадей даже с конюшни сводили, и все оставалось без взысканья и наказанья. Тихоней горожане прозвали Степана Алексеича и открыто говаривали, что украсть у тихони и бог не взыщет и люди не осудят — тащи со двора, что кому полюбилось да под руку попало.
   Кислов был старожилом в том городке: и отец и дед его служили там, сам Степан Алексеич, не выезжая из своего захолустья, выслужил Владимирский крест за тридцать за пять лет. С ранней молодости был он набожен и до страсти любил церковную службу, жизнь вел тихую, скромную, удаляясь от шумных сборищ, где господствовали картеж да водка. За то его не любили, звали святошей, чуждались. Любимым обществом Кислова были духовные, но и те мало удовлетворяли пытливую его душу. Любимым чтением его были церковные книги.
   Сначала читал он четьи-минеи, «Прологи», «Патерики». Сказания о древних пустынниках, об их отвержении от мира сильно занимали Степана Алексеича, возвышали нравственные его силы, но не могли удовлетворить любознательности. Знал он, что в пустыне ему не живать, что проводить жизнь, подобную жизни отшельников первых веков христианства, теперь невозможно; знал и то, что подвиг мученичества теперь больше немыслим, ни страданий, ни смертных казней за Христа не стало. И начал Степан Алексеич смотреть на жития святых, как на любопытные сказанья. Зато стал углубляться в значение церковных песнопений, от одних умилялся душой, от других приходил в священный восторг; поэзия Дамаскина его восхищала. Но, слушая его песнопения в церкви, слушая чтение возвышающих душу псалмов Давида и молитв, сложенных древними учителями, Кислов доходил до отчаянья. Небрежность служения, мертвенность в духовной среде, господство одной внешности раздражали его и не давали покоя беспокойному и пытливому уму. Хотел доискаться всемирной истины, действительно спасительной веры, обращался с вопросами к духовным, но они либо не понимали вопросов его, либо советовали ему не мудрствовать, а, положась на волю божию, ходить усердно в церковь, чаще заказывать молебны да поднимать на дом иконы. Смеялись даже иные над ним, а искание истины называли ересью. Стал тогда Кислов углубляться в чтение священного писания, особенно Евангелия, — это подняло его нравственную силу и еще больше смягчило кроткий от природы нрав. А все-таки не мог он нигде сыскать духовного врача, ни от кого не мог услыхать разумного слова. Тут он понял пословицу: «Бывали встарь сосуды деревянные, да попы, золотые, а ныне сосуды золотые, да попы деревянные». Неотвязная мысль, где же всемирная истина, неискаженная Христова церковь, мучительно тяготила Кислова. Тут познакомился он с Луповицкими и по их совету принялся читать мистические книги.