Подъезжая ко святым воротам. Пахом увидел молодого, еще безбородого монаха. Сидел он на привратной скамейке и высоким головным голосом распевал что-то грустное, заунывное. Прислушался Пахом к иноческому песнопению:
   Не спасибо игумну мому,
   Не спасение бессовестному:
   Молодехонька во старцы постриг,
   Камилавочку на голову надел…
   Не мое дело к обедне ходить,
   Не мое дело молебны служить -
   Мое дело поскакать да поплясать,
   Мое дело красных девок целовать!
   Уж и четки-то под лавочку,
   Камилавочку на стол положу…
   — Дома ль отец игумен? — поверставшись с певцом, спросил у него Пахом.
   — Дрыхнет, — отвечал монах и продолжал:
   Я на стол положу, мою кралю подарю.
   Я кралечку подарю, гулять в рощу с ней пойду.
   Я в рощице нагуляюсь, со игумном распрощаюсь:
   «Ты прощай, мой лиходей, с кралечкой мне веселей».
   С кадочкой меда пошел Пахом в игуменские кельи. В сенях встретился ему келейник.
   — Встал отец Израиль? — спросил у него Пахом.
   — Встал. Чаи распивает с казначеем, — отвечал келейник.
   — Нездоров, слышь, он?
   — Была хворость, точно что была, больше двух недель держала его. Третьего дня, однако ж, поправился, — сказал келейник.
   — Чем хворал-то? — спросил Пахом.
   — Известно чем, — отвечал келейник.
   — А можно к нему? — спросил Пахом.
   — Отчего ж не можно! Теперь к нему можно, — сказал келейник. — Обожди минуточку — доложу. От господ али сам по себе?
   — От господ из Луповиц, — молвил Пахом. — Доложи отцу Израилю: приказчика, мол, господа Луповицкие до его высокопреподобия прислали с гостинчиком.
   — Ладно, хорошо, — сказал келейник и через несколько минут позвал Пахома к игумну.
   Высокий, плотный из себя старец, с красным, как переспелая малина, лицом, с сизым объемистым носом, сидел на диване за самоваром и потускневшими глазами глядел на другого, сидевшего против него тучного, краснолицего и сильно рябого монаха. Это были сам игумен и казначей, отец Анатолий.
   Войдя в келью, Пахом помолился на иконы и затем подошел к тому и другому старцу под благословенье.
   — Здоровенько ли, Пахом Петрович, поживаешь? — недвижно сидя на кожаном диване, ласковым голосом спросил отец Израиль. — Господа в добром ли здоровье? Что Николай Александрыч?.. Андрей Александрыч? Барыня с барышней?
   — Все слава богу, — отвечал Пахом. — Кланяться приказали вашему высокопреподобию. Гостинчик извольте принять от ихнего усердия.
   И, положив на стол золотой, поставил кадочку у дивана.
   — Медку своих пчелок прислали, — промолвил Пахом.
   — Спасибо, друг, спасибо. Пошли господи здоровья твоим господам, что не оставляют меня, хворого, убогого. А я завсегда ихний богомолец. За каждой литургией у меня по всем церквам части за них вынимают, а на тезоименитства их беспереводно поются молебны Николаю чудотворцу, святителю мирликийскому, Андрею Христа ради юродивому, Варваре великомученице. Каждый раз во всей исправности справляем. А как яблочки у вас в саду?
   — Яблоки хороши, — отвечал Пахом. — Ежели до съема хорошо выстоят — большой урожай будет. И груш довольно и дуль…
   — А вишенки? — спросил отец Анатолий.
   — И вишен довольно, — ответил Пахом. — Слава богу, все уродилось.
   — А у нас и на яблонях, и на вишенье цвету было хоть видимо-невидимо, весь сад ровно снегом осыпало, а плода господь не совершил, — с сокрушенным видом, перебирая янтарные четки, сказал игумен. — Червяк какой-то зловредный напал, всю завязь, самый даже лист паутиной затянул. Так все и погибло — теперь редко-редко где яблочко, а вишен, почитай, вовсе нет. Молви, друг, Андрею-то Александрычу, по осени не оставил бы своих убогих богомольцев — прислал бы яблочков на мочку, сколько господь ему на мысли положит, да и вишенок-то в уксусе пожаловал бы бочоночек-другой. А что, поди теперь у вас и дыни и арбузы?
   — Есть, — молвил Пахом, — только не совсем еще дозрели.
   — Станут дозревать, прислал бы Андрей Александрыч сколько-нибудь на утешение нашему убожеству, а мы всегдашние его богомольцы, — сказал отец Израиль. — Да медку бы свеженького, сотовенького со своей пасеки пожаловал. Прошлого года, по осени, владыка изволил наш монастырь посетить, так очень похвалял он соты, что Андрей Александрыч прислал мне. Чего ни видал, где ни бывал владыка, в шестой, никак, епархии правит теперь, — казалось бы, ничем его удивить нельзя. А изволил говорить, что такого меду в жизнь свою-де не кушивал. Какой-то, говорит, особый, с нарочито прекрасным запахом. Повелел он тогда мне доподлинно разузнать, отчего у вас такой мед выходит…
   — Резеду вкруг пасеки-то сеют, дикий жасмин тоже насажен — пчела-то с них обножь (Обножь, также взяток, колошка, поноска — все что пчела сбирает с цветов и уносит на ножках.) берет, — сказал Пахом.
   — Ишь ты! — качнув головой, молвил игумен отцу Анатолию. — Для пчелы сеют особые травы, особые цветы разводят. Вот бы тебе, отец Анатолий, поучиться…
   — Куда уж нам! — сказал казначей. — Пошлет господь и простенького медку, и за то благодарни суще славим великие и богатые его милости. Где уж нам с резедами возиться!.. Ведь у нас нет крепостных, а штатные служители только одна слава — либо калека, либо от старости ног не волочит. Да и много ль их? Всего-то шесть человек. Да и из них, которы помоложе, на архиерейский хутор взяты.
   — Не моги роптать, отец Анатолий, — внушительно сказал ему Израиль.Воля святого владыки. Он лучше нас знает, что нам потребно и что излишне. Всякое дело от великого до малого по его рассуждению строится, и нам судить об его воле не подобает.
   — Да я и не сужу, отче святый, — робко ответил отец Анатолий. — Как можно мне судить о таком лице, как божий архиерей? Ума достаточно не имею на то… к слову только про штатных помянул, говоря про наши недостатки.
   — И того не дерзай, — рек игумен. — И к слову не моги поминать о владыке, разве только прославляя святую его жизнь, ангельскую кротость, душевное смирение, неумытное правосудие и иные многие архипастырские добродетели… Да… Повеждь людям о милостях, на нас бывших, о великой премудрости святителя… а ты вдруг про хутор да про штатных. Не годится, даже очень не годится. Одобрить не могу. О том помысли, что было бы, ежели б, коим ни на есть случаем, сведал владыка о таковых мятежных речах твоих? Похвалил бы тебя?.. Ась?.. Как думаешь, отец казначей?
   Вскочил Анатолий и, припав к стопам игуменским, промолвил со слезами:
   — Прости, отче святый. Не отринь покаяния. Прости великое мое прегрешение, прости мое неразумие и скаредную дерзость мою.
   — Бог простит. Разрешаю и благословляю. Покаяние покрывает все грехи. Впредь не греши, отец Анатолий.
   Встал казначей и облобызал игуменскую десницу. А Пахом все стоит перед монастырскими властями. Наконец, игумен сказал ему:
   — Вот, друг мой, Пахом Петрович, молви-ка господам, сколько мне труда и заботы предлежит по моей должности. Всякого научи, всякого наставь, иного ободри и похвали, иного же поначаль и в чувствие приведи, а иного, по писанию, и жезлом, яко сына отец, поучи. Ох, любезненький ты мой, ежели бы господа дворяне знали нашу жизнь, много бы благоутробнее были до нашего убогого смирения… Рыбку-то с Дону привезут — не оставил бы Андрей Александрыч. Дорога нынче рыбка-то стала, в сапожках ходит. Нашей обители, аще забвенна будет благотворителями, и в рождество Христово и в светло воскресенье без рыбной яствы придется за трапезу сесть… Едина надежда на христолюбцев. Молви, друг.
   — Доложу, — ответил Пахом.
   — Конек угас (Околел.) у меня по весне, любезный мой Пахом Петрович,мало повременя, сказал игумен. — А славный был коняшка, сильный, работящий. И что попритчилось с ним, ума не могу приложить. Должно быть, опоили горячего мошенники конюхи. На все был пригоден — в дорогу ль ехать, возы ли возить. И всего-то девять годков было ему. Теперь у меня на конном дворе всего шесть лошадок, без седьмой невозможно… Достатки скудные, денег ни копейки, а долгов, что грибов в лесу. Озарил намедни меня господь мыслию: стану, думаю, униженно просить я Андрея Александрыча, не пожалует ли какого-нибудь немудрого конька… Не могу наверно сказать тебе, любезный мой Пахом Петрович, а от старых иноков слыхал я, что преславный боярский род господ Луповицких, по женскому колену, влечет племя свое от князей Хабаровых. Значит, господа твои сродственники приснопамятному зиждителю нашей обители. Возрадовал бы Андрей Александрыч преподобную душу по плоти своего сродника, ныне в небесных селениях пребывающего князя Феодора. Покучься, Пахом Петрович, не пожертвует ли от своих щедрот коняшку. Попомни, пожалуйста.
   — Доложу, — молвил Пахом.
   — Новенького нет ли чего у вас? — после недолгого молчанья спросил отец Израиль.
   — Марья Ивановна приехала погостить, а больше того никаких нет новостей, — ответил Пахом.
   — Ну вот! Впрямь приехала. Надолго ли? — спросил игумен.
   — Не могу сказать.
   — Не вздумает ли обитель нашу посетить? Давненько не жаловала, третий год уж никак… Поклон ей усердный от меня, да молви, отец, мол, игумен покорнейше просит его обитель посетить, — сказал Израиль.
   — Доложу, — молвил Пахом. И, немного переждав, сказал: — Марья Ивановна, почитаючи отца Софрония, наказывала попросить у вашего высокопреподобия, отпустили бы вы его повидаться с ней.
   Не сразу ответил отец Израиль. Нахмурился и принял вид озабоченный. Потом, не говоря ни слова, начал пальцами по столу барабанить.
   — Ох, не знаю, что и сказать тебе на это, Пахом Петрович. Дело-то не совсем простое. Не в пример бы лучше было Марье Ивановне самой к нам пожаловать, здесь и повидалась бы она с Софронием. В прошлом году, как новый владыка посетил нашу обитель, находился в большом неудовольствии и крепко журил меня, зачем я его к сторонним людям пускаю. За ограду не благословил его пускать. Соблазну, говорит, много от него. Владыке-то, видишь, многие из благородных и даже из простых жалобы на него приносили — бесчинствует-де повсюду. Боюсь, Пахом Петрович, боюсь прогневить владыку. Он ведь строгий, взыскательный…
   — Да ведь ежели, ваше высокопреподобие, отпустите отца Софрония, так я до самых Луповиц нигде не остановлюсь и назад так же повезу. А в Луповицах из барского дома ходу ему нет, — сказал Пахом. — Явите милость, Марья Ивановна крепко-накрепко приказала просить вас.
   — Нет, друг, нельзя, — решительным голосом сказал Израиль. — Боюсь. Ну, как вдруг владыка узнает?.. Не тебя и не Марью Ивановну станет тазать. Так али нет, отец Анатолий?
   — Известно, — молвил казначей, зевая всем ртом нараспашку и творя над ним крестное знамение.
   — Видишь ли, — обратился игумен к Пахому. — Нет, друг, поклонись ты от меня благотворительнице нашей, Марье Ивановне, но скажи ей, что желания ее исполнить не могу. Очень, мол, скорбит отец игумен, что не может в сем случае сделать ей угождения… Ох, беда, беда с этими господами!..прибавил он, обращаясь к казначею. — Откажи — милостей не жди, сделаю по-ихнему, от владыки немилости дожидайся… Да… Нет, нет, Пахом Петрович, — не могу.
   — Да ведь не на долгое время, ваше высокопреподобие. Пробыл бы он в Луповицах какую-нибудь неделю, много что две, — начал было Пахом.
   — Ишь что сказал! — воскликнул отец Израиль. — А разве неизвестно тебе, что к отцу Софронию богомольцы частенько за благословеньем приходят. В две-то недели сколько, ты полагаешь, обитель от того получит?.. Мне от отца казначея проходу не будет тогда. Так али нет, отец Анатолий?
   Вместо ответа казначей громогласно икнул и в строгом молчанье перекрестил уста свои.
   Вынул Пахом из кармана пакет и, подержав его в руках минуты две, спрятал опять за пазуху.
   — Это у тебя что? — полюбопытствовал отец Израиль.
   — Нет, это так, — молвил Пахом. — Теперича, значит, оно не годится, — и, сказав засим: — Прощайте, ваше высокопреподобие, — подошел к благословению.
   — Что за пазуху-то сунул? Письмо, что ли?.. — с живостью спросил игумен.
   — Нет, это так… Пустое, значит, теперь дело, — молвил Пахом.
   — Да что, что такое? — с нетерпеньем встав с места, сказал отец Израиль.
   — Барышня Марья Ивановна приказала было отдать вашему высокопреподобию этот пакетец с деньгами, ежель отпустите отца Софрония, — сказал Пахом.
   — Так ты должен мне отдать его, когда барышня приказала?.. Для чего ж не подаешь?.. Странно!.. — молвил игумен.
   — Барышня приказывала отдать пакет, когда получу отца Софрония, а ежель не получу, велела деньги назад привезти.
   — Гм!.. Вот что!.. Слышишь, отец, Анатолий? Отец казначей вместо ответа опять икнул.
   — Что с тобой, отче?.. — спросил игумен.
   — Со вчерашнего, — пробасил отец Анатолий.
   — А-а! — протянул игумен.
   — Кваску чрез меру испил…— молвил казначей. — Холодный, прямо со льду, а я был распотевши.
   — Осторожней надо, отче, осторожней, — учительно промолвил отец Израиль. — Ты уж не молоденький, утроба-то обветшала.
   — Точно, — заметил отец Анатолий и еще икнул на всю келью.
   — Благословите, ваше высокопреподобие, на обратный путь, — сказал Пахом, подходя к игумену под благословенье.
   — Постой, друг, погоди. Дай маленько сообразиться с мыслями, — сказал игумен Пахому, не подавая благословения. — Как бы это нам обладить по-хорошему? Отец Анатолий, как бы это?
   — Мнение мое таково же, как и вашего высокопреподобия, — молвил казначей, сопровождая ответ свой икотой.
   — Хоть бы водицы испил, — молвил игумен. — Слушать даже болезненно. Поди к келейнику — он даст тебе напиться. Да как стакан-от в руки возьмешь, приподними его да, глядя на донышко, трижды по трижды прочти: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его». Помогает. Пользительно.
   Безмолвно поднялся с места отец Анатолий и, с поникшей главой и долу опущенными глазами, пошел из кельи. Молчал игумен, молчал и Пахом.
   — Какое ж будет решенье от вашего высокопреподобия? — спросил, наконец, Пахом.
   — Не знаю, друг, что и сказать тебе, — покачивая в раздумье головой, сказал отец Израиль. — Дело-то опасное. Сам посуди! И обители изъян — ропот пойдет, молва меж братии. И Марье-то Ивановне желательно угодить и владычного-то гнева страшусь. «Ты, говорит, не смей Софрона никуда пускать». Так и сказал этими самыми словами. «И без того, говорит, много толков обносится про него, а читывал ли, говорит, ты „Духовный регламент“ Петра Великого? Помнишь ли, что там постановлено о ханжах и пустосвятах, а равно и о разглашении ложных чудес и пророчеств?..» Вот какие слова говорил владыка. Доложи господам, отец, мол, игумен рад бы всей душой, да опасается — в ответ не попасть бы.
   — Так уж благословите меня, ваше высокопреподобие, в путь отправляться, — снова подходя к благословению, молвил Пахом.
   — Да ты повремени, отдохни сколь-нибудь, — сказал Израиль, не подавая благословения. — Обожди маленько, обедня отойдет сейчас, в трапезу пойдешь, преломишь хлеб с братиею. Сам-то я не совсем домогаю, не пойду, так отец Анатолий тебя угостит.
   — Нет уж, увольте меня, ваше высокопреподобие, — сказал Пахом. — Надо к вечеру домой поспеть.
   — Да ты не торопись… Ишь какой проворный, — тебе бы тяп-ляп, да и корабль. Скоро, друг, только блины пекут, а дело спехом творить только людей смешить. Так не подобает, — говорил игумен.
   Под это слово воротился казначей. Ему облегчало, и он спокойно уселся на оставленное место.
   — Как посоветуешь, отец Анатолий? — молвил ему игумен. — Не отпустить ли уж отца-то Софрония?..
   — Все в вашей власти, ваше высокопреподобие, — сквозь зубы пробурчал казначей.
   — Конечно, дело такое, что колется, — сказал отец Израиль.Страшливо… Однако ж и то надо к предмету взять, что нельзя не уважить Марью Ивановну — она ведь наша истая благодетельница. Как по-твоему, отец казначей, можно ль ей не уважить?
   — Не уважить нельзя, — ответил отец Анатолий.
   — И сам я тех же мыслей, — решил игумен. — Хоть маленько и погрешим, да ведь ни праведный без порока, ни грешный без покаяния не бывают на свете. Пущу я Софрона-то.
   — Отчего ж и не пустить? — промолвил отец Анатолий. — Пускали же прежде.
   — Так облегчись, отче, сходи за ним сам, собери его да приведи ко мне в келью, — сказал игумен. Поклонился отец Анатолий и пошел из кельи.
   — Давай письмецо-то, — сказал игумен Пахому, как только вышел казначей.
   Тот подал ему запечатанный пакет. Вскрыл его игумен — письма нет, только три синенькие. Нахмурил чело Израиль и, спешно спрятав деньги в псалтирь, лежавшую рядом с ним на диване, сказал вполголоса:
   — Ох-ох-ох-ох-ох! На все-то теперь дороговизна пошла. Жить невозможно, особливо с этакой семейкой. А из братии никто и не помыслит попещись о монастырских нуждах. Как встал поутру, первым делом кричит: «Есть хочу». А доходы умалились — благочестия в народе стало меньше, подаяния поиссякли. Не знаешь, как и концы сводить. Хорошо другим обителям: где чудотворная икона, где ярманка, где богатых много хоронится, а у нас нет ничего. А нужды большие… Великие нужды! Попомни, Пахом Петрович, об этом Андрею Александрычу. Сделай милость.
   Воротился казначей с Софронием. Блаженный пришел босиком, в грязной старенькой свитке (Монашеская рубаха.), подпоясан бечевкой, на шее коротенькая манатейка, на голове порыжевшая камилавочка. Был он сед как лунь, худое, бледное, сморщенное лицо то и дело подергивало у него судорогой, тусклые глаза глядели тупо и бессмысленно.
   — Кланяйся, проси благословения у отца игумена, — сказал Анатолий, нагибая голову юродивому. Софроний засмеялся, но игумен все-таки благословил его и поднес руку к губам юродивого. А тот запел:
   — Глас шестый, подымай шесты на игумена, на безумена.
   — Дурак так дурак и есть, — сквозь зубы проворчал отец Израиль. — Что сегодня делал? — обратился он к Софронию.
   — Ничего, — заливаясь смехом, тот отвечал.
   — Для чего ж не потрудился над чем-нибудь? — спросил игумен.
   — Грех!.. Седни праздник, — молвил юродивый.
   — Какой праздник?
   — Седни праздник — жена мужа дразнит, на печь лезет, кукиш кажет — на тебе, муженек, горяченький пирожок! — нараспев проговорил Софроний и опять захохотал.
   — В гости хочешь? — спросил Израиль.
   — Харалацы, маларацы, стрень брень, кремень набекрень! — зачастил Софроний и потом высунул игумну язык. Игумен отвернулся.
   — Запри его, отче Анатолий, покамест не срядится Пахом Петрович,сказал он. — В сторожку, что ли, на паперти. А то, пожалуй, еще забьется куда-нибудь, так целый день его не разыщешь.
   — Да я бы сейчас же в обратный путь, ваше высокопреподобие, — начал было Пахом, но игумен не дал ему и договорить.
   — Нет, друг, нет… Уж извини… Этого я сделать никак не могу. Хоть монастырь наш и убогий, а без хлеба, без соли из него не уходят. Обедня на исходе, отпоют, и тотчас за трапезу. Утешай гостя, отец, Анатолий, угости хорошенько его, потчуй скудным нашим брашном. Да мне ж надо к господам письмецо написать…
   Да вели, отец Анатолий, Софрония-то одеть: свитку бы дали ему чистую, подрясник, рясу, чоботы какие-нибудь. Не годится в господском доме в таком развращении быть. Раздались редкие удары в подзвонок (Подзвонок — самый маленький колокол, которым пономари начинают трезвон.).
   — Ну, вот и братия в трапезу пошла. Ступай, отец казначей, угощай Пахома Петровича, а Софронию пищи в сторожку поставить вели, — сказал Израиль. — Да чтоб чинно в трапезе сидели. А мне ушицу сварить вели — молви отцу эконому, да хоть звено осетринки с ботвиньей, что ли, подали бы, яичек в смяточку да творогу со сливками и с сахаром, да огурчиков молоденьких, да леща свеженького зажарить, яичками начинил бы его повар, и будет с меня. Неможется что-то, за трапезу не пойду — поем келейно. Ну, бог вас благословит — ступайте со Христом…
   После трапезы, получив от игумна письмо и благословенье, Пахом отправился с блажным Софронушкой в Луповицы.
   — Тебе бы привязать его к таратайке-то веревкой, не то, пожалуй, соскочит, — советовал отец Анатолий, провожая Пахома. Пахом не принял совета.
 
***
 
   Приближался день, когда в луповицком корабле надлежало быть собору «верных-праведных». Ни возни, ни суеты, никаких приготовлений не было, все шло в доме обычной чередой. Блаженного сдали на пасеку под смотренье престарелого Кириллы. Николай Александрыч наказал ему, глаз бы не спускал он с Софронушки, на одну пядь от себя не отпускал бы, чтоб опять чего не накуролесил. В прежние приезды немало от него бывало проказ: то собак раздразнит, а они ноги ему искусают, то с песнию «яко по суху путешствова Израиль» по пруду пойдет шагать и очутится на тинистом дне. Однажды, вообразив себя Христом, вспомнил, что пора ему возноситься на небеса, и вознесся с балкона второго этажа — едва вылечили. С того вознесенья блаженный стал еще глупее, зато стали считать его еще премудрее. «Харалацы да маралацы», «стрень да брень» стали чаще исходить из его уст, а божьи люди говорили одно: «Безумное божие превыше человеческой мудрости».
   Вечером в пятницу пришел старый матрос Фуркасов прямо в вотчинную контору. Хоть от Коршунова до Луповиц и трех верст не было, но Семен Иваныч с раннего утра шел почти до сумерек. Дорогой, что ни встретится ему живого на пути, надо всем-то он остановится и, не трогаясь с места, всем налюбуется. Жаворонок взовьется в поднебесье и начнет оттуда заливаться веселыми песнями, матрос замрет на месте, стоит ровно вкопанный, устремив взоры кверху и любуясь божьей пташкой. Заяц, заслышав шаги человека, порскнет из овсов к перелеску, присядет и, прядая ушами, начнет озираться — Фуркасов и на него залюбуется, стоит, пока косой не скроется из виду. Желтенькая стрекогузка (Стрекогузка, трясогузка, иначе мухоловка — двух видов: голубоватая и желтая motacilla. Прыгая, она беспрестанно трясет длинным хвостом своим.) запрыгает вдоль по дороге — он ни с места, чтобы не потревожить чуткую птичку.
   Рано в субботу в легоньком тарантасике, один, без кучера, приехал Дмитрий Осипыч Строинский, а вслед за ним, распевая во все горло «Всемирную славу», пришел и дьякон Мемнон, с сапогами за плечьми, в нанковом подряснике и с зимней шапкой на голове. Он тоже у Пахома пристал и, только что вошел в контору, полез в подполье и завалился там соснуть на прохладе вплоть до вечера. Кислов с дочерью приехал поздно, перед самым собраньем.
   Часу в шестом Луповицкие с Дмитрием Осипычем поехали ко всенощной. Пошли в церковь и конторщик Пахом с матросом, и дьякон, и пасечник Кирилла с блаженным юродом. Пошли и богаделенки… Кисловы тогда еще не приезжали, а Марья Ивановна с Дуней остались дома. Несмотря на рабочую пору, церковь была полнехонька, точно в большой праздник. Особенно много было женщин. Разнеслось по селу, что Пахом привез блаженного, и все сошлись хоть поглядеть на него. Софронушка и в Луповицах пользовался всенародным уваженьем, и здесь его считали святым, принимая каждое слово юрода с благоговеньем.
   Дьякон и матрос стали на крылосе дьячкам подпевать, а Софронушка к самому амвону подошел. Толпа расступилась перед ним, и он, усевшись середь церкви на полу, принялся грызть подсолнухи и кидать скорлупами в народ. Их тщательно подбирали и прятали. В кого бросит Софронушка — тому счастье. Кто достоился такой милости, тот отходит в сторону, давая место другим, жаждущим благодати во образе подсолнушных скорлуп. Еще не отошла всенощна, как Софронушке вздумалось выйти из церкви. Стремительно вскочил он на ноги и, бормоча какую-то бессмыслицу, быстро побежал к выходу. Народ расступался, давая блаженному дорогу, и весь почти вышел за ним из церкви. На погосте сел юрод на свежую могилу, и тотчас бабы окружили его, осыпая вопросами насчет судьбы. Одаль стоявшая старушка, опираясь на клюку, набожно крестилась и в сердечном умиленье плакала радостными слезами.
   — На светика на моего, на Самойла Иваныча сел! — говорила недавно схоронившая мужа старушка. — Хорошо, надо быть, другу моему советному на том свете у Христа, у батюшки! Веселится, знать, мой Самойло Иваныч во светлом раю! Недаром сел на могилку его блаженненький.
   Молоденькая женщина лет двадцати подошла к Софронушке. Протягивает к нему исхудалого, чуть живого ребенка, а сама умоляет:
   — Молви святое слово, батюшка отец Софрон, не утай воли божией… Будет аль не будет жить раб божий младенец Архипушка?
   Вскочил блаженный с могилы, замахал руками, ударяя себя по бедрам ровно крыльями, запел петухом и плюнул на ребенка. Не отерла мать личика сыну своему, радость разлилась по лицу ее, стала она набожно креститься и целовать своего первенца. Окружив счастливую мать, бабы заговорили:
   — Будет жив паренек, будет жив, родная! Молись богу, благодари святого блаженного!
   Вынула молодица из-за пазухи бумажный платок и, с низким поклоном подавая его блаженному, молвила: