В будущем супруга одного из влиятельнейших сановников павловского царствования, пока жена одного из достаточно многочисленных сенатских служащих, Н. И. Куракина на портрете Боровиковского предстает в полюбившемся художнику композиционном решении: уголок заросшего парка, полуфигура обращенной в полоборота к зрителям молодой женщины в модном платье с закрывшей вырез косынкой и желтой плотно стянувшей руки и плечи шали. Крупные черты лица, широкие брови, некрасивый рисунок большого рта смягчаются задумчивым взглядом больших темных глаз, тенью полуулыбки, оживляющей губы, пышной россыпью падающих на плечи кудрей. Той же цели служит удивительный по живописному мастерству контрастный натюрморт тканей – плотной шелковой шали, легкого светлого платья, прозрачной скрывающей шею и грудь косынки. Обычно однообразный в рисунке рук, Боровиковский здесь подчеркивает красоту кисти с длинными сильными пальцами арфистки, свободно лежащей на крупных складках шали.
   Куракина не очень молода – это подчеркивает ее полнеющая фигура, потерявший юношескую упругость абрис подбородка и щек, но она бесконечно привлекательна своей почти девичьей скромностью, той застенчивой простотой, с какой избегает всякого намека на кокетство. Ее размышления обращены к чувствам – не к светским успехам и победам. Отсюда впечатление простоты ее очень модного и дорогого платья, так органично вписывающегося в запущенную зелень старого парка. Здесь есть внутренняя гармония натуры и человека, о которой писал в своей „Меланхолии“ Карамзин:
 
Безмолвие любя, ты слушаешь унылый
Шум листьев, горных вод, шум ветров и морей.
Тебе приятен лес, тебе пустыни милы;
В уединении ты более с собой.
Природа мрачная твой нежный взор пленяет;
Она как будто бы печалится с тобой.
Когда светило дня на небе угасает,
В задумчивости ты взираешь на него...
 
   Заказ на портрет Н. И. Куракиной приобретал тем большее значение в жизни Боровиковского, что Наталья Ивановна широко пользовалась услугами всех приезжих знаменитостей. У нее складываются дружеские отношения с Виже Лебрен – лишнее доказательство, что, будучи связаны с „Малым двором“, супруги могли позволить себе не следовать примеру императрицы и ее вкусам. Княгиня заказывает свой портрет появившемуся в 1792 году миниатюристу Августину Риту. Сын одного из музыкантов петербургского придворного оркестра, А. Рит получил художественное образование в Антверпенской академии. После первых успехов в миниатюре он направляется в Париж, выполняет там около полутораста портретов и возвращается в Петербург, где становится одним из самых модных художников. Но имея подобные образцы собственных портретов, Н. И. Куракина отдает предпочтение решению Боровиковского. В орловском имении Куракиных и у других членов их семьи появляются многочисленные повторения именно этого оригинала, вернее – вариации портретов, в которых использовалась голова с портрета Боровиковского. Это было действительным признанием художника, а с изменением положения Куракиных – и началом моды на него.
   Портрет Константина Павловича должен был быть закончен в июле 1795 года. Как бы долго ни работал художник над полотном в своей мастерской, о длительных сроках исполнения, тем более по дворцовому заказу, речи быть не могло. В сентябре Боровиковский получает новый заказ, теперь уже от самой императрицы. Речь шла о портрете супруги Александра Павловича, Елизаветы Алексеевны. Почему выбор пал именно на Боровиковского, предположить трудно. Возможно, за этим стояло своеобразное наказание только что приехавшей в Петербург Виже Лебрен. Под влиянием П. А. Зубова Екатерина одинаково отрицательно отнеслась и к заказанным французской знаменитости портретам великих княжон Александры и Елены Павловны, и к портрету Елизаветы Алексеевны. К этой своей внучатой невестке императрица испытывала слабость и хотела видеть ее изображенной всеми сколько-нибудь интересными художниками.
   О ней с восторгом будет писать Виже Лебрен в своих воспоминаниях, находя в великой княгине „нечто ангельское“. Модная портретистка одинаково ловко умела льстить и кистью, и словом. Но здесь ее восторги перебрали допускаемую императрицей меру, а увлечение Елизаветы Алексеевны художницей не сошло ей с рук. Назначенная в штат великой княгини графиня В. Н. Головина писала: „Известная госпожа Лебрен недавно только приехала в Петербург; ее платья и модные картины произвели переворот в модах; утвердился вкус к античному; графиня Шувалова, способная на юношеское увлечение всем новым и заморским, предложила великой княгине Елизавете Алексеевне заказать себе платье для маскарадного бала. Платье, задуманное и сшитое Лебрен, было готово. Но на балу модная туника вызвала взрыв негодования Екатерины, которая не пожелала разговора с великой княгиней и не допустила ее к руке – наказание особенно чувствительное, поскольку отношение к Елизавете Алексеевне со стороны Павла и Марии Федоровны было враждебным, а со стороны мужа глубоко равнодушным. Составленные Екатериной браки внуков счастья им не принесли. Те „неземные черты“, которые видит в жене Александра Павловича Виже Лебрен, были отражением душевных горестей и разочарований молодой женщины, несмотря на высокое положение, так и не нашедшей себе места при русском дворе. Но Боровиковский увидел молодую женщину иначе.
   Тоненькая, затянутая в атлас фигурка с очень прямой спиной, она кажется сидящей на самом краешке строгого кресла, со сложенными на подушке руками, в которых переливается бриллиантовой россыпью камея с профильным портретом Екатерины. Именно Екатерины – не мужа и не своих родителей, как это было принято. Глухой занавес, приподнятый у подушки, открывает базу колонны, ограду балкона, просвет холодноватого неба. Елизавета выглядит старше своих восемнадцати лет. У нее бледное невыразительное лицо, на котором живут одни темные лучистые глаза в контрасте с пышной прической аккуратно уложенных светлых волос. Взгляд говорит о неуверенности в себе, почти страхе и внутренней растерянности, и художник подчеркивает это состояние сложным по колористическому решению и виртуозным по исполнению натюрмортом тканей. Голубовато-серое платье с прозрачной косынкой, желтоватая шаль, розовая подушка и зеленоватый фон даны в пригашенных вялых тонах, рождали то ощущение холодной парадности дворцовых зал, где становились неуместными живые чувства. И все же Боровиковский ограничивается лишь самым общим намеком на душевную жизнь молодой женщины. Там, где неизбежной была официальная нота, для Боровиковского безнадежно исчезал смысл портрета, который всегда основывался на внутреннем контакте с моделью, чисто человеческом ее восприятии и переживании. Чувство, которое ищет художник, могло, по словам литераторов тех лет, жить на природе, „в шалаше“, но не во дворце.
 
Лиза, рай всех чувств моих!
Мы не знатны, не велики;
Но в объятиях твоих
Меньше ль счастлив я владыки?
Царь один веселий час
Миллионом покупает;
А природа их для нас
Вечно даром расточает.
 
   Понравились ли портреты высокой заказчице? Во всяком случае, Боровиковский получил за них ничтожно малую по сравнению с гонорарами заезжих знаменитостей сумму в пятьсот рублей. Портрет в голубом платье был помещен в Таврическом дворце, а в 1826 году в личные комнаты императрицы Марии Федоровны в Зимнем дворце. Мир в императорской семье наступил незадолго до смерти Александра I. Император стал оказывать знаки внимания жене, вдовствующая императрица, как титуловалась Мария Федоровна, примирилась с безгласной невесткой, уступившей ей всю полноту представительства царской власти. Смерть Елизаветы Алексеевны, последовавшая через два месяца после смерти мужа, и вовсе пробудила в Марии Федоровне запоздалые родственные чувства. С 1828 года портрет находился в Гатчине, откуда после Великой Отечественной войны перешел в собрание Павловска.
   Портрет в лиловом платье был передан в кладовую Эрмитажа и в 1856 году продан через посредство коллекционера Прево среди других признанных ненужными для царского собрания вещей. В настоящее время его местонахождение неизвестно. Разная судьба портретов не помешала появлению многочисленных их копий, пользовавшихся особенной популярностью в пушкинское время.
   Документы ничего не говорят о том, были ли предоставлены художнику натурные сеансы. Вполне вероятно, Боровиковскому пришлось ограничиться возможностью увидеть издалека свою модель и, в лучшем случае, сделать рисунок, чтобы потом выполнить портрет по памяти. В этом отношении положение русских художников несопоставимо с условиями работы заезжих знаменитостей. Влюбленный в Елизавету Алексеевну Д. П. Бутурлин пишет своему дяде, С. Р. Воронцову, о сеансах особенно ценимого при дворе Александра I Ж.-Л. Монье: „Я провел вчера три часа с императрицей Елизаветой, провел почти с глазу на глаз, так как третьим был только художник Монье. Портрет, который вы знаете, ибо он вам подарен, должен быть скопирован самим художником и куплен, дабы он остался здесь. Ее величество дала еще три сеанса. Они происходят в Эрмитаже, в продолжение трех часов, и вы понимаете, как я спешу использовать обязанности моей службы“.
   Для Боровиковского следующими после великой княгини шли портреты великих княжон, тех самых, которых так неудачно пыталась написать Виже Лебрен. Впрочем, далеко не она одна. С 1791 года портретистом старшей из дочерей Павла – Александры становится Д. Г. Левицкий. В течение одного только года он пишет ее три раза, позже снова возвращается к изображению великой княжны. Задача художника была тем более сложной, что вся галерея портретов Александры Павловны связывалась со сватовством великой княжны. Императрицу конечно же никак не волновала человеческая судьба внучек – восемь лет не возраст для мыслей о свадьбе. Но в условиях разворачивающихся событий Французской революции со всеми ее последствиями правительство Екатерины оказывалось перед необходимостью заключения союзов и укрепления связей с возможными союзниками. Участник освободительной войны в Америке, граф М. Сегюр в своих воспоминаниях признается, что именно идеи этой войны открыли перед ним в Петербурге дома вольтерьянцев, и в их числе Бакунина. Известие же о падении Бастилии вызвало в русской столице энтузиазм среди „купцов, торговцев, граждан и некоторых молодых людей высших классов“. К числу них можно отнести издателей „Политического журнала“, который в № 1 за 1790 год заявляет, что год 1789-й положил „начало новой эпохи человеческого рода“: „Дух свободы учинился воинственным при конце XVIII века, как дух религии при конце XI века. Тогда вооруженною рукою возвращали святую землю, ныне святую свободу“.
   Первым возникает проект брака старшей великой княжны с юным королем Швеции уставом IV Адольфом. С октября 1793 года начинаются переговоры о сватовстве, длительные и сложные, которые только в конце лета 1796 года приводят к приезду в Петербург царственного жениха, сохранявшего инкогнито под именем графа Гага. На первом из портретов Левицкого Александра Павловна представлена в рост на лестнице Камероновой галереи Царского Села в пышном парадном платье со всеми полагавшимися ей орденами и знаками царственного происхождения – маленькая хозяйка, приветливо обращающаяся к невидимым гостям широким приглашающим жестом. Профильное положение головы и фигуры делает изображение достаточно статичным, к тому же невыразительный профиль плохо читается на фоне архитектурного задника и прорыва в открытое небо, подчеркивающих торжественность композиции. Великой княжне около семи лет. И какой же разной возникает Александра на всех написанных почти одновременно холстах Левицкого. Девочка, играющая во взрослую в Камероновой галерее. Девочка, внутренне повзрослевшая, – из Павловского дворца. И самое взрослое, словно предугадывающее будущую внешность Александры лицо портрета из Киевского музея.
   Впрочем, особенностью старшей внучки Екатерины всегда была преждевременная взрослость, которую отмечает сама бабка. Александра не кажется даже придворному окружению красавицей – всего лишь миловидной. У нее, по определению Екатерины, другие достоинства: „Она говорит на четырех языках, хорошо пишет и рисует, играет на клавесине, поет, танцует, понимает все очень легко и обнаруживает в характере чрезвычайную кротость“. Бабке как нельзя более импонируют и ее литературные опыты. В сборнике „Музы“ за 1796 год выходят два ее перевода с замечаниями: „Бодрость и благодеяние одного крестьянина“ и „Долг человечества“ – вполне в духе изменившихся настроений императрицы.
   Но одно дело рекламное придворное описание великой княжны, преследовавшее единственную цель скорейшего заключения политически необходимого брака, другое – видение художника, писавшего живого человека. К тому же Боровиковскому она представляется иной, чем Левицкому. На его портрете она совсем не девочка в свои тринадцать с небольшим лет, нарядная, увешанная орденами и драгоценностями, в венке из роз на уложенных в пышную прическу кудрях. Великолепно написанное атласное платье плотно охватывает, как будто сковывает фигуру, которой сообщают намек на движение только отведенные в стороны руки. Прозрачную косынку, не скрывающую глубокого выреза, скалывает усыпанный бриллиантами портрет Екатерины. Тяжелые длинные серьги соперничают своими отсветами с блеском полуприкрытых будто припухшими веками глаз. Александра очень похожа на мать с ее характерным миндалевидным разрезом глаз, широкими прямыми бровями, чуть подтянутым кончиком прямого носа и вздернутой верхней губой. Но те же черты у дочери становятся проще, грубее. Внутренняя напряженность девочки, которой не пытается скрыть художник, подчеркнута условностью пейзажного фона, становящегося неуместным в сочетании с придворным парадным платьем: он не создает того ощущения простоты и непринужденности, ради которого его всегда вводит Боровиковский.
   Несомненно, заказ исходил от „Малого двора“, и родители имели в виду сохранить у себя портрет в связи с предстоящей свадьбой дочери. Именно поэтому портрет находился в Гатчине в течение всего XIX века. Но только намеченный брак не состоялся. Все распалось буквально перед самым венчанием, и какими бы дипломатическими причинами ни объяснять случившегося, Павел прав, говоря, что его дочь оказалась „жертвой политики“. Неудача вызывает взрыв отчаяния у великой княжны – как она мечтает вырваться из мнимой идиллии своего многочисленного семейства! – и легкий апоплексический удар у Екатерины – предвестие приближающегося конца. Александра так и останется жертвой дипломатии. Сам отец выдаст ее в 1799 году за австрийского эрцгерцога Иосифа в надежде закрепить отношения России с Австрией против Наполеона. Брак оказывается неудачным. И дело не в характере супругов. Перед лицом стремительно разворачивающихся международных событий венский двор также быстро приходит к выводу, что поторопился связать себя с Россией, и когда Александра Павловна умирает от родов в 1801 году в Пеште (ее муж носил титул палатина венгерского), эта смерть воспринимается австрийским правительством с нескрываемым облегчением.
   У Левицкого следующим после старшей великой княжны шел заказ на портреты любимиц матери и отца – Екатерины и Марии Павловны. Этот заведомо семейный заказ, который делал Левицкого как бы признанным портретистом малого двора. Боровиковскому после старшей сестры достается писать следующую по возрасту – Елену Павловну, самую живую и веселую в унылом гатчинском окружении. Такой ее, во всяком случае, представляла в письмах к заграничным корреспондентам Екатерина. Чадородие новой невестки было в чем-то просто неудобным для большого двора, и императрица старалась скрыть нараставшее недовольство за разговорами, в которых представала идеальной семьянинкой, заботливой главой год от года разраставшегося рода, „малютка эта чрезвычайной красоты, и вот почему я назвала ее Еленой, то есть в честь Троянской красавицы Елены Прекрасной“. Трудно представить, как удалось Екатерине угадать чрезвычайную красоту в новорожденной – как-никак, имя давалось при рождении, – но она и дальше настаивала на справедливости своего пророчества, называя внучку совершенной красавицей и воплощенной грацией.
   Боровиковский пишет двенадцатилетнюю Елену Павловну в одинаковом с сестрой парадном платье, украшенном орденом и портретом Екатерины, с тем же буколическим венком из роз на взбитых волосах. Тем же остается фон с большим пространством чистого неба. У нее более живой, будто нетерпеливый поворот головы, тень усмешки на плотно сжатых губах, насмешливый взгляд из-под таких же, как у сестры, припухших век. И это все, чем художник ограничивает свою попытку наметить душевную жизнь подростка. Портреты великих княжон для Боровиковского – как вторжение в чужой и в общем безразличный ему мир.
И. И. Дмитриев. Чужой толк. 1795
   Упоминание о нем стояло последним в „Реестре образам и портретам, писанным по повелению блаженный памяти государыни императрицы Екатерины Алексеевны, коим полагается оценка“, который был составлен 30 декабря 1796 года: „Портрет Персидского Муртазы-Кули-хана в натуральный рост – 1200, портрет с того же Муртазы-Кули-хана в малом виде – 500. Владимир Боровиковский“. Первый парадный портрет в том размере, которым художник привык пользоваться только в церковных образах и композициях, – 284 ? 189,5 сантиметра. Даже эскиз, названный портретом „в малом виде“, имел размеры обычного станкового портрета – 74 ? 53,5 сантиметра. Оба полотна сразу же поступили в Эрмитаж, откуда эскиз в 1829 году перешел в собрание Академии художеств, на что последовало специальное указание. Как писал 30 октября 1829 года министр императорского Двора хранителю Эрмитажа, „государь император высочайше повелеть соизволил: хранящиеся в кладовой Эрмитажа... портрет Персидского посла Муртаза-Кули-хана, писанный Боровиковским под № 214, отдать в императорскую Академию Художеств“. Основное полотно вплоть до 1897 года продолжало храниться в Эрмитаже.
   При всем том, что заказ исходил от двора, он был одновременно важным и неважным. Написание портрета персидского принца входило в ту сложную дипломатическую игру, которую вело правительство Екатерины, – жест вежливости, гостеприимства, желания подчеркнуть те надежды, которые Петербург связывал с восточным гостем. Недаром ему была преподнесена целая галерея изображений членов царской семьи, как то делалось в отношении дружественных монархов, – о ее возврате специально распорядился после кончины принца вступивший на престол Павел.
   Брат персидского шаха Магомета, Муртазы-Кули-хан был вынужден бежать из своих владений после устроенной шахом резни, в результате которой оказался изувеченным один из его приближенных. Об этом свидетельствует сохранившийся в фонде Министерства двора по описи 36-й любопытный документ: „Ее императорское величество высочайше повелеть соизволила заплатить из Кабинета механику Осипу Шишорину за здеданной им Персидскому при Муртазе-Кули-хане находящемуся чиновнику два искусственных носа вместо отрезанного ему Ага Магомет ханом по представленному счету четыреста пятьдесят рублей“.
   Высокий беглец искал убежища у русского правительства. Екатерина усиленно занималась своим гостем и не жалела в его адрес похвал в письмах заграничным корреспондентам. Она отдавала должное высокой культуре хана, художественные интересы которого побуждали его посещать Эрмитаж и внимательно знакомиться с собранием живописи. „Приблизительно около месяца, – пишет Екатерина Д. Гримму, – у нас гостит персидский принц Муртаза Кули-хан, лишенный братом своим Ага Магометом владений и спасшийся в Россию. Это человек добродушный и предупредительный. Он попросил осмотреть Эрмитаж и был там сегодня в четвертый раз; он провел там три или четыре часа подряд, рассматривая все, что там находится, и смотрит на все как настоящий знаток, все, что наиболее прекрасно в каком бы то ни было роде, поражает его и ничто не ускользает от его внимания. Он захотел посмотреть, как гравируют и пишут красками, ему доставили это удовольствие, и вот он провел несколько часов возле гравера и живописца. Он посетил ложи Рафаэля и говорил о Библии, замечая повсюду на плафонах и сюжетах происшествия из Ветхого Завета. Увидя Адама и Еву, изгоняемых из рая, он сказал, что „вся эта история – басня, так как мы и сейчас находимся в раю“, намекая таким образом на „Ложи Рафаэля“. Его замечания всегда правильны и чрезвычайно здравы“.
   Другое дело, что портрет принца-изгнанника мог быть поручен менее значительному, с точки зрения двора, художнику, благо Боровиковский уже имел к тому времени звание академика. В настоящее время известно четыре изображения Муртазы-Кули-хана, которые можно связать с именем Боровиковского. Три эскиза и окончательный вариант позволяют с достаточной полнотой восстановить ход поиска художника.
   Боровиковский сразу останавливается на фронтальном положении стоящей в рост фигуры принца. В основе своей это классическая схема и так называемой парсуны, и традиционного староукраинского портрета, когда плоскостной разворот позволял придать фигуре особую значительность и вместе с тем уделить много внимания чисто декоративной разработке одежды во всех ее деталях. В этом смысле портрет персидского принца перекликается с соотносимым с именем художника парсунным портретом бургомистра Полтавского магистрата П. Я. Руденко. К тому же многоцветный, щедро украшенный шитьем и драгоценностями костюм принца сближает живописные задачи обоих полотен.
   В первом по времени из известных нам эскизов, приобретенном П. М. Третьяковым в 1881 году и находящемся в Третьяковской галерее, Боровиковский помещает Муртазы-Кули-хана в академически решенном пейзаже, напоминающем итальянские виды. За его спиной вьется лента реки, голубеют скаты пологих гор. Отдельные купы зелени замыкают фигуру в треугольник – темного куста в левом нижнем углу картины, озаренного солнцем леска за полой халата и деревьев на крутояре невысокого обрыва у локтя левой руки. Возникающее обрамление подчеркивает значительность, но и одиночество рисующейся на фоне покрытого золотистыми облаками неба фигуры. Теплый отсвет скрывающегося за горами солнца сообщает особенную нарядность роскошным одеждам принца – парчовому подбитому мехом верхнему халату с золотыми пуговицами, поясу, свернутому, как и головной убор, из кашмирских тканей, заткнутой за него рукояти кинжала с изумительной отделкой драгоценными камнями, красным чулкам и зеленым, без задников, туфлям.
   Боровиковский останавливается на позе, которая была выбрана, по всей вероятности, самим принцем, – правая рука с четками на поясе, левая на рукояти сабли, – потому что, дорабатывая в дальнейшем композицию, именно позу он оставляет неизменной. Между тем удачным подобное положение назвать нельзя при приземистой, квадратной фигуре принца, и художник старается преодолеть невыгодное впечатление.
   В „портрете малого размера“, явно написанном после первого эскиза, изменения сосредоточиваются на окружении фигуры. Боровиковский отказывается от треугольника зелени. Темный куст на переднем плане исчезает, уступая место узкой полоске тени. Лесок на среднем плане сменяется дорогой, по которой располагаются идущие фигуры с лошадью. Безлюдная даль оживает жизнью, с которой связан и сам принц, а его поза приобретает известную оправданность – так может выглядеть человек, остановленный в момент своих повседневных занятий. Чуть меняется поворот головы, а вместе с ним и взгляд теряющих свою грустноватую задумчивость глаз. Муртазы-Кули-хан становится старше и прозаичнее. Но для большого портрета подобная метаморфоза не устраивает художника. Боровиковскому чужда жанровая трактовка, и в своих поисках он также обращается к различным колористическим решениям – от теплых до холодных оттенков зеленых тонов.
   Очередной эскиз (приобретен Закупочной комиссией сразу после Великой Отечественной войны и находится в Тверской областной картинной галерее) на первый взгляд повторял предыдущий, хотя в действительности представлял принципиально новое решение. Боровиковский увеличивает фигуру относительно общего поля полотна, придвигает ее почти вплотную к переднему краю картины. Выступавшая легким балетным шагом фигура слуги срезается почти до колен пригорком, обращается к товарищам как бы в оживленной беседе, видимая зрителям со спины. Вместе с тем вся группа слуг придвигается ближе к переднему плану, становится более крупной и читаемой. Художник меняет и главный цветовой стержень картины; вместе темно-синего на принце появляется лиловый халат. Это позволяет сообщить образу Муртазы-Кули-хана больший драматизм, о котором говорит и изменившееся выражение лица усталого, задумавшегося человека, низенького, коренастого, привычно, без всякой позы, положившего руки на поясе и эфес сабли жестом то ли предупреждения, то ли опасения. Но и этот эскиз оказывается всего лишь вариантом, от которого отказывается художник в большом полотне.