Напоминает ли он тебе, душенька, обо мне?“ Прошедшие годы, конечно, могли ослабить былое сходство.
   И неожиданный оттенок в предполагаемых заказах на портреты: жену Капнист будет просить „дать себя нарисовать“, себя самого „велит написать“. Не свидетельствует ли это о разных исполнителях? В первом случае о любезности какого-то живописца, может быть, доброго знакомого, друга семьи, во втором – о приказе крепостному или просто наемному художнику. Есть же подобные варианты в письмах М. А. Львовой, которая просит первую жену Г. Р. Державина, Екатерину Яковлевну: „Ежели, мой друг, глазам твоим не будет беспокойно, так сделай милость, сделай мне два силуэта сестры, Катерины Алексеевны, на золоте...“ И рядом: „У нас умер очень хороший живописец, и это очень огорчило моего Львовиньку“. Марье Алексеевне не приходит в голову назвать имя умершего: оно все равно ничего не скажет даже близким знакомым.
   Письма 1785 года говорили не об овальном портрете, но вполне могли иметь в виду заказ на него. Авторство Боровиковского здесь искусствоведами сомнению не подвергалось, хотя прямых его свидетельств и не существовало: художник не оставил ни подписи, ни даты. Надписи на обороте: „Александра Алексеевна Капнист, рожд. Дьякова“ и „худ. Боровиковск“ не имеют отношения к автору и должны быть отнесены к тому времени, когда портрет покинул родовое капнистовское собрание. Сначала он хранился в Обуховке, которая после смерти поэта перешла к его сыну, а затем в имении Караул Тамбовской губернии, у внучки. Литературным же музеем он был приобретен только в 1937 году. Решающее слово принадлежало искусствоведческому анализу.
   Материал – Боровиковский действительно одним из первых среди русских мастеров обратился к такой хрупкой основе, как прессованный картон, отдавая ему предпочтение перед привычной для небольших изображений металлическими пластинками и слоновой костью. Характер живописного решения заметно отличается от классических портретов Боровиковского – слишком ярок румянец молодой женщины, слишком зелены проложенные тени, слишком, наконец, тяжел по цвету фон, на котором располагается фигура. Именно фон – не та цветовая среда, которая наполнит портреты зрелого мастера.
   Но, может быть, именно в таких отличиях и заключена разгадка особенностей овального портрета. Он написан недостаточно опытным живописцем, отсюда сама живописная манера остается скованной, не разработавшейся, не приобретшей необходимой непринужденности и легкости. Сохраненное семейной традицией имя художника представляется вероятным прежде всего по тому ощущению внутреннего мира человека, которое принес в искусство именно Боровиковский, мира раскрепощенного, настроенного на переживание, на живой эмоциональный отклик.
   Искусствоведческий вывод: ранний Боровиковский. Ранний, но какой? Даже приблизительная датировка превращается в настоящую головоломку. В отношении исчезнувшего портрета кисти Левицкого можно с уверенностью сказать, что он был создан до августа 1781 года, – позднее Левицкий не имел возможности писать А. А. Капнист с натуры. Для овального портрета крайней временной границей становится конец 1788 года – время отъезда Боровиковского из родных мест: больше встречаться с женой поэта ему не довелось.
   Тем не менее общепринятая атрибуция, не называя определенной даты, настаивает на конце 1780-х годов. Причина проста: слишком непохож по живописи портрет А. А. Капнист на те церковные образа, которые стали считаться первыми работами Боровиковского и относятся к 1784–1787 годам. Впрочем, отодвинуться по времени от ранних икон означает приблизиться к портретам начала 1790-х годов, а здесь снова стилистический разрыв слишком велик. Сразу по приезде в Петербург Боровиковский вступает в полосу блестящего и стремительного взлета своего мастерства. И наконец определенные посылки к более точной атрибуции овального портрета заключены в семейных обстоятельствах Капниста.
   1772 год – первый приезд Капниста в Петербург. Семнадцатилетний юноша поступает на службу в Измайловский полк. Он материально независим, неплохо образован – на семнадцатом году жизни Капнист пишет свою первую оду, притом на французском языке, хотя и винится в дурном стихосложении; не делает ни грамматических, ни даже синтаксических ошибок, – а опекаемая командиром полка, известным любителем словесности А. И. Бибиковым полковая школа приобщит его к современной литературе. Здесь начнется его дружба с Н. А. Львовым, а с переходом через три года в Преображенский полк – и с Г. Р. Державиным.
   Первая поэтическая заявка не удовлетворяет самого автора. Вторая вызывает бурю возмущения в придворных кругах. „Сатира первая“, как озаглавливает ее Капнист, появляется в июне 1780 года в „С.-Петербургском вестнике“ и тут же под измененным названием „Сатира первая и последняя“ перепечатывается в журнале Е. Р. Дашковой. Автора обвиняли в слишком острых сатирических выпадах против великосветской среды, ему вменяли в вину и литературные заимствования. Тем не менее созданный Капнистом образ „мирского маскарада“ остается жить в русской литературе, возрождаясь и в пушкинском „Евгении Онегине“, и в одноименной драме Лермонтова.
   1783 год приносит известность выступившему с „Фелицей“ Державину и очередное недовольство окружения Екатерины Капнистом, выступившим с „Одой на рабство“ – о закрепощении крестьян в Малороссии. Разница позиций приводит к прямому столкновению приятелей. Капнист обращается к Державину с остросатирическим „Ответом Рафаэла певцу Фелицы“, или, иначе, „Рапортом лейб-автору от екатеринославских муз трубочиста Василия Капниста“, издеваясь над избытком славословий в адрес императрицы. В свою очередь, Державин разражается в адрес Капниста резкой эпиграммой, обвиняя его в бездарных стихах: „Ежели они у вас в Малороссии хороши, то у нас в России весьма плоховаты“. Только вмешательство Львова позволяет погасить ссору.
   Впрочем, Капнист и так решает порвать с Петербургом и оставляет службу в Главном почтовом управлении, которую несколькими месяцами раньше ему устроил Львов. Он окончательно переселяется в Обуховку. Служебной карьеры поэт не ищет, общение с придворными кругами ему невыносимо. Его единственными, и притом общественными, обязанностями становится служба по выборам миргородским уездным предводителем дворянства. Хотя отец Капниста и был иноземцем – выходцем с греческого острова Занте, вступившим на русскую службу во время Прутского похода Петра 1711 года, по матери, Софье Андреевне Дуниной-Борковской, поэт был связан с наиболее старинными и родовитыми кругами малороссийской шляхты.
   Избрание в 1785 году киевским губернским предводителем дворянства приводит Капниста к частым отлучкам из дома. Во время одной из них он и напишет о желании заказать новый портрет жены, которое было, скорее всего, осуществлено в начале 1786 года. Спустя несколько месяцев в отношениях супругов происходит некоторая, но явственно ощутимая перемена. Былая восторженность Капниста сменяется более деловым и прозаическим тоном. В переписке с друзьями и даже знакомыми начинает проскальзывать известное недовольство домашним положением, угнетенность. „Скажите, как вам на мысль взошло искать любимца муз посреди Обуховки? Плугаторы, жнецы, косари, молотники – вот музы наши. Я знаю, что кладется в копну по 60 снопов, и вовсе позабыл, в какую сколько строфу повелено вмещать стихов“, – ответное письмо Ф. О. Тумановскому на просьбу прислать что-либо из сочинений для издаваемого им журнала „Зеркало света“.
   Со своими близкими друзьями – старая ссора забыта – Державиным и его первой женой Капнист еще откровеннее. В декабре 1785 года Державин переводится губернатором в Тамбов и радуется новому назначению. 20 июля 1786 года Капнист откликается на произошедшую перемену: „Теперь вам приятнее кажется ваше новое положение. Боже мой, как бы я полетел к вам, ежели б были крылья. А то нет, привязан к дому и женой, и детьми, и экономией, и должностью, и делами. Сколько цепей. Но, право, думаю, что нетерпение мое всех их разорвет и понесет меня к вам на воскрилиях кибиточных“.
   Капнист трудно мирится с необходимостью подолгу задерживаться дома, в привычной обстановке, постоянно ищет поводов для ближних и дальних поездок, охотно гостит у друзей, откликается на новые знакомства и встречи. Тем не менее середина 1786 года отмечена для него какими-то тяжелыми событиями. Многословный, откровенный, поэт умел быть и очень скрытным. Достаточно, что в конце лета он напишет любимому своему брату Петру: „Добавлю только, я вам сказал: „Прощайте“. Быть может, вы не найдете меня скоро на земле“.
   Чем бы ни был вызван порыв так непохожего на характер поэта отчаяния, его не могли облегчить ни начинающиеся хлопоты, связанные с предстоящим путешествием Екатерины, ни тяжело протекавшая беременность жены, закончившаяся в марте 1787 года рождением сына Николая. Львов напишет по этому поводу Державину: „У здешнего губернского предводителя Васки Пугачева сын родился Николай“. Прозвище Пугачев, данное друзьями Капнисту, лишний раз подчеркивало, что переживаемые поэтом огорчения были связаны с его гражданской позицией. „Как тягостны мне возложенные на меня обязанности, – признается сам он о своих предводительских делах. – Сколь бы я был счастлив, ежели бы мог от них отделаться...“ Ни условий, ни настроения для создания новых „милых“ портретов уже не было.
   Почти весь следующий 1788 год проходит у Капниста в Петербурге, в сложных хлопотах и без малейших упоминаний о портрете в письмах. Самым вероятным для создания овального портрета остается начало 1786 года. Именно тогда Капнист и должен был обратиться к Боровиковскому. Но почему именно к нему?
В. В. Капнист. Случайные мысли
   Письма. Множество писем. Взволнованных. Многословных. Почти безразлично отмахивающихся от описания событий, фактов, повествующих о настроениях, душевном состоянии, скорее эмоциях, чем чувствах. И в каждом – ощущение собеседника, именно собеседника, как в разговорной речи, в бесконечных оттенках личных отношений: уважительности, дружелюбия, откровенности или сдержанности.
   „Я на тебя сердит, мой друг Петр Лукич. Очень сердит и для того, хотя б и мог тебя порадовать теперь некоторым приятным известием, но не порадую. И впрямь, как не рассердиться? Я думаю, чтоб и ангел на моем месте рассердился. С тех пор как я расстался с тобою в Воронове, я не получил от тебя ни одного письма. Я думал, что ты опять в горячке лежишь, но из письма Николая Александровича (Львова) вижу, что ты у него был в Черенчицах. После этого, как мне не сердиться? Сам рассуди, ты к нему едешь 350 верст, а ко мне в целых три месяца 35 слов не написал. Это ни на что не похоже. Затем я на тебя очень сердит и не могу тебя порадовать весьма радостною новизною. Вот тебе за то. Не скажу, никак не скажу, о, очень веселое известие, ты бы за него дорого заплатил, да нет, брат, изволь сперва заплатить за то, что молчишь так долго, а потом тебе и скажут то, чего ты не знаешь и чему бы весьма обрадовался. Да лих тебе не скажут, так и не скажут как не скажут. Ну, брат. Каково? Долг платежом красен. Ты ко мне не пишешь, а я тебе не скажу. Сам бы, право, рад тебе сказать, да никак нельзя. Подумай, ведь всего лучше на свете справедливость. Ты виноват передо мною, следовательно, по старому закону я должен мстить тебе. А по новому? – ты скажешь. По новому, правда, мстить не велят, да я тебе и не мщу. Мстить – это делать какую-нибудь неприятность, а я тебе только не сказываю того, что бы тебе приятно было... Ты теперь не грусти, хотя и не знаешь, что бог меня обрадовал счастливым Сашенькиным сего 22 числа разрешением от бремени, что бог даровал мне дочь, сегодня крещенную и названную Машенькой, что, слава богу, Сашенька здорова. Так когда ты не грустишь, о чем же и суетиться? На что тебя из грустительного положения выводить?
   Послушай, мой друг, опомнись. Ты виноват. Поправь свою вину. Последний раз я тебе об этом напоминаю. Скажу тебе чистосердечно, что недоумеваюсь, отчего происходит твое молчание? Из всего должен заключить, что оно происходит, что дружба твоя ко мне простыла. Но этого до времени я еще заключить не смею. Затем, что из этого заключения выйдут тысячи заключений, одно другого неприятнее.
   Итак, не делая сам никакого заключения, прошу тебя разрешить мое недоумение. После последнего моего письма я не хотел более тебе писать. Но радость, которой бог меня благословил, я не мог не сообщить тебе, зная, что ты возьмешь в ней искреннее участие. Это была бы татьба в дружестве, по крайней мере в моем к тебе. Пиши, мой друг, ко мне и отвечай на мои к тебе письма“.
   Все в этом письме, написанном 24 августа 1785 года из Обуховки, очевидно. Николай Александрович – Н. А. Львов. Черенчицы – крохотное его родовое поместьице неподалеку от Торжка. Зато Вороново – это семья Ивана Ларионовича Воронцова, родного брата недавнего государственного канцлера, президента Вотчинной коллегии, осыпанного, как и вся воронцовская родня, милостями императрицы Елизаветы Петровны. Его городская московская усадьба, между Рождественкой и Неглинной, тянется от Кузнецкого моста почти до стен Белого города. Окруженный бесчисленными флигелями и службами, дом больше напоминает дворец, а разбитый на берегу реки парк точно повторяет Версаль и через него в открытых берегах течет река Неглинка. И архитектор у Ивана Ларионовича свой, живущий в той же усадьбе, К. И. Бланк, который оставил дошедшую до наших дней памятку исчезнувших владений – церковь Николы в Звонарях.
   В Воронове – то же богатство, тот же размах. Дворец, сооруженный Н. А. Львовым, садовые павильоны, огромный парк, ставшая родовой усыпальницей церковь. Но Воронцовы не слишком похожи на московскую знать. У них своя история, которой они гордятся и дорожат, свое особенное прошлое, из-за которого они хотят находиться в своеобразной оппозиции ко двору. Воронцов женат на Марье Артемьевне Волынской, дочери знаменитого государственного деятеля аннинских времен, которого привели на плаху проекты переустройства России. „Генеральный проект об улучшении в государственном управлении“, рассуждения „О гражданстве“ и „О дружбе человеческой“ имели в виду ограничить самодержавие за счет утверждения дворянских прав.
   Шестнадцати лет Марья Волынская была насильно пострижена в монахини и сослана в сибирский монастырь, однако через два года от монашеского обета и ссылки была освобождена вступившей на престол Елизаветой Петровной, но до конца сохранила гордый траур по отцу – полутраур в одежде. Попасть к Воронцовым, тем более в их летний дом, означало быть им близкими по взглядам, пройти придирчивую и недоверчивую проверку, где родство убеждений значило много больше, чем состояние или происхождение. Тому же Капнисту двери к ним открыла „Сатира первая и последняя“, перепечатанная племянницей Ивана Ларионовича, княгиней Е. Р. Дашковой.
   „Мой милый друг. Сегодня ночью я отъезжаю в Петербург, куда надеюсь добраться через шесть дней, ибо, говорят, что и лошади и дороги отвратительны. Задержался здесь на четыре дня, чтобы отдохнуть с дороги и насладиться приятным, дружеским обществом семейства графа Воронцова. Во все эти дни нигде не бывал, кроме как у них. Они относятся ко мне, как к родному, любят меня очень. Я провел у них день своего рождения, и истинным утешением было для меня провести этот день с людьми, дорогими мне и меня любящими. Вот, дорогой друг, и прошли 30 лет жизни моей, половина жизненного пути... Нынче утром пойду за подорожной и – прощай, Москва. Николай Александрович уже выехал в Петербург. Петр Лукич едет сюда...“
   Те же имена, те же обстоятельства, повторенные спустя несколько лет, в феврале 1788 года, в письме Капниста жене из Москвы. Просто Петр Лукич. Зато самое раннее из сохранившихся писем поэта говорит об особенной близости Капниста с Петром Лукичом в молодые годы. В марте 1781 года Капнист писал из Обуховки Державину: „Петру Лукичу господину Умыленнову, когда он у вас бывает, скажите от меня, что разве он ко мне не приедет, то я ему не распашу изрытого его рожества за то, что он мне ни слова не писал, а в ожидании пока я над преображением его сделаю велие бесчестие, то прошу вас дать ему хороший тумак за то, что он дурак, в том себя обретает, хохлов позабывает...“
   Для составителей первого академического издания писем Капниста 1960 года сомнений не было: проходивший через все 80-е годы Петр Лукич – младший брат Боровиковского. Однако спустя несколько лет на полях одной из искусствоведческих работ появилось краткое, но безоговорочное утверждение, что под Петром Лукичом подразумевался П. Л. Вельяминов, общавшийся с кружком Н. А. Львова. Доказательства? С одной стороны, предположение, что Боровиковский-младший не бывал в Петербурге, с другой – истолкование последнего письма.
   В интерпретации искусствоведа „изрытое рожество“ означало изуродованное оспой лицо, „велие бесчеловечие над преображением“ – угрозу надругаться над иконой „Преображение“, которую, опять-таки предположительно, мог написать П. Л. Вельяминов, поскольку в собрании Русского музея есть одна несущая его имя пейзажная акварель. Вот только возможен ли в принципе подобный смысл в письме человека XVIII века, тем более Капниста?
   Надругательство над иконой, кем и когда бы она ни была написана, пусть даже в виде дружеской шутки, представлялось совершенно недопустимым, как для Капниста немыслима издевка над физическим недостатком человека – побитым оспой лицом. Капнист мог не соглашаться с убеждениями, иронизировать над поступками, сочинениями, но никак не задевать лично своих адресатов. Подобных примеров в его обширнейшей переписке попросту нет. К тому же примененные им обороты содержат совсем иной смысл.
   Только в том случае, если Петр Лукич не приедет в Обуховку (а приезжать привык и должен), ему удастся избежать побоев, которые доставались от Капниста раньше: „разве он ко мне не приедет, то я ему не распашу изрытого (побитого) его рожества“. В преддверии неизбежной расправы Капнист просит дать приятелю тумака – „в ожидании пока над преображением его сделаю велие бесчеловечие“. Сами по себе примененные Капнистом выражения носят тот нарочито бурсацкий, грубовато-шутливый характер, который был хорошо понятен на Украине – не в Петербурге, где выглядели оскорбительнейшей грубостью. Обращаться с ними к петербуржцу – бестактность, тем более имея в виду достаточно далекие отношения Капниста с П. Л. Вельяминовым. Другое дело – Петр Лукич Боровиковский. Земляк. Почти ровесник. В будущем преемник на выборной должности уездного миргородского предводителя дворянства. При всей скромности своего жизненного обихода Боровиковские принадлежали к одному с Капнистом кругу шляхетства, подчинялись одним традициям и привычкам.
   Долго ли вы пробудете в Кибинцах? Я слышал, что Катенька [Е. И. Лорер] выздоровела и увезена к вам или к отцу. Зачем вы ее к нам не везете... Прощайте, и за предводительскими делами не забывайте вашего преданного слугу.
   В. В. Капнист – В. А. Гоголю. Обуховка. 1815
   Среди потока устных и письменных преданий и легенд это был первый и единственный документ – формулярный список 1783 года. Согласно списку, Владимир Лукич Боровиковский вступил на военную службу в Миргородский полк семнадцати лет, с тех пор постоянно „находился во употреблении“, в походах, отлучках и домашних отпусках не бывал, получил чин значкового товарища, „к повышению чина достоин и воинскую службу продолжать желает“.
   Семейная традиция старой казацкой старшины – в Миргородском полку служили все Боровиковские: отец, тоже с чином значкового товарища, дядья, родные и двоюродные братья. Полковой архив сохранил их имена, род занятий, свидетельства безупречного поведения, ход чинопроизводства. Указом 1783 года малороссийские полки переформировывались по образцу военных подразделений регулярной русской армии, переаттестация должна была пересмотреть офицерский состав. Все Боровиковские оставались на службе.
   Спорить с документами не приходилось, и все же биографами Боровиковского были выдвинуты две версии. Согласно первой художник сначала нес полковую службу в походах и, лишь выйдя в отставку, окончательно обратился к искусству. Согласно второй и более поздней – его служба была номинальной и не мешала заниматься писанием икон, единственным традиционным заработком семьи. Трудно себе представить возможность существования на те небольшие земельные наделы, которыми Боровиковские располагали вблизи Миргорода и Хорола. Тем более что и сам Боровиковский, и многие из его родни служили „вне комплекта“ и государственным жалованьем не пользовались.
   Художники Боровиковские... Добрый десяток художников Боровиковских, изо дня в день зарабатывавших хлеб насущный ремесленной сноровкой и не слишком высоко чтимым мастерством. Только каким образом в достаточно подробно разработанных словарях и указателях украинских живописцев ни одно из их имен не нашло своего места, ни один из украинских историков не обнаружил их в документах? Художников-шляхтичей в словарях и, в частности, наиболее полном, составленном П. М. Жолтовским, по сути дела, нет – сословные предрассудки на Украине не уступали в своей живучести предрассудкам русского дворянства. Едва ли не единственное исключение – И. И. Квятковский, дворянин, занимавшийся росписью дальних пещер Киево-Печерской лавры, и то в 1817 году, сведения о котором сохранились в деле № 264 Лаврского архива. Вошли в легенду и редчайшие имена тех, кто занимался живописью на военной службе, как Константин Кость из села Бусовиськ Драгобычской области, якобы написавший в местную церковь ныне исчезнувшую икону на холсте. С одной стороны иконы было изображено Оплакивание Христа, с другой – Непорочное Зачатие, в композицию которого художник включил свой автопортрет.
   То, что в формулярном списке Боровиковского в графе об образовании значилось – „читать и писать по-российски, а притом и живописного художества умеет“ ничего не говорило о профессиональных занятиях изобразительным искусством, тем более об использовании в военной службе именно в этом качестве. С начала XVIII века живопись и рисунок входили в программу всех учебных заведений, в том числе военных. Упоминание о них свидетельствовало только о хорошем уровне домашней подготовки. Прямую аналогию службе Боровиковского представляет служба в том же Миргородском полку нескольких поколений семьи Гоголей.
   Дед писателя, Афанасий Демьянович, в год рождения художника поступил на службу и был определен в Миргородскую полковую канцелярию, годом позже перешел в канцелярию войсковую, затем произведен в войсковые хорунжие, а в 1781 году – в бунчуковые товарищи. Очередное повышение дало ему должность полкового писаря с переименованием в секунд-майоры, что приравнивалось в гражданской службе чиновнику IX класса.
   Кстати, образование в формулярном списке А. Д. Гоголя обозначено „грамоте читать и писать по-русски, по-латыни, польски, немецки и гречески умеет“, но ни один из иностранных языков на службе им не использовался. В формулярном списке его сына, отца Н. В. Гоголя, указывалось знакомство именно с живописью. Известно, что в любительском театре Д. П. Трощинского в Кибинцах, неподалеку от гоголевской Васильевки, В. А. Гоголь исполнял обязанности не только актера, сочинителя веселых комедий, режиссера, но и декоратора. Знакомство с основами живописи, ее ремесленной стороной – обычное явление среди малороссийского шляхетства. Именно поэтому В. А. Гоголь не придавал никакого значения успехам будущего писателя на этом поприще в стенах Нежинского лицея, тогда как сам Гоголь не только мечтает о продолжении занятий, но даже видит в живописи средство заработка. Дом в Васильевке был украшен его „альфрейной работой“, как, впрочем, делали в последней четверти XVIII века многие мелкие шляхтичи.
   Ни о чем не говорит и тот факт, что Боровиковский числился в Миргородском полку „сверх комплекта“. Для дворянина служба становилась не столько источником дохода, сколько возможностью получения чинов. Подобно Боровиковскому, „находился при Малороссийском почтамте по делам сверх комплекта“ не менее стесненный в материальном отношении отец Гоголя. Служба не принесла ему практически ничего, кроме возможности выйти в отставку 28 лет в чине коллежского асессора, иначе говоря, чиновника VIII класса.
   Если даже предположить, что семья Боровиковских представляла определенное исключение, художественная практика на Украине сложилась таким образом, что заработки иконописцев, бравших заказы на отдельные образа, оставались ничтожными. Фонд 128 Центрального архива Украины содержит множество дел с упоминаниями установившихся в восьмидесятых годах XVIII века цен. Судя по делам 440-му, 618-му и другим, сравнительно известный живописец Семен Филитовский получает в 1786 году за пять икон Свенской Божьей Матери 6 рублей 25 копеек. Почти одновременно другому иконописцу выплачивается за четыре аналогичных образа 5 рублей. Несколько выше, в 2 рубля, ценилась более редкая икона святителя Михаила.