И снова вопрос – что побудило Боровиковского согласиться на кабальные условия: стесненные материальные обстоятельства, на которые он, впрочем, никогда не жаловался, долги, которых он никогда в своей жизни, как известно, не делал, желание сотрудничества именно с Львовым или надежда на какой-то поворот в судьбе, ради которого представлялось необходимым любой ценой задержаться в Петербурге? А ведь жизнь в Петербурге отличалась непомерной дороговизной не только в сравнении с Украиной, но даже с другими европейскими столицами. Оказавшийся в сентябре 1791 года в северной столице И. Шадов жалуется в одном из писем жене на это обстоятельство, добавляя, что необходимостью становится при здешних расстояниях и состоянии улиц еще и экипаж, который одинаково дорого обходится – собственный или наемный. Те же трудности возникали и перед Боровиковским. На чье-либо содержание рассчитывать не приходилось. Львов буквально приходит к нему на помощь с новоторжским заказом, но спустя год по приезде, завершить же работы удается только к концу 1792 года. Несомненно, он не составлял единственного занятия живописца и тем не менее отнимал немало времени.
   В том же письме, где В. В. Капнист сообщал П. Л. Боровиковскому о рождении дочери и упрекал старого знакомца в измене дружбе, есть приписка: „Купи, пожалуй, купи мне немецкую и на французском языке библию и пришли их ко мне как можно скорее по почте. Пожалуй, сделай это немедленно, ибо мне весьма нужно. Сколько денег я должен тебе буду за библию немецкую и французскую и за печатку брату Петру Васильевичу и за прочее, пожалуй, уведомь меня. Я пришлю немедленно.
   Еще посылаю тебе титул Юнговых ночей немецкого перевода. Поищи точно такой перевод в лавках книжных и пришли ко мне. Ищи точно по сей записке переводы, он с аглицкого“.
   Просьбы поэта тем более примечательны, что выдают объединявший его с Боровиковским-младшим интерес к проблемам, которые поднимало масонство. Сама идея обращения к библейским текстам на иностранных языках определялась стремлением к установлению наиболее точного их смысла, в котором главным представлялось равенство людей, братская взаимопомощь, нравственное самоусовершенствование и связанный с ним идеал всеобщего просвещения, развития человеческих чувств. „Ночные думы“ английского поэта Э. Юнга входили в круг увлечений всех интересовавшихся масонством, хотя, вместе с тем, они представляли один из первых опытов сентиментализма в литературе. Выступая против идеалов классицизма, Э. Юнг выдвигал значение Шекспира. „Еще не решено, – писал он, – не меньше ли стал бы думать Шекспир, если бы он больше читал? Если ему недоставало всякой другой учености, он владел, однако, двумя книгами, которых не знают многие глубокие ученые, книгами, которые может уничтожить только последний пожар, – книгой природы и книгой человека. Он знал их наизусть и в своих произведениях описал превосходнейшие их страницы“.
   И первое, легко опускаемое историками „но“. Если литературные вкусы роднили Капниста с окружением Львова, гражданские и общественные позиции автора „Сатиры первой и последней“ представлялись иными, а ведь, так или иначе, они составляли ту среду, в которой Боровиковский прожил первую половину своей жизни. Лирические, впрочем, не такие уж и многочисленные, стихи Капниста не мешали остро критическим взглядам на государственное устройство, свойственное сентиментализму восхищение природой и сельской жизнью – пониманию общественных пороков, страшной разлагающей силы взяточничества, расхищения государственной казны в единственном всепоглощающем стремлении к собственному благополучию и наживе. У Капниста гораздо более тесные связи не с членами львовского кружка, но с собственным братом Петром Васильевичем, чье имя имеет право быть названным в непосредственной близости к именам Новикова и Радищева.
   Отрешившийся от широких дружеских связей, в которых испытывал постоянную потребность поэт, Петр Капнист создает в своем поместье Пузыковке род республики, где устанавливает с собственными крестьянами совершенно особый род отношений. Отказываясь от сословных граней, он называет их „соседями“ со всей вытекающей из подобного обращения уважительностью и пониманием потребностей. Убежденный сторонник французского просветительства, П. В. Капнист, судя по письмам брата, оказывается даже не слишком твердым в догматах христианской веры, все подвергая суровой критике человеческого разума и знаний.
   Адам Менелас – со временем его имя приобретет широкую известность. Его задержат на Украине Разумовские, для которых он построит, между прочим, Яготин, подмосковные Горенки, московский дворец на Тверской, ставший со временем зданием Английского клуба. Руку зодчего историки будут угадывать в голицынской Пехре-Яковлевском. Но настоящая слава придет к нему спустя тридцать лет, в поздние александровские годы. Своеобразная псевдоготика Менеласа с ее английскими мотивами найдет поклонников среди императорской семьи. Что только не придется ему сооружать в Царском Селе – Белую башню и Домик ламы в Зверинце, Ферму и Капеллу, Руину и деревянный Слоновник, конюшню с башней для старых лошадей собственного царского седла, украшенную скульптурой В. Демут-Малиновского Египетские, иначе – Кузьминские, ворота, наконец, павильон Монбижу – Арсенал, где в мае 1842 года состоится устроенный Николаем I маскарад в виде рыцарского средневекового турнира. У Менеласа на все хватит выдумки, профессионального умения, работоспособности. Но это со временем, а пока он так же далек от славы, как Боровиковский. Просто они вместе начинали работать на Украине, пробовали свои силы в Петербурге, одинаково много, трудно, незаметно для посторонних глаз, когда каждый заказ был благом, а каждая работа – удачей.
   На портрете Боровиковского он молод – немногим старше тридцати, полон энергии, решительности, почти озорного упрямства. Резкий поворот в сторону невидимого собеседника. Прямой открытый взгляд. Готовность спорить, стоять на своем. Характер сильный и настолько деятельный, что введенный художником необычный сумрачный фон с неясными очертаниями крепости или замка не могут сообщить образу архитектора романтической ноты. Все в нем – сама действительность, все – живая жизнь.
   Подписи на портрете нет. В надписях на обороте, обрывочных и сделанных словно наспех: чернилами – „Menelaus“ и карандашом – „Боровиковский“, допущены ошибки. Боровиковский писал окончание своей фамилии через „i“, имя архитектора было „Menelaws“. И это лишнее доказательство, что они не современны живописи. В момент создания миниатюры художник явно значения своему имени не придавал. Его нет и на другом портрете тех лет – Елизаветы Марковны Олениной, урожденной Полторацкой. Так, во всяком случае, принято расшифровывать полустертую надпись на обороте листа картона: „...Олениной“, которая дополняется несколькими словами на лицевой стороне: „пис 1791 года“.
   Срезанная чуть ниже талии фигурка в нарядном платье с рюшами и бантами. Подчеркнутая высветленным фоном копна пышных волос с завитками локонов на обнаженных плечах. Пухлые щеки. Длинный, с наплывающим кончиком нос. Темные, словно в отекших веках, глаза. Широкая полоса бровей под невысоким лбом. Презрительно-насмешливый взгляд. И удивительно точно схваченное угловатое движение полускрытых рук. В ней нет ни женственности, ни грации, скорее, внутренняя скованность и неприязнь к окружающим, которая не пройдет никогда. Несостоявшаяся теща Пушкина, у которой так упорно и тщетно добивался поэт руки ее дочери, той самой Анны Олениной, которую для себя, в своих заметках уже называл „Anette Pouschkine“.
   Внучка обыкновенного соборного протоиерея из Сосниц на Черниговщине, дочь придворного уставщика, сумевшего всеми правдами и неправдами добиться заметного места, сколотить немалое состояние. Даже известный автор „Секретных мемуаров о России“ не обошел своим вниманием М. Ф. Полторацкого, упомянув, что во дворце этот недавний певчий „отыскал тайные ходы, чтобы выскочить в люди. Елизавета подарила ему значительные имения“. Одна из старших в семье, где было десятеро детей, Елизавета Марковна унаследовала многие черты отца, и прежде всего, безграничное почтение к венценосцам. Ее трудно себе представить хозяйкой одного из самых известных петербургских салонов, где собирались ученые и художники, профессора и питомцы Академии художеств. Тем более трудно представить, что надгробие Олениной-Полторацкой было украшено не только портретным барельефом работы С. Гальберга, но и стихотворной эпитафией И. А. Крылова, а в свое время Жуковский и Пушкин вместе сочиняли к дню ее рождения „Балладу“, начинавшуюся строкой „Что ты, девица, грустна“. Но все это определялось действительно неожиданным выбором блестяще образованного молодого офицера А. Н. Оленина, предложившего Елизавете Полторацкой стать его женой. Муж еще в чине артиллерии поручика был избран членом Российской Академии наук, участвовал в создании академического славяно-русского разговорного словаря, со временем занял должность директора Публичной библиотеки и президента Академии художеств. Жена осталась той же, что была в юности, – равнодушной к литературе, ничем не пополнившей своего достаточно скудного образования, но год от года укреплявшейся в вере и восторженной верности престолу.
   Увлечение Пушкина Олениной-младшей стало причиной рождения великолепного лирического цикла 1828 года. Здесь „Ее глаза“, „Увы! Язык любви болтливый“, „Ты и вы“, „Не пой, красавица, при мне“, „Предчувствие“, „Город пышный, город бедный“, „Вы избалованы природой“, „Волненьем жизни утомленный“ и, наконец, „Я вас любил, любовь еще, быть может...“, строки, завершившие нелегкое, отравленное Елизаветой Марковной чувство. Если нежелание самого А. Н. Оленина породниться с поэтом вызывалось прежде всего его легкомыслием, то откровенная враждебность Олениной-старшей была много сильнее и убежденнее. Елизавета Марковна не прощала Пушкину ни связей с декабристами, ни политических настроений, ни тем более „Гавриилиады“, уж и вовсе несовместимой с ее религиозностью. Поэту в оленинском доме рассчитывать было не на что.
   В своем дневнике Оленина-младшая не решится сказать больше, чем о „суровом“ отношении матери к Пушкину. А между тем эта „суровость“ перечеркнет жизнь Анны Алексеевны, лишит ее союза „с самым интересным человеком своего времени“, как называла она поэта, обречет на долгий одинокий век. А. А. Оленина выйдет замуж только после смерти матери и притом совсем неудачно. Впрочем, Оленина-старшая в первые годы считала и собственное замужество не слишком удачным и до конца жизни продолжала стесняться маленького, почти карликового роста своего мужа. В момент сватовства А. Н. Оленина никто не подумал обратить внимания на ее чувства.
   Десятью годами раньше родителей Елизаветы Марковны писал Левицкий – один из лучших созданных портретистом полотен. К Левицкому обращается со своими заказами и Львов после приезда Боровиковского в Петербург. Тем не менее портрет молодой Олениной пишет именно Боровиковский, и это несомненное влияние Капниста.
   Для Капниста Полторацкие – давно знакомые по Украине. В доме у былого уставщика, человека скаредного и далеко не слишком гостеприимного, он свой человек и всегда желанный гость. Недаром в письмах поэта мелькают строки, как, например, 14 февраля 1788 года: „Приехал сюда вчера, т. е. в четверг, в полдень, и остановился у г-на Полторацкого. Принят был с распростертыми объятьями... Переночевал у Марка Федоровича“. Речь идет о пребывании поэта в Москве. Конечно, это не те внутренне близкие, „дорогие люди“, как отзывался Капнист о семействе Воронцовых, зато те знакомые, у кого можно без церемоний в любую минуту расположиться и сколько угодно жить. Со своей стороны, Капнист берет на себя всяческого рода „комиссии“ от супруги М. Ф. Полторацкого и, препоручив какую-то их часть П. Л. Боровиковскому, следит за тем, чтобы все было вовремя и тщательно исполнено. Ему ничего не стоило рекомендовать Боровиковского как портретиста для памятной миниатюры, если только художник сам не поддерживал знакомства с земляками.
   Добрые отношения связывали Н. А. Львова с А. Н. Олениным и, главным образом, с Полторацкими-младшими. Капнисту одинаково близки и старшие и младшие члены семьи. Он никогда не объезжает их домов – ни в Москве, ни в Твери. В декабре 1792 года он пишет из Москвы: „Прибываю изнуренный усталостью и собираюсь остановиться в доме госпожи Хлебниковой (матери жены Д. М. Полторацкого. – Н. М.), где надеюсь застать Николая Александровича. Вообрази себе, однако, мое изумление, когда я нежданно-негаданно нахожу там г-жу Хлебникову собственной персоной с Дмитрием Марковичем, Анну Петровну и Федора Марковича с Варварой Афанасьевной. Я думал, они у себя в Калужском поместье, а они приехали все на несколько дней до меня, как будто нарочно, чтобы повидаться со мною. Они помещают меня у себя... Не надо и говорить, что семейство Полторацких было радо моему приезду. Остаюсь у них...“ Дмитрий Полторацкий окажется в числе ближайших друзей Капниста. Проводя зиму 1796 года в Петербурге и избегая чисто светских встреч, поэт назовет его в числе тех трех людей, ради которых он нарушает свое уединение, – это Д. А. Державина, Н. К. Загряжская и Д. М. Полторацкий.
   В отношении Полторацкого подобное предпочтение определялось общностью интересов и увлечений. Дмитрий Маркович наследует от своего тестя, богатейшего московского купца Хлебникова, уникальную библиотеку. В хлебниковском доме у Калужских ворот (ныне перестроенное здание Московского Горного института – Ленинский проспект, 14) собираются московские литераторы. И, кстати, именно в его стенах состоится торжественное празднование победы над Наполеоном, во время которого будет сыграна мелодрама дальнего родственника Пушкина – А. М. Пушкина „Храм бессмертия“. Не случайно сын Д. М. Полторацкого Сергей, воспитанник Муравьевского училища для колонновожатых, станет приятелем и почитателем Пушкина. Он будет уволен со службы и выслан в деревню под надзор полиции за заметку о пушкинской оде „Вольность“, которую он определит как „полную воодушевления поэзии и возвышенных идей“, и о стихотворении „Деревня“ – слишком откровенными были слова, что „поэт скорбит о печальных последствиях рабства и варварства“. Это были идеи, знакомые С. Д. Полторацкому с детских лет и разделявшиеся его отцом. Личное знакомство Полторацкого-младшего с поэтом состоялось после возвращения обоих из ссылки. Как вспоминал Сергей Дмитриевич, он показывал Пушкину свой список оды „Вольность“ „в Москве, в сентябре 1826 года, в нашем доме за Калужскими воротами“.
   Был профессиональный навык, грамотность, умение скомпоновать портрет, передать фактурное разнообразие материалов, более того – разгадать характер. Но еще не было своего видения, своего неповторимого прочтения человеческой натуры. Оно впервые заявляет о себе в Петербурге, в портрете О. К. Филипповой. Боровиковский обращается к холсту, к большому размеру, которого будет в дальнейшем придерживаться всегда, к пейзажному фону и той внутренней раскрепощенности, которая позволяла за внешними чертами увидеть внутреннюю жизнь человека. Опыт с О. К. Филипповой был тем понятнее, что речь шла об одном из самых близких художнику семейств. Возможно, еще одно украинское знакомство, скорее – нити землячества, так дорогие в чужом и еще непривычном городе: Оленька Михайлова едва успела стать женой П. С. Филиппова, близкие отношения с которыми Боровиковский сохранит до конца жизни, назначив друга даже своим душеприказчиком. Судьба, характер П. С. Филиппова во многом напоминали судьбу Боровиковского.
   Он начинает на Украине с военной службы и выходит в отставку вахмистром Молдавского гусарского полка, чтобы обратиться к учению. 1787 год застает П. С. Филиппова двадцатитрехлетним студентом Петербургской учительской гимназии, основанной известным просветителем Янковичем-Мариево. Женитьба состоялась сразу по окончании курса, когда Филиппов смог поступить на службу „в учительской должности“. Обычно справочники называли его архитектором. В действительности П. С. Филиппов им не был. Десять лет учительского труда, и не без помощи Боровиковского он переходит на канцелярскую должность в Синод, а с 1800 года – в Комиссию по строению Казанской церкви, иначе – Казанского собора в Петербурге. Должность архитекторского помощника не говорила о причастности к решению вопросов зодчества, зато открыла дорогу к получению чина надворного советника. Впрочем, сказать, что Филиппов до него дослужился, было бы неверным. Филиппов-службист не сумел бы сохранить расположения Боровиковского с его представлениями о честности, порядочности, человеческого отношения к людям.
   ...Это должно было быть впечатлением от входивших в моду английских портретов – полуфигура у колонны на фоне пейзажа. Но то, что у английских мастеров только подчеркивает изысканную завершенность костюма, Боровиковскому служит основанием для той внешней небрежности, которая, не отвлекая внимания на подробности, позволяет сосредоточиться на состоянии человека. Полуфигура О. К. Филипповой рисуется на погруженном в дымку фоне то ли леса, то ли парка. Просторный утренний капот скрывает очертания тела, скрадывает даже рисунок рук. Разметавшиеся локоны темных волос подчеркивают бледное пятно лица. Высокий лоб, прямой нос с характерным вырезом тонких ноздрей, плотно сжатые губы и упорный взгляд черных, чуть скошенных глаз. Характер – он и в напряженном повороте наклоненной головы, и во взгляде – властный, неуступчивый, может быть, строптивый. Ничто в юной женщине не говорит о желании нравиться, выглядеть иначе, чем человек выглядит один, скрытый от посторонних взглядов. И даже роза в положенной на барьер уверенной руке не может смягчить этого первого впечатления. Загадка человеческого состояния? Несомненно, но пока Боровиковский подходит только к ее внешним атрибутам. Он только начинает угадывать в живописной характеристике модели то, о чем писал Капнист: способность человека к сложной и едва уловимой смене настроений, желаний, мимолетных радостей и огорчений „чувствительного сердца“:
 
Приятны разговоры,
Улыбка, страстный вид
И самы нежны взоры,
Все в ней притворно льстит.
Но все в ней прелесть нова!
Ах! пусть она б была
Или не так сурова,
Или не так мила.
 
   Но рядом появляется портрет и самого Капниста – решение не менее важной для всего будущего Боровиковского задачи.
Капнист. „Различность дарований“
   Это была целая серия портретов, совсем небольших, собственно миниатюрных, из числа тех, которые делали для себя, держали под рукой, брали в путешествие и дорогу – черты любимого лица. Капнист, Державин, А. И. Васильев... Разные материалы – Боровиковский раз обращается к слоновой кости, раз пробует оцинкованную пластинку, а то и вовсе использует так нравившийся Львову картон. Зато одинаковые размеры – около 8 на 8 сантиметров – и близкие композиции, словно подсказанные портретом О. К. Филипповой, – всегда на фоне пейзажа, где неясные очертания зелени приобретают вид могучих стволов, старых корявых ветвей, густого навеса листьев, рядом с которым открывается прорыв в голубовато-зеленую даль. Лес – место уединения для метущегося в печали человека, каким рисуется его образ в поэзии Капниста.
   Капнист умел быть разным. Очень разным. Сам признавался, что „почитал обязанностью своею“ оживлять любое общество, неизменно веселый, шутливый, остроумный. В начале девяностых годов – он на вершине своей поэтической славы. Остались далеко позади первые годы супружества с их волнениями, неустроенностью, материальными затруднениями, когда заботы о хозяйстве и общественные обязанности заставляли забывать о музе. Капнист много пишет, и его охотно печатают. „Новые ежемесячные сочинения“, „Аониды“, „Московский журнал“ – все ждут новинок и радуют ими читателей. Уже можно подумать и о первом собрании стихотворений, которому будет предпослано шутливое двустишие:
 
Капниста я прочел и сердцем сокрушился
Зачем читать учился.
 
   Впереди – задуманная „Ябеда“, прямая предшественница „Ревизора“ и „Горя от ума“, комедия, разрешенная к постановке Павлом и запрещенная либеральным Александром I.
   Но друзья знали и другого Капниста – мечтательного, восторженного, предпочитавшего обществу уединение, активным действиям – раздумья. И это тоже было его подлинной натурой. Он не притворяется – живет своими мечтами, своей „чувствительностью“, как говорили люди тех лет, без которой и не могло быть поэта. Но он еще и умеет упорно работать над словом, над формой, которая делала его современным и по-настоящему живым в литературе сентиментализма. Все знали автора „Ябеды“, но Белинский со временем скажет, что „стих его отличался необыкновенной мягкостью и гладкостью для своего времени“. Еще раньше Батюшков откликнется на поэзию Капниста: „Кто хочет писать, чтоб быть читанным, тот пиши внятно, как Капнист, вернейший образец в слоге“.
   Боровиковский так и пишет Капниста-поэта – задумчивого, чуть рассеянного, с грустным отсветом в живых темных глазах. Зелень подчеркивает его уединение, бюст, на постаменте которого он сложил руки, – трогательную память сердца, которой верен стихотворец. И неожиданно грустной нотой становится темный, свободно драпирующийся на плечах плащ. Человек, способный страдать и сострадать.
   Когда Боровиковский мог работать над портретом? Все восьмидесятые и девяностые годы Капнист проводит в бесконечных разъездах, так и не объясняя в своих по-прежнему многословных письмах их причины. Мелькают города, имена, годы. Поэт оправдывается непонятными и неотложными делами, утешая жену тем, что досуг свой проводит в кругу ее родных. Скорее всего, портрет был написан вскоре после московского письма от декабря 1792 года о жизни в доме Хлебниковых-Полторацких, – подарок жене, который многие десятилетия продолжал храниться в капнистовской Обуховке.
   Державин во многом повторяет и не повторяет Капниста. Формальные приемы построения портрета почти не мешают совсем иной характеристике. Почти – потому что для Боровиковского в этом одетом в парадный мундир и ордена Державине много меньше от поэта и больше от высокопоставленного чиновника, чья внутренняя сосредоточенность, решительность, деловитость никак не перекликаются с романтической дымкой густо заросшего парка.
   Впрочем, Державин скорее хотел казаться таким, чем был им в действительности. Последние годы жизнь обходится с ним достаточно круто. Отрешенный от должности летом 1788 года, он только в июне следующего года оказывается оправданным – вмешательство Потемкина, о котором так хлопотала В. В. Голицына, сделало свое дело. Но это и предел возможностей „светлейшего“ – несмотря на оправдание, Державин никакого нового назначения не получил. Так проходят 1790 и 1791 годы, исполненные томительного ожидания и бесконечных уколов израненного самолюбия. Державин всеми силами пытается создать видимость полного благополучия. Он пишет текст хоров для праздника в Таврическом дворце, заранее представляя гнев, если не самой Екатерины – в конце концов, праздник устраивался в ее честь, – то очередного фаворита, приобретавшего все большую власть рядом со стареющей императрицей. Он покупает и начинает перестраивать великолепный дворец на Фонтанке.
   Выхлопотанное Потемкиным назначение поэта при императрице наступает после смерти „светлейшего“, и это предопределяет карьеру нового секретаря по прошениям. Придворные не сомневаются, что автору „Фелицы“ не удастся сколько-нибудь долго удержаться в новой должности. К тому же сам Державин с первых же своих шагов вызывает недовольство Екатерины. Он принимает синекуру за действительность, пытается выступать в роли поборника правды и справедливости там, где достаточно было простых отписок. Полтора года до конца исчерпывают терпение императрицы. В сентябре она расстается с секретарем по прошениям, произведя его в сенаторы – род почетной и теперь уже окончательной опалы. Портрет Боровиковского представляет Державина именно в этой новой роли. Но злоключения поэта на этом не кончились – меньше чем через год скончалась бесконечно любимая им жена. Е. Я. Державиной было немногим больше тридцати лет.
   Портрет на фоне пейзажа не был первым портретом Державина, который пришлось писать Боровиковскому. По всей вероятности, почти одновременно с Капнистом он кончает портрет поэта, который появится в лейпцигском издании державинских стихов 1793 года – „Gedichte des Herrn Staatsraths von Derschawin“, Leipzig, 1793 (местонахождение оригинала неизвестно), и пишет Е. Я. Державину (местонахождение оригинала неизвестно). Акватинта, выполненная И. Х. Майром в тех же девяностых годах, позволяет составить лишь самое общее представление о внешнем облик жены поэта, нежели о решении живописца. Судя по позе, характеру костюма с косынкой на плечах, вплетенными в прическу розами, „барыня-чернобровка“, как называли ее близкие друзья, могла быть представлена на пейзажном фоне по аналогии с портретом М. А. Львовой, фигурировавшим на Таврической выставке 1905 года, но также исчезнувшим. Но даже неизбежные при переводе в литографию упрощения живописного решения не могут стереть увиденную Боровиковским внутреннюю значительность молодой женщины.