...Теперь он кажется представленным в дороге, на беспокойном, скрывающемся в туманной дали пути. Отступившая по сторонам зелень, карабкающиеся по откосам корявые, изогнутые ветром деревья, растрепанные ветки, рисующиеся высоко на сумрачных облаках, – все создает ощущение тревожного беспокойства, готовой в каждую минуту прерваться передышки. Совсем рядом с принцем спешат, торопятся его слуги, удерживают непокорную вздыбившуюся лошадь. Уходит вдаль голубая лента реки. Мчатся облака. И невозмутимое спокойствие внимательно, с оттенком грусти смотрящего на зрителя немолодого человека кажется спокойствием пришедшей с годами той истинно восточной мудрости, которая учит сохранять душевное равновесие во всех жизненных ситуациях и испытаниях.
   Если в эскизах Муртазы-Кули-хана можно было принять за воина, может быть, купца или просто богатого заморского гостя, здесь он выступает человеком внутренне значительным, многое пережившим. И это последний по времени портрет, свидетельством чему длинная узкая, почти до пояса борода вместо коротко обрамляющей лицо бородки на всех эскизах. Художник справился и с недостатками физического склада принца. Бледно-лиловый, обрамленный парчовыми полами верхней одежды халат придал его фигуре стройность и особенную, подчеркивающую высокое положение изображенного нарядность. Художник по-прежнему мелочно разрабатывает покрывающие одежду принца драгоценности – сияние жемчуга, блеск драгоценных камней, переливы парчи и шелков.
   Сколько времени понадобилось Боровиковскому для этих поисков? Его запасом художник не располагал. Персидский принц появился в Петербурге в конце 1795 года, в первой половине 1796 года Боровиковский получил заказ на портрет, в июле Муртазы-Кули-хан выехал из столицы на родину, и, хотя вскоре вынужден был вернуться в Россию, жил до конца своих дней в Астрахани. Павел не собирался продолжать политических комбинаций своей матери. Иными словами, в распоряжении художника могли быть считанные месяцы, и его поиски – вопрос не времени, а предельной напряженности работы. Работать Боровиковский любил, и вся жизнь его сосредоточивалась в стенах мастерской: в стороне от мольберта она теряла свой смысл.
   Портреты Боровиковского усаживали меня против себя на целые часы, и чем более я ими любовался, тем более они меня пленяли.
   Скульптор Ф. В. Чижов – П. М. Третьякову
   Автору монографии хотелось думать, что картина была приобретена самим П. М. Третьяковым и именно в том 1883 году, когда так усиленно хлопотали о ее судьбе В. В. Стасов и М. П. Боткин. На распродаже известного собрания Жемчужникова она обратила на себя внимание и высокой мастеровитостью автора, и своей легендой как предполагаемый авторский портрет с женой и ребенком. Двадцать седьмого января того же года Стасов пишет: „Если хотите, берите скорее, а то до конца недели не ручаюсь. Гр. Перовская пишет мне сегодня, что гр. Строганов (кажется, Павел) вчера крепко поговаривал про Боровиковского, а она только ради меня и вас приостановила“.
   Рекомендация не была случайной. Отдавая безусловное преимущество произведениям современных ему мастеров, П. М. Третьяков, тем не менее, с самого начала собирательства интересовался Боровиковским, искал возможностей его приобретать. Еще в 1857 году художник А. Г. Горавский предлагает П. М. Третьякову в числе принадлежавших его жене, родной племяннице известного архитектора Н. Л. Бенуа, семи живописных работ датированный 1818 годом портрет кисти Боровиковского. Спустя несколько месяцев в их переписке мелькнет упоминание о какой-то голове работы Боровиковского. В собрании Прянишникова, которое П. М. Третьяков мечтает присоединить к собственному, особо отмечаются „хорошенькие вещи“ того же мастера – прянишниковская коллекция располагала портретами А. Ф. Лабзина, митрополита Михаила Десницкого, композицией „Бог-отец, созерцавший мертвого Христа“ и копией с Корреджо „Богоматерь с Младенцем“. Распродажа происходила почти одновременно с Всемирной выставкой 1862 года, и в черновых книжках П. М. Третьякова появляется досадливая запись о неудачном выборе для Всемирной выставки в Лондоне произведений Боровиковского. В представлении Павла Михайловича, портрет Муртазы-Кули-хана не показывал подлинных возможностей выдающегося портретиста.
   Имя Боровиковского не оставляет страниц переписки Третьякова. В 1868–1869 годах его заботит приобретение портрета Д. П. Трощинского, входившего в состав распродававшегося наследниками имущества екатерининского вельможи на киевском аукционе. В семидесятых годах Третьяков просит И. Н. Крамского посмотреть в Петербурге продающиеся по объявлению работы мастера. Тем же именем оперирует скульптор Ф. В. Чижов в спорах с Третьяковым об особенностях портретного искусства: „А как тебе угодно, портреты Боровиковского усаживали меня против себя на целые часы, и чем более я ими любовался, тем более они меня пленяли“. Любимого портретиста собиратель оставляет среди немногих картин и в своем рабочем кабинете на Лаврушинском переулке. Как вспоминала А. П. Боткина, „внизу, в кабинете отца, который приходился под столовой, стены были сплошь завешаны картинами. Во-первых, висела от пола до потолка, занимая всю стену, картина Филиппова „Военная дорога во время Крымской войны“, которая давала громадный материал для рассматривания. Я как сейчас вижу ее там, а также Боровиковского – портрет брюнетки с усиками и с желтым шарфом и мужчины со звездой и с бородавкой на лице“.
   Однако на этот раз Третьяков не спешил с ответом, и Стасов находит единственное объяснение подобной медлительности в неожиданно высокой цене – 500 рублей за крохотный, около 12 ? 13 сантиметров, эскиз. „Мы вчера держали совет с М. П. Боткиным, – пишет он по прошествии недели, – и мне, и ему очень досадно, что вы не расположены теперь, по-видимому, брать ни картину Васильева, ни портрета Боровиковского. Обе вещи хорошие... Поэтому М. П. сказал, что напишет вам сегодня же и предложит Вам обе вещи вместе за 1000 руб. (это составляет 300 рублей сбавки, т. к. В. М. Жемчужников писал, что желает отдавать Боровиковского не менее как за 500 руб.). Итак, если Вам это будет дело подходящее, я буду очень-очень-очень рад“. Но результатом усиленных хлопот становится только категорический отказ Третьякова: „Боровиковский же этот совершенно мне не нужен“.
   Предположить, что собирателя, несмотря ни на что, все же удалось уговорить, мало правдоподобно. К тому же остается неясным, о какой именно работе Боровиковского шла речь. В настоящее время и Третьяковская галерея, и Русский музей располагают близкими по композиции и одинаковыми по размеру семейными портретами, история которых ждет своих исследователей.
   Называя имя Боровиковского и предполагая в картине автопортрет художника, Стасов и Боткин должны были исходить из определенного представления о живописце, особенностей его композиционных построений, цветовой гаммы, характера трактовки пространства, формы, живописной манеры, но именно эти черты далеко не типичны в портрете Третьяковской галереи, а отсутствие подписи или хотя бы простой надписи с именем мастера и вовсе помешало бы рекомендовать маленький картон для приобретения Третьякову. И если для нас подобный эскиз может ассоциироваться с Боровиковским, сто лет назад в обращении было немало работ современников портретиста, очень близких по композиции и особенно по характеру использования пейзажных фонов.
   Зато портрет Русского музея с полным основанием может быть назван законченной работой, притом особенно любопытной для историков искусства изображенной на нем почти бытовой сценой в духе идиллических представлений сентиментализма. Наконец, если портрет и не несет авторской подписи, он снабжен достаточно убедительной надписью на обороте: „Портреты семейства Боровиковского – исполнены им самим (имеется аттестат проф. Бруни)“. Пусть Ф. А. Бруни не мог назвать с точностью имена изображенных, зато он имел достаточно ясное представление о письме Боровиковского. Правда, в связи с этой картиной возникает иной достаточно сложный вопрос.
   Аттестация Бруни оказалась очень осмотрительной. Известный своей скрупулезностью профессор Академии художеств не случайно ничего не сказал об автопортрете, на что не обратили внимания авторы последующих монографических очерков. В среде художников пользовался достаточной известностью портрет Боровиковского, написанный непосредственно после его смерти Бугаевским-Благодарным и не имеющий ничего общего с изображенным на портрете мужчиной. Можно не спорить о возрасте – в портретах он угадывается недостаточно точно, но строение лица, черепа в обоих случаях слишком характерны и не похожи друг на друга. У Боровиковского на портрете Бугаевского-Благодарного удлиненный овал лица, высокий открытый лоб, широкий разлет прямых бровей, открытый взгляд больших улыбчивых глаз. У мужчины на портрете Русского музея квадратный череп с невысоким лбом, глубоко посаженные небольшие глаза под изломанными дугами бровей, мясистый вздернутый нос, слишком узкие относительно крупной головы плечи. Не менее различны и человеческие характеристики изображенных: исполненная внутреннего достоинства умиротворенная благожелательность Боровиковского противоречит грубоватой простоте и внутренней энергии неизвестного.
   Версия автопортрета, хотя и поддержанная одним из потомков и биографов художника в „Русском архиве“ 1891 года, не нашла оправдания у историков. Среди предложенных последующими исследователями вариантов был и связанный с семейством Воронцовых известный московский архитектор К. И. Бланк, о котором думал Н. Э. Грабарь, и чета В. А. и А. С. Небольсиных, самая возможность встречи которых с Боровиковским представляется крайне проблематичной, если не сказать невозможной. К тому же разница в двадцать лет, делившая супругов Небольсиных, не находит своего отражения в портрете. Мужчина на нем немного старше своей болезненной и немолодой жены с ее раздраженно-неприязненным выражением лица, меньше всего подходящим для матери, около которой сидит на подушке годовалый ребенок. Нетрудно установить, что как раз ребенка у Небольсиных в это время не было. Гораздо более вероятным представляется иное предположение.
   Судя по переписке Н. А. Львова, Боровиковский отправляется около 1792 года в Могилев в связи с работами по внутренней отделке Иосифовского собора, для которого художник, кстати сказать, находит совершенно своеобразное цветовое решение, выдержанное в очень светлых желтовато-розовых тонах. Во время этой поездки он сталкивается с некоторыми из своих давних знакомых и в том числе с П. В. Капнистом, недавно ставшим счастливым отцом. Брат поэта женился на землячке архитектора Менеласа – Елизавете Тимофеевне Гаусман, человеческая характеристика которой близка созданному художником образу. Сравнительно немолодая и некрасивая, она отличалась суховатостью, сдержанностью и неукоснительным исполнением всего того, что, в ее представлении, входило в обязанности образцовой хозяйки дома. Знакомым, кажется, не доводилось видеть улыбки на ее всегда очень серьезном лице. Родившийся у супругов сын крепким здоровьем не отличался, прожил недолго, почему со смертью Петра Васильевича Пузыковка перешла в руки его племянников, сыновей поэта.
   Существенно отметить, что биография П. В. Капниста не разработана. Так, годом его рождения продолжает считаться 1758-й, хотя Капнист-старший, в прошлом полковник Миргородского полка, вступивший на русскую службу во время Прутского похода Петра I, погиб в битве под Гросс-Егернсдорфом в 1757 году, за полгода до рождения Василия Капниста. Тем самым Петр Капнист оказывается не младшим, но старшим братом поэта. По отзывам современников, братья обладали совершенно различной внешностью. Насколько поэта отличало „изящное сложение“, тонкая фигура, моложавость, делавшие его похожим на отца, настолько Петр Капнист был коренастым, ширококостным, к тому же не придававшим никакого значения своей внешности. Зато братьев роднили одинаковые очень живые черные глаза, всегда оживленные, искрящиеся интересом к жизни.
   Портрет мог быть написан Боровиковским для кого-либо из многочисленных родственников – причина, почему он не вошел в капнистовское собрание в Пузыковке. В семье Капнистов было шесть братьев, в том числе Ананий, чья дочь Александра с мужем гостила в Обуховке и о портрете которой заботился поэт, душевнобольной Андрей, от первого брака Капниста-старшего, постоянно находившийся в Обуховке, и надворный советник Николай Васильевич с женой Маврой Григорьевной, урожденной Трембинской, обремененные множеством дочерей. Семью Капнистов отличали дружеские отношения и стремление хранить в своих домах памятки о родных. В отношении же работы, хранящейся в Третьяковской галерее, существует еще одно обстоятельство, которое вряд ли позволило бы современникам Третьякова говорить об автопортрете Боровиковского, – очевидное сходство с иными лицами, хорошо знакомыми по многочисленным портретам.
   Уже при первом взгляде на московский эскиз обращает на себя внимание, что он как бы распадается на две независимо друг от друга решенных части: мужская и женская фигура имеют каждая свое перспективное построение. Композиционно их объединяет только мантия, охватывающая мужскую фигуру, перекинутая через ее руку и ложащаяся на колени женщины, где на ней сидит младенец. Само обращение к такому аксессуару, как мантия, свидетельствует о высоком положении изображенных, заменяя – что бывало в портретной практике тех лет достаточно часто – остальные официальные аксессуары. О том же говорит и характер нарядного бархатного кафтана мужчины в отличие от небрежно надетой куртки неизвестного с портрета Русского музея.
   Вместе с тем изображенные лица обладают явным сходством с великим князем Павлом Петровичем и его супругой, которую в те же годы неоднократно писали художники с новорожденным младшим сыном Николаем. Нет сомнения, Боровиковский и в данном случае не мог работать с натуры. Оригиналом для него скорее всего послужил портретный рисунок художника Г. Виоллье из альбома, находившегося впоследствии в собрании В. Н. Аргутинс-кого-Долгорукого, и легший в основу хранившейся в гатчинском собрании миниатюры.
   Боровиковский заимствует у французского рисовальщика положение фигуры Марии Федоровны с характерным разворотом по спирали „вплоть до непонятного положения правой руки, опирающейся тыльной стороной кисти на колено. У Г. Виоллье подобный разворот определен тем, что молодая мать держит ложку, которой только что кормила ребенка, у Боровиковского он становится ничем не оправданным. Русский мастер чуть усиливает поворот молодой женщины вправо, сохраняя ту же прическу с пышными, словно разметавшимися локонами, перехваченными поверху широкой шелковой лентой, тот же мечтательный взгляд отведенных в сторону глаз. Вместо кресла с высокой спинкой Боровиковский помещает Марию Федоровну на стуле, убрав подлокотник, который здесь мешал бы общению фигур. Аналогично рисунку Г. Виоллье трактован и ребенок с отведенными в стороны руками, но не в рубашонке, а в штанишках, как изображал Боровиковский маленького Николая на своем оригинальном портрете 1797 года. Основное возражение – кажущийся слишком молодым возраст Павла легко снимается при сопоставлении с парадным портретом Павла в мальтийском одеянии, где вчерашний великий князь выглядит едва ли не моложе собственных сыновей. Последнее могло объясняться тем, что Боровиковский работал не с натуры, а с достаточно давно написанных оригиналов, которые были ему в обязательном порядке предложены для повторения.
   Но если вопрос о возможности для Боровиковского писать с натуры членов малого двора остается открытым, то для Г. Виоллье он решался как нельзя проще. Швейцарец по происхождению, Г. Виоллье приезжает в Россию в 1780 году вместе с архитектором В. Ф. Бренна по личному приглашению Марии Федоровны. Бренна, живописец и архитектор, должен был состоять помощником при строительстве Павловска (с вступлением на престол Павла его ждало назначение первым архитектором двора), Г. Виоллье – секретарем великой княгини, практически ее советником по художественной части. Г. Виоллье пишет портреты наследников Екатерины II, участвует в их путешествии по Европе, которое Павел и его жена совершали инкогнито – под именем графа и графини Северных. По возвращении в Россию он же исполняет многочисленные портретные миниатюры для Павла и придворных. Сохранявшийся в коллекции В. Н. Аргутинского-Долгорукова альбом заключал рабочие наброски художника, предшествовавшие выполнению гравюр в материале.
   Для Боровиковского не представляло трудности познакомиться и с работами Г. Виоллье, и с ним самим, может быть, даже пользоваться его натурными зарисовками, которые в определенном смысле оказывают на него влияние. В частности, Боровиковский заимствует у Г. Виоллье характерные для последнего пейзажные фоны с приближенной к переднему плану левой частью, в которую входят тяжелые корявые стволы вековых деревьев, зеленеющие склоны крутых холмов, и уходящей в зеленую даль перспективой правой части. Возможно, подобная схема пользовавшегося большой популярностью при „Малом дворе“ художника привлекла внимание Боровиковского и подсказала направление поисков собственного варианта.
   Но это же обращение к Г. Виоллье свидетельствует о том, что складывающиеся у художника в Петербурге связи были связями с близкими масонам представителями „Малого двора“. Тем самым окончательно опровергается мнимое приглашение Боровиковского в Петербург Екатериной II и главное – сам факт написания им для путевого дворца панно с Екатериной-сеятельницей. В глазах Павла и его окружения в такого рода предательстве интересов наследника престола художник повинен не был.
   В пользу общения с Г. Виоллье говорит и то обстоятельство, что швейцарский миниатюрист оказался в России много раньше считавшегося непосредственным учителем Боровиковского Дампи-старшего или той же Виже Лебрен. Ко времени их появления Г. Виоллье можно с полным основанием назвать петербуржцем. Характерно, что в 1812 году русский посланник в Париже А. Б. Куракин будет писать А. К. Разумовскому: „Ваше сиятельство, позвольте рекомендовать Вам коллежского советника Виоллие, который, возвращаясь в Россию со всем своим семейством, передаст Вам это письмо. Пользуясь покровительством ее императорского величества вдовствующей императрицы, он тридцать лет тому назад поселился у нас и считает Россию своей настоящей родиной“. Этому в немалой степени способствовала женитьба миниатюриста на русской дворянке Е. П. Салиной. Что же касается родившихся в России детей, то сын художника состоял на русской службе военным инженером. Положение Г. Виоллье при „Малом дворе“ было тем более прочным, что его младший брат состоял личным секретарем Марии Федоровны и женился на. дочери своего предшественника в должности, которая пользовалась особым расположением великой княгини, а затем императрицы.
   Перед великим князем и небо и земля теперь виноваты. Он сердится на всех...
   М. А. Гарновский
   Казалось, этому не будет конца. Наглость фаворита. Жестокость императрицы... Тучи над „Малым двором“ продолжали сгущаться. Павел давно оставил мысли о проектах переустройства государства, о политике империи. Он злобно боролся за мелочи семейной жизни, на которые прежде не обратил бы внимания. Но и Екатерине годы несли желчность, нетерпимость, нежелание скрывать истинные чувства к отдельным членам семьи. „Малый двор“ пустел, большой – игнорировал его существование. За столом у великокняжеской четы порой оказывались одни гатчинские офицеры – немцы, вызывавшие у Марии Федоровны ужас своей невоспитанностью и грубостью. „Великий князь-отец остается в этом году в Гатчине до Рождества и продлит свое пребывание в деревне на месяцы, – пишет в одном из писем Ф. В. Растопчин накануне смерти Екатерины. – Он продолжает свои обычные занятия, довольный тем, что день прошел, так как время для него тянется бесконечно. Надо, правда, добавить, что его положение очень неприятно со всех точек зрения. Необходимо терпение, а его-то как раз недостает“.
   Видимость придворного протокола – великая княгиня не жалеет сил, чтобы ее соблюсти, чтобы с достоинством дожить – если приведется! – до переломного момента, не дать превратить дворец в казарму, над чем так откровенно издевались при большом дворе. Художник Боровиковский с его работами представлял один из способов отвлечься от опасности. Написаны портреты Александры и Елены – он будет их много раз повторять, можно воспользоваться услугами поручика для отдельного портрета младших отпрысков – полуторагодовалой Анны и полугодовалого Николая.
   Был ли это заказ „Малого двора“? Несомненно. Иначе Боровиковский не получил бы возможности нарисовать или просто увидеть находившуюся на руках няни великую княжну. Да ему бы и не пришла в голову идея подобного портрета, который пока мог быть нужен одной матери. Говорить о правах на престол младенца при двух старших женатых братьях не приходилось, тем более о матримониальных планах в отношении почти грудной девочки. Значит, речь шла о семейной памятке, но главным образом о соблюдении ритуала в отношении царственных детей. Что же касается его решения, оно могло быть подсказано безусловно знакомым великокняжеской чете портретом дочери близкого им обоим А. Л. Нарышкина – Елены Александровны, будущей жены единственного сына А. В. Суворова.
   А. Л. Нарышкин один из немногих, если не единственный, кого одинаково радушно принимают при обоих дворах. Он входит в предшествовавший гатчинскому – павловский кружок, а затем в первый состав гатчинского. Балагур, острослов, всегда обремененный долгами, несмотря на громадное состояние, он мог бы остаться в истории одним собранием шуток и каламбуров, далеко не всегда безобидного свойства. „Государыня, обращается он к Екатерине, – в течение моего детства и юности о русских говорили, как о самом последнем из народов; их называли медведями и даже свиньями; за последнее время, и совершенно справедливо, их ставят выше всех известных народов. И вот я желал бы, чтобы ваше величество соблаговолили сказать мне, когда же, по вашему мнению, мы стояли наравне с ними?“ Императрица вынуждена была мириться с сарказмом царского родственника. Павла же, пока замечания А. Л. Нарышкина относились к правлению матери, он приводил в восторг. Расплатой со строптивым вельможей было то, что служебная карьера оказалась для него закрытой. А. Л. Нарышкин одним из первых в окружении Павла обращается к Боровиковскому и, как знать, не его ли усилиями художник приобретает дворцовые заказы.
   Есть два возраста, противопоказанных Боровиковскому-портретисту. Он художник юности и золотой середины человеческого века, но ему трудно говорить о детстве и старости, когда не найти черт, отвечающих любезной его сердцу чувствительности. Ее еще нет в младенческие годы, и она вся растрачена на склоне лет. Портрет девятилетней Е. А. Нарышкиной полон таких необычных для Боровиковского подробностей. Маленькая девочка в длинном белом платье идет по парку, собирая в подол сорванные розы. У ног ее бежит болонка. Коротко стриженая головка, простое перехваченное подмышками лентой платье делают малышку моложе своих лет, как и маловыразительное лицо, обращенное в сторону невидимого спутника. Это скорее идиллическая картинка, чем портрет. В том же ключе художник решает и двойной портрет Анны и Николая Павловичей.
   Дети сидят в уголке большого бархатного дивана, окруженные множеством вещей. Здесь и каска, на которую опирается мальчик, и корзинка с цветами у ног девочки, и собака, расположившаяся на полу рядом с гитарой, и ящик с нотами. Над диваном поднимаются базы колонн, обвитые тяжелым бархатным занавесом. Около колонн открывается вид на густо заросший парк с прудом и колоннадой беседки на берегу. Подробностей так много, что среди них теряются фигурки детей, о которых художнику как будто нечего больше сказать, кроме их внешнего облика. По всей вероятности, это эскиз так и оставшегося ненаписанным портрета, который художник сохранил в своей мастерской. Только от Боровиковского он мог попасть к Бугаевскому-Благодарному, о чем гласила существовавшая до дублировки холста надпись на обороте: „1797 года писал императорской Академии художеств советник Владимир Лукич Боровиковский скончался 1825 года марта. Принадлежит к собранию картин Академику И. Е. Бугаевскому-Благодарному 1825 года“. В 1861 году полотно было приобретено Дворцовым ведомством и передано сначала в Гатчину, затем в Павловский дворец-музей.
   Мастерство Боровиковского должно было нравиться „Monsieur et Madame Secundat“, если вслед за детскими портретами рождается идея парадного портрета самой Марии Федоровны, которую писало уже много художников. Портрету не суждено было реализоваться, зато памятью о нем остался удивительный по мастерству незаконченный этюд – первая прокладка лица по свободному подмалевку.
   Она вошла в жизнь великого князя и всего русского двора именно как „госпожа Вторая“. Вторая – после потери Павлом горячо любимой первой жены, как утешение от мыслей, связанных с ее неверностью. Существовала ли эта неверность в действительности? Екатерине было важно вызвать предубеждение Павла против каждой жены, против собственного семейного очага. Слишком поздно она поняла, какую опасность может представлять великая княгиня с сильным характером и влиянием на мужа. Прожив во вражде с собственным супругом, не сразу осознала, что такое власть любимой женщины. С Madame Secundat все было продумано заранее – ее характер, возможное отношение Павла, окружение молодой четы. Екатерина не собиралась больше допускать ошибок. Принцесса Вюртембергская получила самое строгое религиозное воспитание и обладала всеми добродетелями немецких принцесс – музицировала, писала стихи, вышивала, любила всяческого рода рукоделия, была чадолюбива и всем развлечениям предпочитала часы, проведенные в узком семейном кругу, тем более что круг этот год от года расширялся. Великая княгиня сентиментальна, многословна, способна бесконечно изводить близких жалобами на Павла, описаниями собственных огорчений и его неправоты, и она не менее упряма в желании на каждом шагу руководить мужем, вмешиваться в его жизнь своими заботами и преданностью, о которых не устает напоминать ни ему, ни всему малому двору. Она любит писать письма и не упускает ни одной возможности, чтобы напомнить Павлу о своей неиссякаемой нежности. „Покойной ночи, мой друг, спите спокойно, я целую вас от всего сердца и я вас прошу хоть немного думать о вашей Маше“, – записка из Петербурга в Гатчину от 8 сентября 1796 года.