Представить в прешпекте вид улицы, в которой бы по одну сторону виден был гостиный двор, а по другую обывательские домы, и украсить все оное приятною дальностию.
   Конкурсная программа Академии художеств. 1788
   В конце концов все могло остаться таким, каким многие годы было известно исследователям. Положение обыкновенного собрания Академии художеств, в переводе на наши понятия – ученого совета, устанавливавшего темы для конкурсных работ и картин. Публикация их в известном издании П. Н. Петрова «Материалы для истории императорской Академии художеств» точно соответствовала хранящимся в академическом фонде Центрального государственного исторического архива в Санкт-Петербурге протоколам: «1787 году Сентября 16... заданы ученикам 5-го возраста для собственного их сочинения следующие программы, а именно...» Какой же смысл брать в руки документ другого архива – Отдела рукописей Государственной публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина, датированный все тем же 16 сентября и озаглавленный «Программы, заданные ученикам 5-го возраста»? К тому же государственный архив располагает всем фондом Академии художеств, тогда как библиотека – несколькими десятками разрозненных единиц хранения.
   Но суровый закон исторических исследований – занимаясь той или иной темой, нельзя себя освободить от просмотра каждого связанного с ней документа, будь то самые очевидные и бесконечные повторы. Тем более здесь возникал неизбежный и настораживающий вопрос: каким путем и почему именно этот связанный с протоколами материал оказался вне основного хранения? Собственно, особенной загадки здесь не было. Известно, что П. Н. Петров в работе над «Материалами» пользовался совершенно исключительными привилегиями. Известно, что для удобства архивные дела возами отвозились к нему на квартиру и тем же далеко не обеспечивающим сохранность бумаг, путем возвращались или не возвращались в другие архивы. Одни листы могли стать жертвой небрежности, зато другие – противоречивые, в чем-то неясные или, наоборот, слишком очевидные по своему смыслу и потому противоречащие концепции составителя, – остаться у П. Н. Петрова до окончательной доработки, более подробного знакомства. Предыдущие встречи с подобными «заблудившимися» делами давали основание думать и о втором варианте.
   И вот два документа с одинаковым названием, одинаковой датой и разительной разницей в содержании. Что же произошло? Обыкновенный порядок собраний Академии был единым и неизменным. Руководитель каждого класса предлагал для своих питомцев программу, и Совет механически ее утверждал. Ни замечаний, ни поправок. Известные расхождения случались, но крайне редко, в отношении наиболее ответственной и ценимой в Академии специальности – живописи исторической. 16 сентября 1787 года профессора, как обычно, представляют программы и... не получают одобрения. Более того, тут же, по ходу собрания, утверждаются новые их варианты. Причем речь идет о считавшихся второстепенными в академической системе представлений о жанрах классах – живописи ландшафтной и живописи перспективной. В первом случае вместо идиллической сцены отдыха пастухов со стадами в полуденный зной предлагалось «представить в летний жаркий день при заходе солнца, пастухи пригоняют свой скот в город, а иные остановившиеся при реке на лугах для отдохновения». Во втором отменялось задание «представить в прешпекте вид улицы, в которой по одну сторону виден был гостиный двор, а по другую обывательские домы, и украсить все оное приятною дальностию». Вместо него ученики должны были «представить нутреной вид пришпекта российской церкви».
   Для пейзажистов перемена программы выглядела на первый взгляд простой коррективой, которая могла вызываться методическими соображениями. Но как объяснить принципиальную замену задачи для перспективистов: вместо пейзажа – интерьер? Трудно предположить, чтобы она исходила от руководителя класса, неожиданно отвергшего собственный вариант. Но тогда единственным лицом, имевшим право на вмешательство и прямые предписания оставался Бецкой. Воспользовался ли он своим правом? За это говорило – в сопоставлении с фактом переписки со «светлейшим» – точное соответствие отмененных программ тем «видам», которые заметили в Новороссии и описали иностранные участники поездки. Такие аналогии были одинаково нежелательными и для «командира Новороссии», и для самого президента: слишком свежа была память о «потемкинских деревнях», а Бецкой в чем-то явно превысил свои полномочия. Президентские, во всяком случае. Не случайно ученики, писавшие программы, едва ли не в полном составе оказываются среди тех самых таинственных потемкинских художников.
   Только теперь, только здесь документы начинали наконец-то говорить. Порядок обучения в Академии был таков, что приемы и, соответственно, выпуски (после 15-летнего курса обучения) происходили раз в три года. И оказывается, Потемкин еще до установления конкретных сроков крымской поездки обращается к Бецкому за содействием: уже тогда ему нужны художники. У Академии всегдашние хлопоты с устройством своих питомцев – первые шаги вольнопрактикующего мастера без заказчиков и заказов всегда трудны, – и предложение «светлейшего» принять к себе на службу большую их группу было бы встречено академической администрацией восторженно.
   Тем не менее администрация формально не узнает ни о чем. Своеобразная сделка между «командиром» и президентом совершается на личной почве, без малейшей огласки, причем Бецкой выбирает не случайных, а лично ему обязанных своей подготовкой учеников. Это либо дети подчиненных президента, либо прямые его пенсионеры. От них скорее, чем от кого бы то ни было другого, можно было ожидать полного подчинения и необходимого молчания.
   В первом «потаенном» списке «живописцы зверей и птиц» – сын придворного гребца Дмитрий Андреевич Борисов и сын армейского сержанта Филипп Михайлович Лопухин, пейзажисты – «Семеновского полку капральский сын», особенно ценимый преподавателями и президентом Иван Константинович Нестеров и Канцелярии от строений «серебряных дел подмастерья сын» Дмитрий Иванович Ларионов, портретист – «краскотера Академии художеств сын» Андрей Егорович Емельянов и многие другие. Они не претендуют на золотые медали – медалистов, получавших вместе с медалью право на шестилетнюю заграничную поездку, и так не удалось бы скрыть, – но они лучшие после будущих пенсионеров, чьи работы и сегодня можно найти в необъятных фондах того же Русского музея.
   Та же картина повторяется и в 1787 году. Только теперь за отсутствием времени для работы Бецкой передает Потемкину будущих выпускников Академии почти всех живописных специальностей: там видно будет, какой ценой или способом удастся добиться их молчания. Ни Бецкой, ни Потемкин не сомневались, что удастся.
   Действительно, все выпускники 1788 года, работавшие в Новороссии, так и остаются на службе у Потемкина – род неволи, которой почти невозможно не подчиниться. Их искусство больше не нужно «светлейшему», но он не жалеет денег на идущее впустую жалованье. А непокорство может привести начинающих безвестных художников к конфликту не только с Потемкиным. Настоящая опасность – гнев всесильного в художественной жизни Бецкого. Другое дело, когда волею обстоятельств Бецкой берет на себя расплату за службу «светлейшему». Ставший ненужным после крымской поездки Филипп Лопухин тут же назначается гувернером в Академию художеств, Иван Нестеров – живописцем на императорский фарфоровый завод. На государственной службе и дисциплина другая, тем более что всеми этими учреждениями занимается сам Бецкой. Становится преподавателем со званием мастера литейного дела будущий знаменитый русский литейщик Василий Екимов. Зачисляется в штат Конторы строения императорских дворцов и садов и быстро продвигается по служебной лестнице Яков Дунаев.
   Только даже этих гарантий молчания Потемкину, по всей вероятности, казалось мало. Ведь оставались еще документы, платежные ведомости, неизбежное и ничего не упускающее делопроизводство. Приходилось думать о новой форме камуфляжа, и ею становится обозначение в списках художников по второй полученной ими в Академии художеств специальности – музыкальной или театральной.
   Верно, что в Академии художеств было превосходно поставлено преподавание музыки, танца, «сценических действий» – в представлении современников, обязательное условие занятий изобразительным искусством. Верно, что среди ее преподавателей много прославленных имен – выдающиеся скрипачи своих лет, композиторы Архип Балахнин и Хандошкин, клавесинист и придворный балетный танцовщик Сечкарев, актер Дмитревский. Верно и то, что в академических стенах получил свое профессиональное образование один из первых наших оперных композиторов Евстигней Фомин, а наиболее талантливых своих музыкальных питомцев, вроде Петра Скокова, Академия не скупилась посылать для совершенствования в прославленную консерваторию Болоньи.
   Потемкинский камуфляж становился неотличимым от правды, когда документы называли танцовщика (в первую очередь) и живописца Ивана Нестерова, «хорошего музыканта» и затем уже живописца Александра Новикова, ставшего хорошим портретистом пушкинских лет. Правду надо было скрыть. Тем лучше, если обстоятельства этому способствовали.
Г. Р. Державин. Ода «Властителям и судьям». 1787
   Мозаика документов – платежных ведомостей, послужных списков, прошений, подорожных, упоминаний о запоздавшей оплате, невыполненных обещаниях, обрывки переписки, конфиденциальной, почти зашифрованной, в большей своей части уничтоженной, голоса современников. Обыденные мелочи, почти не обращающие на себя внимания порознь, зато вместе складывающиеся в искомый ответ: верите ли, можно ли верить в «потемкинские деревни»?
   Распоряжение первое – на большом тракте «отступя 10 сажен, все удобные места к посеянию хлеба – вспахать и засеять». Неважно, вырастет ли хлеб. Тем более неважно, кто и как его уберет.
   На места «неудобные к посеянию» выгнать скот. Ради вида изобилия и процветания стада сгоняли с самого Дона и размещали вдоль дороги. Сотни верст пути, водопой, корма значения иметь не могли. Но там, где изобилие все же оставалось сомнительным, а главное – тому способствовала «приятная дальность», в дело вступали зверописцы. Кто мог убедительнее их написать отдыхающее стадо, тем более что из мчащейся кареты или пышной галеры так трудно было определить, движутся животные или нет.
   На более далеком плане сооружались «искусственные деревни» – забота архитекторов и театральных декораторов – с бутафорскими домами, мельницами, сараями. В распахнутых настежь огромных сараях и житницах расставлялись мешки с песком, присыпанные сверху, на всякий случай, зерном.
   На еще большем расстоянии от большака бутафория уступала место искусству перспективистов. Там достаточно было расставить написанные на огромных панно «фасады деревень». Спрос на перспективистов оказывался особенно велик, почему наряду с ними использовались располагавшие аналогичными навыками пейзажисты и даже баталисты, профессиональное мастерство которых предполагало умение писать и виды природы, и архитектурные сооружения, иначе – «судовую и городскую архитектуру».
   Особенно подробными были распоряжения, касавшиеся городов, через которые лежал путь царского кортежа. За отсутствием спасительной «приятной дальности» предусматривать приходилось каждую мелочь. Улицы, по которым Екатерине предстояло проезжать, требовалось застроить «хорошими домами и лавками», зато улицы, видимые в отдалении, декорировать отдельно сооружаемыми фасадами. Как в театре, по мере приближения к первому плану декорации выполняются более тщательно, правдоподобно, так должны были стремиться к правдоподобию и художники. Вокруг настоящих, хоть и наспех сооруженных царских дворцов приходилось высаживать парки, и не из каких-нибудь – из вековых деревьев. Прижиться деревья – никто в этом не сомневался – не могли, зато впечатление момента было достигнуто. В грандиозном задуманном Потемкиным спектакле мастерство архитекторов, живописцев, театральных декораторов, бутафоров достигало своего апогея, чтобы перейти в неопровержимую убедительность действительности. Такой представлялась цель, но тут же неизбежно возникал вопрос: достигла ли иллюзия цели? Конечно, достигла.
   Итак, «потемкинские деревни» существовали. «Между тобою и мною, мой друг, дело в кратких словах: ты мне служишь, а я признательна», – слова Екатерины, предшествовавшие выпуску памятной медали в честь князя Потемкина, теперь уже Таврического. И не в них ли действительный секрет «потемкинских деревень», сочиненных, показанных и неразоблаченных?
   Только Боровиковский – был ли он причастен своей судьбой если не к «потемкинским деревням», то хотя бы к путешествию в Тавриду? Единственный художник, который привлечет к себе внимание двора за время поездки, – Михаил Шибанов. Его повторявшийся во множестве вариантов, копий, гравюр портрет Екатерины в дорожном платье несет на обороте современную художнику надпись: «П. М. Шибанов в Киеве, 1787-го году месяца апреля».
   Немолодая полнеющая женщина с натянутой улыбкой неслушающихся губ и словно растерянным взглядом усталых, под отяжелевшими веками глаз – в ней нет ничего от торжествующей могущественной императрицы, величавой ослепительной красавицы, вариации на темы которой так старательно разыгрывали заезжие европейские знаменитости. Годы заботы, разочарований, мнимая благожелательность, с трудом скрывающая недружелюбное безразличие. Почти десятью годами позже Екатерина не простит прославленной Виже Лебрен неуместно подмеченной морщины у бровей. Но вот в портрете 1787 года она примирится с изображением откровенно подступающей старости, которой не пытается скрывать художник. Так могло случиться, только если императрица смотрела на портрет чьими-то глазами, доверилась чужому суждению. Скорее всего, успех портрета решился вкусом тогдашнего дежурного фаворита – «Красного кафтана», иначе А. М. Дмитриева-Мамонова. Тридцать лет разницы легко стерли те недостатки, которые императрица сначала видела во вчерашнем адъютанте Г. А. Потемкина. Забыв о недавнем скептицизме, она потеряет и меру в восторгах по поводу своего нового любимца в письмах к постоянному зарубежному корреспонденту Д. Гримму: «Мы скрываем, как преступление, свою наклонность к поэзии, мы страстно любим музыку, мы на редкость чутки в понимании самых разнообразных вопросов...» Среди этих вопросов была и живопись.
   Екатерина привычно преувеличивала достоинства очередного фаворита. Но верно и то, что портрет в дорожном платье появился после великолепного по живописи шибановского портрета самого Дмитриева-Мамонова. Попытка представить Шибанова как одну из «таврических находок» «светлейшего» не имела оснований, как, впрочем, и утвердившаяся в искусствознании легенда, что художник был крепостным Г. А. Потемкина. Ничем не документированная, она попросту опровергалась вновь открывшимися обстоятельствами жизни Шибанова.
   Еще до того, как сам Потемкин оказывается при дворе и «в случае» – в самом начале 1770-х годов, художник пишет портреты связанных родственными узами семей Нестеровых и Спиридовых. Представленный на одном из полотен Матвей Григорьевич Спиридов вскоре получает ключ камергера и женится на дочери известного историографа М. М. Щербатова. Племянница жены Спиридова, княжна Дарья Федоровна Щербатова, становится счастливой соперницей самой императрицы. Увлечение ею Дмитриева-Мамонова закончилось в 1789 году глубоко оскорбившим Екатерину браком. Все попытки противостоять зарождавшемуся роману оказались бесполезными. «Паренек считает свое житье тюрьмой», – признается Екатерина. Но именно в это время Дмитриев-Мамонов заинтересовывается семейным живописцем своей будущей невесты, заказывает Шибанову собственный портрет, помогает получить заказы на портреты И. И. Шувалова и Г. А. Потемкина.
   Но даже после такой удачи никакого продолжения для художника не последовало. На что же в таком случае мог надеяться направлявшийся в столицу Боровиковский? Никаких знаков благоволения не получил предводитель дворянства Киевской губернии, где так надолго задержалась императрица, никакие перспективы не были обещаны и якобы поддержанному им художнику. И если Капнист будет повторять кем-то переданные слова Екатерины, будто его одного императрица нашла на Украине умным человеком, Боровиковский никогда не сошлется на приведенные В. И. Григоровичем обстоятельства своего переезда в столицу. Тайна его поступка продолжала сохраняться.
   Через десять лет после приезда на берега Невы Боровиковский будет писать о незавершенных обстоятельствах в своем неизменном желании вернуться в круг родной семьи на Миргородчину. «Обязательствах», которые не имели никакого отношения к успеху портретиста и тем не менее представляли, по-видимому, тот «объем работ, который требовал значительно больше времени и сил, чем выполнение отдельных портретных полотен. Другое дело, что Капнист действительно вошел отдельной и значительной главой в жизнь Боровиковского, может быть, как раз помешав его непосредственным контактам с императорским двором и достаточно высокой оценке Екатерины.
   Впрочем, императрица не испытывала никакого восторга перед искусством. Если во время концертов особой обязанностью А. С. Строганова оставалось в нужный момент предупреждать Екатерину о совершенстве исполнения, которое императрице следовало отмечать восторгами или замечаниями, то в изобразительном искусстве она проявляла достаточную самостоятельность. Точнее, самостоятельное безразличие. Из живописцев ее интересовали только портретисты, из портретистов – те, чья кисть писала ее портреты. Левицкий и миниатюрист Петр Жарков – единственные два русских имени, которые она назовет в своей переписке. Имя Боровиковского не было ею упомянуто никогда.

Глава 2
Годы миргородские

В. В. Капнист. Обуховка
   ...Не могу наглядеться на прелестный портрет твой. Целые дни провожу наедине с ним в мыслях... Это самые приятные мои грезы...
   В. В. Капнист – А. А. Капнист. 1785
   Портрет был написан на картоне – небольшой овал с тонущей в сумерках фона полуфигурой. Пышная прическа. Тяжело опущенные плечи под широкими складками воротника. Крупный нос. Припухшие, как от плача, губы. Глубоко посаженные глаза под разлетом прямых черных бровей. Недоверчиво-обиженный взгляд. И ни тени кокетства, манерности, простого желания нравиться. Она скорее обидится, чем улыбнется на шутку, примется выискивать досадные мелочи, чем не станет их замечать, будет подозревать, чем поверит. Случайное настроение? Неудачная минута? Но как их совместить – восторженные, полные романтической пылкости письма мужа и ее ответы.
   „Ах, милый друг, как люблю тебя. Без тебя ничто не доставляет мне удовольствие, ничто не трогает, все окружающее чуждо...“. „Ты не пишешь, и я в отчаянии. Ведомо ли тебе, что я в таком состоянии, что могу все поставить под угрозу, послать к черту все свои дела, и ехать к тебе, если промолчишь еще несколько дней. Так встревожен, что во всю ночь глаз сомкнуть не могу“. И почти одновременно среди ответов: „Любезный друг мой, Васинька. Вижу, душенька, обманываешь ты меня; пишешь, что скоро приедешь, более чем в трех письмах, а в одном пишешь, что будешь в Обуховке десятого сего месяца. Видишь, душенька, как получилось, уж лучше бы было ничего не говорить, чем так вот обнадеживать“.
   Друзья уверяли – она была красива, очень красива, Александра Алексеевна Дьякова, недавняя питомица Смольного института, ставшая женой поэта Василия Капниста. Но судьба всех четырех сестер Дьяковых, когда-то блиставших в кадрили великого князя Павла Петровича, – их очарование рано исчезало, замужество уносило красоту, „прелестная задумчивость“ уступала место деловитости, влюбленность – умению подчинить мужа интересам дома, семьи. Воспетая Державиным и Львовым, боготворимая Хемницером, запечатленная кистью Левицкого Машенька Дьякова-Львова будет писать в год создания Левицким второго ее портрета своей сестре Дарье, жене Державина: „Уведомьте нас, что у вас дешево там и не можем ли мы сделать еще нынешнего году оборота какого-нибудь...“ Сестры сошлись на спекуляции хлебом, оказавшейся, впрочем, разорительной для Львовых.
   Сашенька откровенно стремилась к браку с Капнистом. Чувство чувством, но рядом с ним существовали не менее важные соображения. Далеко не блестящие материальные обстоятельства семьи Дьяковых, небольшое приданое не позволяли рассчитывать на хорошие партии, а Капнист был богат. Что из того, что поместья его находились на Украине? Сразу по выходе замуж Сашенька уедет в родовую мужнину Обуховку и никогда больше не выберется в Петербург. Зато теперь к ней, богатой помещице, будут искать дороги петербургские знакомые и родные.
   Конечно, дочери всеми силами помогала мать, но Сашенька не единственная невеста в семье. До нее удалось пристроить только одну дочь – Катеньку, ставшую графиней Стейнбок. А вот судьба Машеньки заставляла все больше беспокоиться. По счастью, она сама отказала настойчивому своему поклоннику, полунищему Хемницеру – довольно и того, что дарил ей свои басни и обменивался стихами. Пером Марья Алексеевна владела бойко. Но Николай Львов, который тоже не мог похвастать ни состоянием, ни самостоятельным положением, явно претендовал стать ее избранником. Тем хуже, потому что Капнист был его другом и ставил собственную женитьбу в зависимость от устройства сердечных дел приятеля. Угрожавшая разрывом помолвки Сашеньки родительница – она-то знала, как велико чувство Капниста, – встречала самое жестокое сопротивление. Капнист оставался непреклонен, не снисходя даже к слезам и всем женским уловкам невесты.
   „Дорогой друг мой, вы и не ведаете, как письмом вашим истерзали мне сердце, какими поразили его стрелами. „Вижу, – пишете вы, – что слова мои для вас ничего не значат, и вы вовсе обо мне не думаете“. Жестокая. Что ответить мне на это?.. Не извинений от меня хотят, а требуют, чтобы я отказался от дружества и женился на вас. Вам давно уже известно, что первое совершенно немыслимо, а второе временно невозможно. Успокойтесь же, дорогой друг, верьте, что я все тот же“.
   Сашенька, не думая о сестре, продолжает настаивать на скорейшей свадьбе, и новое письмо Капниста: „Вами хотят воспользоваться как орудием, чтобы совратить с пути истинного мое сердце, так судите же, могу ли я согласиться на подобные предложения, не отказавшись от чувства порядочности и чести“. Речь шла о требовании Дьяковых старших порвать дружеские отношения с Н. А. Львовым, которому было отказано от дома.
   Выход нашелся – не мог не найтись при упрямом характере Капниста. В качестве жениха Сашеньки он везет ее и Машеньку на бал и по дороге сворачивает к тихой церковке в Гавани, где их ждет Львов. Получасовая задержка для скромного венчания, и никто на балу не узнает, что Машенька Дьякова успела стать Марьей Алексеевной Львовой. Не узнают и родители, пока Львов не добьется такого положения при дворе и состояния, при которых они сами дадут согласие на давно заключенный и сохранявшийся в тайне брак. Такова воля Машеньки, не хотевшей служебных осложнений для мужа. Положение ее отца, прокурора Сената, могло сделать родительский гнев слишком опасным. У романтической истории была своя, достаточно прозаическая подоплека.
   Сразу после тайного венчания друга Капнист в сопровождении Хемницера уезжает в Обуховку. Львов и вовсе направляется в длительное путешествие по Италии. Через несколько месяцев Капнист стал мужем Сашеньки и смог теперь уже вместе с нею переехать на Украину. Кто знает, не желание ли вырвать молодую жену из окружения Дьяковых, их предусмотрительных расчетов и нескончаемых советов побудило поэта поспешить расстаться с Петербургом. Пройдет несколько лет, пока Сашенька увидится с родителями, приехавшими в качестве гостей в ее Обуховку.
   „Не могу наглядеться на прелестный твой портрет. Целые дни провожу наедине с ним, беседую с ним в мыслях, как будто с тобою. Забываюсь порой до того, что разговариваю с портретом. Это самые приятные мои грезы“, – строки из петербургского письма Капниста жене в апреле 1785 года. Через полгода он повторит о портрете те же слова из Киева: „Делаю над собой усилие, чтобы разговаривать с людьми, с коими вынужден видеться и встречаться. Ты ведь знаешь, что я вменяю себе в обязанность поддерживать разговор, даже оживлять его, но после такого насилия над собой чувствую себя настолько обессиленным, будто четыре копны намолотил... Целую милый твой портрет, в нем все мое утешение“.
   Это не мог быть овальный портрет, хранящийся сегодня в Литературном музее. Вообще не мог быть портрет кисти Боровиковского. Художнику в середине 1770-х годов еще далеко до маэстрии живописца, которая бы позволила искушенному в искусстве Капнисту – а он составил в Обуховке хорошую галерею – говорить о „прелестном изображении“. Портретиста подобного уровня нет и в миргородском окружении поэта. Скорее всего, речь шла о петербургской работе Левицкого, упоминаемой в семейном архиве Капнистов. Да и само понятие „прелестного облика“, скорее, связывается с более ранним временем, первыми восторгами любви и безоблачного супружеского счастья. Не случайно в конце киевского письма появляются знаменательные строки: „Как приеду, буду просить тебя дать себя срисовать и меня самого велю изобразить, ибо портрет мой, тот, что у тебя, на меня непохож.