3 марта 1788 года, Петербург – „Я был третьего дня у его превосходительства Александра Матвеевича Мамонова, ужинал у него, что очень немногим, кроме приближенных его друзей, позволяется. Он меня весьма ласково принял. Просил побывать чаще. Я думаю, что он уже говорил о моем проекте государыне...“ Надежда Капниста была тем более тщетной, что именно в это время начинается разлад в личной жизни императрицы. Фаворит все более откровенно тяготится чувством стареющей монархини, дает волю своему увлечению будущей женой. Бурные объяснения становятся известными не только всему двору – Екатерина подробно описывает их и своим доверенным корреспондентам, жалуется, ищет способов удержать Мамонова, которому в подобной ситуации явно не до ходатайств по чужим делам.
   7 марта 1788 года, Петербург – „Господин Мамонов ответа еще не дал. Не знаю, говорил ли он с ее величеством и что думает государыня о моем проекте. Меня уверяют, что она удостаивает меня своим уважением. Думаю, что я ей предлагаю, привлечет ее внимание... Я хорошо принят у всех, а особенно у князя Вяземского. И князь, и княгиня очень добры ко мне. Они возложили на меня поручение купить им землю в Малороссии, вот отчего приложенное при сем письмо должно быть немедленно передано моему брату. Отошли его с нарочным. Это еще больше сблизит меня с князем Вяземским. Я начал знакомить его с жалобами дворянства на наместничество и надеюсь, что они не останутся бесплодными...“ И судя по письмам, Капнист не одинок в своих хлопотах. Его поддерживают, а в чем-то и пытаются помогать другие приехавшие в столицу земляки, хотя возможности их и не так велики.
   26 мая 1788 года, Петербург – „Два раза в неделю езжу в деревню к князю Вяземскому, где отлично принят. Он очень ко мне добр и очень доверяет; его здоровье теперь лучше, много лучше. Бываю у графа Безбородко всякий раз, как он приезжает в город...“ К старым причинам проволочек прибавилась новая – постигший Вяземского паралич. Капнист не признается самому себе, что князю явно не вернуться на былое место, а главное, не восстановить былого влияния. Тишайший и незаметнейший А. И. Васильев давно забрал в свои руки бразды власти бывшего патрона. Безбородко со свойственной ему дипломатичностью уклоняется от решительных действий. И ни разу в связи с хлопотами Капниста не возникает имя Львова – потому ли, что его помощь была бесполезна, потому ли, что, подобно Безбородко, он не собирался ее оказывать.
   Теснейшие узы членов львовского кружка – какими своеобразными рисуются они в свете документов, подобно покровительству, оказываемому его членам А. А. Безбородко. Живая жизнь сплетала их в сложнейшем и противоречивом узоре.
   Капнист знакомится с Державиным в Измайловском полку в год получения первого своего офицерского чина и перехода в Преображенский полк. На новом месте службы он встречает Львова, но завязавшиеся дружеские отношения надолго прерываются отъездом последнего за рубеж: вместе с Хемницером они сопровождают Соймонова в почти двухлетней заграничной поездке. Поворот в жизни будущих участников кружка совпадает с переменами в жизни Безбородко. В 1775 году он представлен своим начальником Румянцевым-Задунайским императрице и получает назначение секретарем Екатерины „у принятия челобитен“ – должность немалая, но для приобретения влияния в придворной жизни требовавшая знакомства с Петербургом и его чиновным миром, которыми выходец с Украины еще не располагал.
   Безбородко быстро осваивает науку царедворца, но пока друзья определяют свою жизнь без его участия. Вышедший из военной службы Державин с помощью А. А. Вяземского устраивается в Сенат. Укреплению его положения немало способствует женитьба на дочери кормилицы Павла и камердинера покойной императрицы Елизаветы Петровны, Е. Я. Бастидон. Черные ходы дворца для родственников молодой Державиной тайн не имели, хотя пользоваться ими удавалось далеко не всегда. Одновременно вернувшийся из-за границы Львов находит пристанище в доме известного дипломата, члена Иностранной коллегии А. М. Бакунина, а Державин помогает другу приобщиться к давно интересовавшей того архитектуре. С 1779 года Державин среди прочих обязанностей получает наблюдение за перестройкой старого здания Сената, где находится работа и для Львова.
   Меценатские амбиции Безбородко – впервые о них можно говорить только с 1780 года, когда из статс-секретарей он переводится в Коллегию иностранных дел в качестве „полномочного для всех негоциаций“. Назначение Безбородко совпадает по времени со встречей в Могилеве, где происходили переговоры Екатерины с австрийским императором Иосифом II и принимается решение в честь знаменательного события: соорудить Иосифовский собор. Связанные с двором архитекторы ждут соответствующих указаний и заказов, Безбородко подсказывает Львову выступить с собственным решением, попытавшись угадать меняющиеся вкусы императрицы. К счастью для покровителя и покровительствуемого, именно львовский проект получает высочайшую апробацию. Архитектору-любителю предстоит реализовать свои замыслы на практике. Безбородко, со своей стороны, охотно идет ему навстречу, но пока еще только ему одному. Державин по-прежнему пользуется расположением и поддержкой А. А. Вяземского, вместе с которым оставляет сенатскую должность и переходит в Экспедицию доходов.
 
Но в книгах рыться я люблю,
Мой ум и сердце просвещаю,
Полкана и Бову читаю;
Над Библией, зевая, сплю.
 
   К этим строкам из „Сказки о царевиче Хлоре“ Державин приобщает собственный комментарий: „Относится до князя Вяземского, любившего читать романы, которые часто автор, служа у него в команде, пред ним читывал, и случалось, что и тот, и другой дремали и не понимали ничего“.
   Действительно, тесное общение львовского кружка следует ограничить тремя с небольшим годами. Львов после завершения первой части проекта могилевского собора и тайного брака надолго уезжает в Италию. Капнист увозит свою молодую жену в Обуховку, предварительно проведя там не один месяц с Хемницером. 1782 год и вовсе разводит их пути. С выделением из Коллегии иностранных дел Почтового департамента Безбородко назначается на должность генерал-почт-директора и начинает строительство огромного Почтового двора – стана в Петербурге, проект которого предстоит разработать Львову. Расположением генерал-почт-директора мог бы воспользоваться и Капнист – друзья убеждают его занять должность контролера в Почтовом управлении, но подписанный в мае 1783 года указ о закрепощении малороссийских крестьян побуждает поэта порвать и с государственной службой, и с Петербургом. Понадобятся годы и годы, чтобы в нем снова ожила надежда на справедливость, на возможность исправления или хотя бы смягчения рокового шага. Тем более далек от Безбородко Державин, поглощенный возникшими между ним и Вяземским раздорами, вынужденный думать о новом месте службы. Нужны характер и дипломатические способности Львова, чтобы одновременно поддерживать хорошие отношения и с друзьями, и с их былыми покровителями, превратившимися во врагов, вроде того же А. А. Вяземского.
   Насмешки Капниста имели под собой вполне достаточные основания. „Фелица“ приносит существенные изменения в судьбе Державина. Приходит известность – до этого произведения поэта оставались анонимными. Приходит и материальное благополучие. Ему обеспечено благосклонное покровительство самой императрицы, которая не собиралась прибегать ни к каким тонкостям в выражении своей признательности. „Из Оренбурга от Киргизской царевны к Мурзе“, – гласила надпись на присланном Державину пакете, в котором находилась усыпанная бриллиантами табакерка с 500 червонными. Не заставило себя ждать и назначение олонецким губернатором.
   Будущность поэта могла бы быть обеспечена, если бы в знаменитой оде заключался царедворческий расчет, а не вполне искренние человеческие иллюзии. С того самого дня, когда стоявший на карауле в подмосковном Петровско-Разумовском солдат Преображенского полка Гаврила Державин впервые встретил готовившуюся к коронации будущую императрицу, какое-то время видимость екатерининского правления представлялась ему действительностью. Олонецкие неприятности рассеяли заблуждения. С трудом справившись с потоком ложных обвинений, он получает очередное назначение губернатором в Тамбов, но и там сталкивается с клеветой, травлей и, наконец, отстранением от должности. В конце все того же 1788 года Державин предается суду Сената, а императрица и не думает выступать в защиту не оправдавшего надежд поэта.
   Капнист узнает о сгущавшихся над поэтом тучах только по выезде из столицы. Посвященный во все подробности событий Львов по какой-то причине не спешил с рассказом о них. Только задним числом Капнист сможет написать: „Любезнейший друг, Гаврила Романович. Письмо ваше от 24 апреля получил: какое оно возбудило во мне чувство, известно душе моей. Так давно видя изготовившиеся вам неприятности и бессилен будучи отвратить их, оставался я в естественном ожидании, не минут ли как-нибудь вас они. Выезжая из Петербурга, я имел к тому слабую надежду, но вдруг получил от Николая Александровича разительную для меня весть о вас. Умирающие тогда около меня сыны мои не занимали всей моей души: она была исполнена скорбию о вас, скорбию, свойственною той дружбе, которою я с вами связан и которая составляет великую часть моего благоденствия. Бессилен помогать, мне оставалось лишь сострадать с вами. Несколько раз принимался писать к вам, перо падало из рук“.
   Львов не только не оповещает о неприятностях Державина друзей, но, и со своей стороны, не делает никаких попыток прийти ему на помощь. В силах ли он был это сделать? Во всяком случае, олонецкие неприятности поэта во многом зависели от позиции А. А. Вяземского, для которого Львов строит в его загородной усадьбе церковь с колокольней, получившие в народе прозвища Кулича и Пасхи. Существование различных покровителей только усложняет взаимоотношения членов львовского кружка.
   В декабре 1786 года Державин вызывается в Москву в ожидании суда. Его единственная надежда – на враждующего с Безбородко Г. А. Потемкина Таврического. Всего несколько лет назад поэт не упускал случая поиздеваться над всесильным тогда вельможей. В той же „Фелице“ о Потемкине говорят строки:
 
А я, проспавши до полудни,
Курю табак и кофе пью,
Преображая в праздник будни,
Кружу в химерах жизнь мою:
То плен от Персов похищаю,
То стрелы к Туркам обращаю,
То возмечтав, что я султан,
Вселенну устрашаю взглядом;
То вдруг прельщаюся нарядом,
Скачу к портному по кафтан.
 
   Только ли события турецкой войны изменили отношение поэта к „светлейшему“? Ему посвящает он теперь одну за другой восторженные оды – „Осень во время осады Очакова“ и „Победителю“, по случаю взятия Очакова. Вряд ли Державин до такой степени обманывался в действительных полководческих талантах былого фаворита. Скорее, здесь было немало от внутреннего противопоставления „светлейшего“ императрице и ее очередному любимцу – бездарному и заносчивому красавцу П. А. Зубову.
 
Но кто ты, Вождь, кем стены пали,
Кем твердь очаковска взята?
Чья вера, чьи уста взывали
Нам бога в помощь и Христа?
Чей дух, чья грудь несла Монарший лик?
Потемкин ты. – С тобой, знать, бог велик.
 
   У любимой племянницы „светлейшего“, В. В. Голицыной, в ее роскошной пензенской Зубриловке находит убежище Е. Я. Державина. Сам поэт живет в московском доме Голицыных на Никитском бульваре. Наставляемая и поддерживаемая княгиней, Державина предлагает мужу в письмах все новые и новые варианты спасения от неприятностей, перебирает возможных заступников, ни разу не обращаясь к имени Львова. В середине января 1789 года она пишет из Зубриловки: „Пожалуй попроси князя Сергея Ф. (С. Ф. Голицына. – Н. М.), чтоб он с тобою к сенатору Маслову съездил и попросил бы его хорошенько: на этого человека, говорит княгиня, можно положиться; а Гагарин не таков, и у него некогда была связь с Анной, и он Мам[онову] помогал, то и не то ли причиною поступка, с тобою сделанного? Ты не верь его наружным разговорам, они бывают несправедливы. Будь осторожен: свои дела всем говори, а расположение в своих никому, кроме К. С. Ф. (Князь Сергей Федорович Голицын. – Н. М.). За сим прошу тебя переслать письмо к матушке, в нем нет ничего лишнего, надпиши его на имя Васильева, чтоб оно повернее дошло к ней. За сим целую тебя в мыслях и прошу бога о сохранении тебя, в чем все мое благополучие и без чего жить не может верной твой друг Катинька“.
   Приятели и в дальнейшем расходятся в оценке своих покровителей. Поддержанный Потемкиным и получивший благодаря ему место при принятии прошений на имя императрицы, Державин по-прежнему восторженно отзывается о „светлейшем“, пишет стихи и на роскошный праздник, устроенный вельможей в подаренном ему Екатериной Таврическом дворце, и на его смерть – знаменитый „Водопад“. Львов сохраняет свою обычную отстраненность. Капнист не скрывает неизменной неприязни. В письме от 11 ноября 1791 года он пишет из Кременчуга: „...новинки следуют: князь [Потемкин] предчувствовал, что ему умирать. Причиною смерти его обжорство. 30 числа сентября в день рождения своего он сказал, чтоб г. лекаря его не беспокоили, ибо он точно умрет. Его все внутренно жгло. И он все себя холодною водою опрыскивал. Потом захотел выехать для перемены воздуха в Николаевск. На первой почте заснул. Ночью поздно проснулся и нетерпеливо велел ехать далее. Отъехав несколько верст, почувствовал, что ему дурно, велел остановиться; подбежавшим к нему сказал, что он уже их не видит, чтоб его вынесли, что он уже умирает.
   Как в торопливости, смешались, то он сам ногу на ступеньку поставил, сошел. Ему послали матрас, и он на него легши, попрощался и умер. Графиня Браницкая бросилась в беспамятстве на него и стала дуть ему в уста. Ее подняли и оторвали от него. С ним были, кроме ее, Фалеев, Львов и Кишинский“.
   Но пока все это в будущем, и каким долгим сроком могут обернуться эти три отделяющие от смерти Потемкина года. Вся тревожная и безрезультатная зима 1788 года проходит для Капниста в доме Львовых. Первое петербургское письмо, помеченное ночью 21 февраля: „Нынче вечером, в восемь часов, добрался до Николая Александровича. У него были Машенька, Катерина Алексеевна, Дашенька, Наденька, граф и Федор Петрович Львов; все они чрезвычайно мне были рады. К любезным нашим батюшке и матушке сегодня не поехал...“ По прошествии нескольких недель Капнист расскажет о характере своего времяпрепровождения: „Что касается моих повседневных занятий, знай, что, встав утром, одеваюсь в кабинете вместе с Николаем Александровичем; спускаемся пить чай к Машеньке. После сего отправляюсь делать визиты к вельможам и почти всегда возвращаюсь обедать домой. В гости не хожу никуда“. И снова подробное перечисление всех жильцов и обычных посетителей Львовых. Светской жизни Львовы не вели, замкнутые в кругу самых близких родственников, которых и без того было множество. В конце года Капниста буквально сменил в стенах того же, как принято считать, дома приехавший с Украины Боровиковский. Биографы не упускали заметить, что располагались Львовы в огромном здании нового Почтамта, одно из крыльев которого было отведено под казенные квартиры.
Н. А. Львов – Г. Р. Державину
   Итак, гостеприимство Львова, его личная связь с художником. Традиционная уверенность в них и – документ. Боровиковский не относился к той категории простых людей, чей приезд в столицу мог остаться незамеченным. Среди волнений наступавшей французской революции петербургский полицмейстер обязывался ежедневно подавать подробные рапорты о всех новоприбывших в столицу на Неве. Поручик Боровиковский не составил исключения. Полицмейстер удостоверился к тому же, что остановился приезжий не в чьем-либо частном доме или даже гостинице, а всего лишь на постоялом дворе в Каретной части. Ни о каком Почтовом стане речи быть не могло, поскольку здание еще не было закончено строительством. Значит, воспользоваться непосредственно по приезде в Петербург гостеприимством Львовых Боровиковскому не довелось. По-видимому, это случилось позднее. Впрочем, в отношении последующих лет возникали свои сомнения.
   У Львовых – трое детей, множество постоянно наезжающих родственников и друзей. Их двери открыты для петербуржцев и салон пользуется широкой известностью. Вместе с тем хозяину дома нужны условия для его разнообразных занятий и увлечений, вплоть до архитектуры и разного рода научных опытов. И если прибавить к этому число обязательных для обслуживания семьи крепостных – достаточно вспомнить, что у Пушкина перед его смертью ютилось рядом с домочадцами до тринадцати человек, трудно себе представить, где бы нашлось еще место для работающего живописца. Ведь Боровиковский нуждался не просто в жилье, но прежде всего в мастерской, которая у портретиста предполагала особые удобства. Если В. А. Тропинин мог ходить в Москве по заказчикам с холстами и красками, о Боровиковском подобных рассказов не сохранилось. Заказчики приезжали к нему, как и к Левицкому, сами, а принадлежали они к аристократическим и придворным кругам. Значит, в мастерской должно было быть достаточно места для нескольких одновременно находившихся в работе портретов, для обязательных манекенов, на которых дописывалось отдельно присылавшееся платье, для просушки покрывавшихся лаком готовых полотен.
   Портретист не мог обойтись и без помощников, своего рода подмастерьев, которые обычаем тех лет жили в его доме, на его хлебах, становясь почти членами семьи. Подобное соседство создало бы для Львовых, не говоря о визитах заказчиков, слишком большие неудобства. Да и существовала ли необходимость в том, чтобы себе их доставлять и с ними мириться? Другое дело, если после появления все новых и новых совместных заказов Львов мог выхлопотать Боровиковскому казенную же квартиру в Почтовом стане, в крыле, где помещались все служащие. При всех обстоятельствах художник бы связывал свой петербургский дом с именем архитектора и испытывал к нему благодарность за нее.
   Наконец, нерешенным оставался вопрос, что именно привело Боровиковского в столицу. Ответ, приводимый, по существу, во всех статьях и монографиях, называл желание совершенствоваться в искусстве и профессионально заниматься живописью. И в том, и в другом Петербург предоставлял возможности, не сравнимые с крохотным Миргородом, Полтавой или даже Киевом. Но что конкретно имел в виду Боровиковский? Академия художеств, само собой разумеется, в расчет не входила. Она существовала уже достаточно давно для того, чтобы каждый общавшийся с искусством человек знал условия академического обучения; прием 5—6-летних питомцев раз в три года, длившийся пятнадцать лет курс и строгая замкнутость занятий, недоступных ни для кого из посторонних. Двери величественного здания на набережной Невы открывались для людей со стороны только в дни праздников и экзаменационных выставок.
   Оставались занятия у отдельных художников. Подобная практика была в достаточной мере распространена и на Украине, не редкостью были там и громкие дела. Но снова возникавшая альтернатива не имела удобного или хотя бы возможного для Боровиковского решения. Первый вариант – прямого ученичества, с жизнью в доме учителя, с выполнением всевозможных подсобных и в том числе хозяйственных работ, не вязался с возрастом и положением поручика в отставке и дворянина, о приезде которого считал необходимым докладывать столичный полицмейстер. Второй вариант – отдельных уроков у известного мастера – требовал немалых затрат и четкой цели: какого рода живописи собирался учиться художник. С позиций исторической перспективы, кажется, Боровиковскому следовало думать об искусстве портрета. Следовало, но обладал ли он сам уверенностью именно в этом своем призвании? Единственный портрет А. А. Капнист не может служить доказательством. Некогда написанный портрет П. В. Капниста, долгое время хранившийся в принадлежавшей брату поэта Пузыковке Кременчугского уезда, не дошел до наших дней. Портрет младшей из сестер Дьяковых, будущей Д. А. Державиной, известен в ремесленническом повторении, которое хранится в Тамбовском музее и позволяет говорить только о том, что головка Дарьи Алексеевны была приписана к фигуре старшей сестры с овального портрета кисти Боровиковского. Принадлежало ли подобное решение самому художнику или представляло выдумку крепостного живописца, установить нельзя. Наконец – и это самое важное – петербургские знакомые Боровиковского не разделяли ни восторгов, ни надежд в отношении его портретных опытов. Тот же Львов заказывает в 1789 году портреты свой и жены не у Боровиковского, которому, несомненно, оказывает поддержку, но у Д. Г. Левицкого. Гораздо вероятнее в отношении жизненных планов будущего прославленного портретиста представлялась церковная живопись, и тогда его приезд в Петербург оказывался связанным с Львовым.
   Екатерина утверждает проект собора в Могилеве в 1780 году, но потребуется еще пять лет, прежде чем дело дойдет до его закладки, и еще восемь, чтобы начать работу над образами. На первых порах главным для Львова был выбор помощника-исполнителя с обширными и прочными практическими знаниями. То, что выбор падает на А. А. Менеласа, вполне понятно. Приехавший в 1784 году в Россию, а точнее, именно на Украину, зодчий из Шотландии не пользовался известностью, не был знаком Петербургу в окружении императрицы, не мог претендовать на авторские лавры. О внутренних колебаниях и сомнениях Львова подробно расскажет один из его первых биографов: „Львов пришел в великое замешательство, и естественно! – в академиях он не воспитывался. Должен был противостоять людям опытным, искусным, ремесло свое из строительного искусства составившим... Опыт тяжелый, где и страх, и самолюбие в нем боролись; но делать было нечего, отступить было невозможно, надо было совершить огненный, так сказать, путь, в который он был призван! Работал он в заботе и дни, и ночи, думал, придумывал, изобретал, отвергал то, что его на единый миг утешало, – наконец план готов“. Кстати сказать, из тех же соображений Львов возьмет для реализации своего проекта Почтамта архитектора Я. Шнейдера и каменных дел мастера итальянца Антонио Порто.
   Связь с Менеласом оказалась удачной. У своего шотландского помощника Львов находит и необходимые знания, и практический смысл, и редкие организаторские способности, так что, получив новый заказ – на собор в Торжке, снова прибегает именно к его помощи. И хотя подробности их сотрудничества остаются невыясненными до конца, известно, что в 1789–1790 годах Менелас бывает в Торжке. Боровиковский прочно входит в этот творческий союз трех, еще не приобретя никакой известности, ничем особенным не заявив о своем мастерстве.
   Ошибка автора „Историко-статистического описания новоторжского Борисоглебского монастыря“ иеромонаха Илиодора привела к общераспространенному убеждению, что иконы для иконостасов писались здесь „известным художником российской императорской Академии художеств поручиком Боровиковским“ в 1795 году. Документальные данные вносят существенные коррективы. Казенных ассигнований на строительство собора, закладка которого происходила с не меньшей, чем в Могилеве, пышностью и также в присутствии императрицы и двора, постоянно не хватало. Поступали они, тормозя строительство, с большими перерывами. Местным жителям оставалось помогать по мере сил доброхотными даяниями, которые и позволили заказать три намеченных проекта собора иконостаса.
   Пользуясь правом автора, Львов предлагает новоторжскому Гражданскому обществу живописца, имея в виду Боровиковского, но даже не называет его имени. Да и зачем? Оно не только ничего не сказало бы отцам города, но могло вызвать ненужные разнотолки. Львов ограничивается показом одной из написанных Боровиковским икон и на основании этого образца рекомендует исполнителя. Заказчики не имели оснований не доверять земляку, облеченному полномочиями самой императрицей, – монастырь относился к числу древнейших в русском государстве, был связан с именами причисленных к лику святых князей Бориса и Глеба, а Екатерина не упускала случая подчеркнуть и свою принадлежность к генеалогическому древу царского дома, и свою набожность. Новоторжцы поручают архитектору заключать от их имени с живописцем необходимый договор, за выполнение которого Львов обязывался самолично проследить. Шестого января 1790 года Львов просит прислать „всякого образа меру и звание... о чем писал я и г. Менеласу“, а также непременно установить материал – „на чем писать; деревянные дци колются и я щитаю написать – или на железе или еще лучше на картоне. Что же касается работы, то оная будет точно так зделана, как тот образ, который я вам показывал, ибо тот же живописец и писать будет“.
   Лишним доводом в пользу Боровиковского должна была послужить и установленная цена, на которую не согласился бы ни один сколько-нибудь известный мастер церковной живописи в столице. За 37 образов художнику предстояло получить всего-навсего 1600 рублей, иначе – 40 рублей с копейками за икону. Та же дешевизна оплаты составляла, с точки зрения Львова, несомненное преимущество и Менеласа: „Дешевле его в теперешнее время сыскать трудно; знание же его и принадлежность вашему превосходительству известны, как равно и то, что ни Новоторжская соборная, ни могилевская церкви не достроены“.