Верный своему характеру, князь не думает отказываться от заказа и наоборот – требует торопить Боровиковского с окончанием работы. Портрет нужен ему для его, куракинского, двора и царства, которые он создает в „Надеждине“, почти император на берегах Хорола и Сердобы. Ироничный Ф. Вигель напишет о нем: „В великолепном уединении сотворил он себе, наподобие посещенных им дворов (не знаю, дармштадтского или Веймарского, но верно уж не Кобургского) также нечто похожее на двор. Совершенно бедные дворяне, за большую плату, принимали у него должности главных дворецких, управителей, даже шталмейстеров и церемониймейстеров; потом секретарь, медик, капельмейстер, и библиотекарь, и множество любезников без должностей, составляли свиту его и оживляли его пустыню. Всякий день, даже в будни, за столом гремела у него музыка, а по воскресным и праздничным дням были большие выходы; разделение времени, дела, как и забавы, все было подчинено строгому порядку и этикету“.
   Нетерпение опального Куракина становится причиной, позволившей заглянуть в живописную кухню Боровиковского. Ныне находящийся в Ясском музее эскиз портрета должен был быть закончен до осени 1798 года, поскольку в сентябре князь получил отставку. Петербургский управляющий в конце ноября сообщает, что портрет только подмалеван и художник не обещает его закончить раньше января. В декабре Боровиковский начинает писать мантию, хотя на полотне „нет ни одной части, чтобы была окончена“. Для этого понадобилось еще два месяца, то есть в общей сложности полгода, причем оценил Куракин портрет в ничтожную сумму – 700 рублей. Зато „малинькие грудные два портрета“, которыми князь собирался наградить своего московского управляющего и будущего директора царскосельского лицея Е. А. Энгельгардта, работавшего ранее под его начальством, Боровиковский пишет в течение того же февраля и получает за них 300 рублей. Известность не принесла художнику ни высоких вознаграждений, ни умения бороться за них. Он по-прежнему удовлетворяется тем, что предлагают ему заказчики, старавшиеся сберечь каждый лишний рубль как раз на живописи. То внутреннее равнодушие, с которым Боровиковский пишет эту серию куракинских портретов, нисколько не разочаровывает заказчика. Оказавшись незадолго до смерти Павла снова при его дворе, Куракин заказывает художнику новый свой портрет со всеми орденами и знаками отличия.
   Теперь это настоящая победа, ничем не омраченный триумф, который останется за князем и после кончины его державного покровителя. Мантия мальтийского кавалера ложится рядом с Куракиным на ярко-синюю обивку золоченого кресла, давая удивительно глубокое по тону черное пятно, которое позволяет оттенить переливающийся золотом ткани, шитья, россыпью бриллиантов на орденах костюм „бриллиантового князя“. Обивка кресла перекликается с перечеркнувшей грудь Куракина голубой муаровой орденской лентой, как перекликаются алые ленты орденов с густо-малиновым тоном ниспадающей на пол бархатной скатерти. Золотой вензель Павла и золоченый двуглавый орел на постаменте бюста императора объясняют и утверждают основу куракинского торжества. В том же ритме больших открытых цветовых плоскостей поднимается за спиной князя грузный зеленый занавес с переливающейся золотыми всплесками бахромой. И новое напоминание о связи с императором – встающий на заднем плане фасад Михайловского замка с крохотным уголком сада.
   Страсть Куракина к пышности была как никогда удовлетворена художником. Портрет становится живой иллюстрацией к словам Ф. Вигеля: „С молоду князь Куракин был очень красив и получил от природы крепкое, даже атлетическое сложение. Но роскошь, которую он так любил и среди которой всегда жил, и сладострастие, к коему имел всегдашнюю наклонность, размягчали телесную и душевную его энергию, и эпикуреизм был виден во всех его движениях. Когда он начал служебное свое поприще и долго в продолжение оного, честолюбие в России умерялось удовольствиями наружного тщеславия; никто более князя Куракина не увлекался ими, никто более его не любил наряжаться. Легкомысленно и раболепно он не хотел, однако же, подчиняться моде: он хотел казаться не модником, а великим господином и всегда в бархате или парче, всегда с алмазными пряжками и пуговицами, перстнями и табакерками; лучезарное тихонравие его долго пленяло и уважалось; но в новое царствование, с новыми идеями... оно дало повод сравнивать его с павлином“.
   Вне сомнения костюм был выбран самим заказчиком. Им же оговорен бюст державного покровителя, любимая резиденция Павла на фоне, может быть, даже подробности натюрморта. Куракин относился к числу тех заказчиков, которые мелочно обдумывали подробности своих изображений. И в данном случае бумаги, печать, разложенные под „вензеловым именем“ императора, свидетельствовали о действительной власти – „бриллиантовый князь“ был восстановлен в должности вице-канцлера. Обращаясь к художнику, он волен в определении совершенно исключительных для Боровиковского-портретиста размерах, почти точно совпадающих с размерами императорского портрета для Академии художеств: у Павла 266 ? 202, у Куракина 259 ? 175 сантиметров. Художник мог варьировать предложенные компоненты, но то, в чем он оставался свободным, была единственно трактовка лица.
   Располневшая фигура Куракина говорит о рано подступившей старости, хотя князю едва исполнилось сорок шесть лет. Он слишком многое в жизни успел использовать, слишком ценил собственные удовольствия и умел их себе доставлять. И художник пишет обрюзгшее, отечное лицо с расползшимися щеками и выступившим подбородком, высокими залысинами заметно поредевших волос, с привычно благожелательной улыбкой мягких безвольных губ и отведенным в сторону, словно неуверенным взглядом заплывших глаз. Все в нем полно внутренних колебаний, нерешительности, но не захваченного многообразием своих чувств человека, а придворного, служащего чиновника, привыкшего угадывать чужие настроения и желания, существовать на их волне. Можно сказать и иначе – о слабом, капризном и маленьком человеке, вся незначительность которого так явственно выступает в окружении царской роскоши регалий и обстановки.
   И с каким бесконечным почтением относится „бриллиантовый князь“ к собственной персоне! Будучи удален в свое время от малого двора освобождавшейся от преданных наследнику людей Екатериной, он издаст в 1793 году в Петербурге „Описание путешествия в 1786 году князя А. Б. Куракина по Суре, от Красноярской до Чирковской пристани“. И лишь в конце жизни он вспоминает о принципах, которые пытался воспитать в нем дед. А. Б. Куракин становится одним из первых, кто ставит в своих владениях – вопрос безвозмездного освобождения крестьян. Изданное им в 1807 году „Утвержденное положение князя А. Е. Куракина для учреждения после его кончины, на вечные времена, его саратовской вотчины в Надеждине богадельни, больницы и училища и для дарования после его смерти вечно и т. д.“ предугадывал настроения нового времени. Впрочем, благосклонно отмеченный Александром I, который не лишил любимца отца своего благоволения (Куракин был отправлен послом в Вену, а затем в Париж), наделавший много шуму, куракинский рескрипт так и остался неосуществленным – очередной театральный жест желавшего оставаться в центре внимания Павлина.
Г. Р. Державин. Приглашение к обеду. 1795
   Может быть, их так и надо было назвать – чужие портреты. Да, портретист не выбирает (и во всяком случае, так не случается почти никогда) заказчика. Его мастерство заключается в том, чтобы сказать свое слово независимо от отношения к модели, суметь ее раскрыть. Личный контакт – он возникал в XVIII веке как редчайшая удача, которая могла не посетить художника никогда.
   Смысл сказанного Боровиковским в русском портрете слова в том, что впервые подобная связь заявляет о себе со всей определенностью и приобретает решающий смысл. Человек близкий и человек далекий – альтернатива успеха и неуспеха портретиста, каким бы каскадом мастерства, профессиональных навыков и расчета он ни пытался ее подменить.
   С приходом Павла положение друзей, в той или иной мере связанных с львовским домом или дружбой с Державиным, должно было измениться. Новый император обращает внимание на когда-то поддержанного им Державина и предлагает поэту почетную должность правителя Канцелярии Совета. Собственно, не предлагает – Державин узнает о своем назначении, тем более важном, что Совет состоял при самом Павле. И тем не менее согласиться для человека, испытавшего всю меру разочарования в Екатерине, в позиции придворных кругов, досконально знающего малый двор и особенно Павла, невозможно. Отказ вызывает взрыв негодования Павла и распоряжение, что поэт „за непристойный ответ, им пред нами учиненный, ссылается к прежнему месту“. Понадобится специальная хвалебная ода, чтобы сменить гнев на милость. В 1797 году Державин вызывается ко двору, и положение его становится настолько прочным, что он может себе позволить приобрести и начать отстраивать „Званку“. Полученный им в июле 1800 года командорский мальтийский крест открывает самые успешные в служебной карьере Державина полгода, где сосредоточиваются сменявшие друг друга, как в калейдоскопе, назначения – президент Коммерц-коллегии, министр, государственный казначей.
   Львов привлекается к строительным работам в императорской Гатчине и строит на Черном озере здание игуменства, иначе – Приорат, открытым землебитным способом – из своего рода земляных кирпичей, набивавшихся без обжига в особых переносных станках. Технология была разработана Львовым в его Черенчицах, где архитектор обучил новым строительным приемам своих крестьян. На строительство Приората львовским мастерам понадобилось всего два месяца – с 15 июля до 12 сентября 1798 года.
   Правда, увлечение Павла, как и во всех других случаях, оказалось недолгим. Со смертью неизменно покровительствовавшего Львову и сохранявшего высокое положение при дворе А. А. Безбородко у архитектора возникают неприятности с проверкой расходуемых на землебитные постройки сумм, которые генерал-прокурор Обольянинов признает слишком высокими. В результате тяжелая девятимесячная болезнь, оправиться после которой Львову так и не удалось.
   Снова появляется в столице на Неве Капнист, получивший возможность поставить „Ябеду“. Правда, из комедии была изъята цензурой восьмая часть стихов, а представлений состоялось всего четыре. Иначе и не могло случиться, поскольку, по словам П. А. Вяземского, „все возможные сатурналии и вакханалии Фемиды, во всей наготе, во всем бесчинстве своем раскрываются тут на сцене гласно и торжественно“. Тем не менее Павел внешне не лишает автора своего расположения и сразу после постановки „Ябеды“ причисляет его в 1799 году к Театральной дирекции для заведования русской труппой. И это Капнисту петербургская сцена была обязана приглашением из Москвы такого созвездия имен, как Шушерин, Сахаров, Пономарев.
   Державин, Львов, Капнист... У всех трех это было определенное положение без малейшей возможности оказывать влияние на ход событий при дворе или на судьбу близких людей. И все-таки один Державин с такой определенностью оценит происходившие в России изменения. Смерть Суворова 6 мая 1800 года послужит поводом для рождения знаменательных строк:
 
Всторжествовал – и усмехнулся
Внутри души своей тиран,
Что гром его не промахнулся,
Что им удар последний дан
Непобедимому герою,
Который в тысящи боях
Боролся твердой с ним душою
И презирал угрозы, страх.
 
   Памятью о круге лиц, связанных с Почтовым Станом, становятся портреты А. С. Хвостова, двоюродного брата графа Д. И. Хвостова, в чьем доме и на чьих руках скончался Суворов. В отличие от „чужих“ портретов, здесь Боровиковский предоставлен самому себе, и его решение оказывается совершенно неожиданным в ряду ранее созданных полотен.
   На Хвостове нет никаких регалий. Немолодой человек в домашнем халате, с большим узлом небрежно повязанного галстука, он на мгновенье оторвался ради случайного собеседника от любимых занятий, не снимая рук с рабочего стола. Здесь и большой глобус – Хвостову довелось совершить путешествие в Константинополь в качестве русского посланника, откуда он писал Суворову так называемые „Письма из Цареграда“. И Георгиевский крест на краю стола – Хвостов отличился при штурме Измаила. И любимый томик Кантемира – у Хвостова у самого известность сатирика и острослова. Смолоду он переводил комедии с французского – „Любопытные оборотни“, с латинского – „Андриянка“, любимую читателями повесть „Ножка Фаншеттина, или Сирота французская“, в зрелые годы написал шуточную оду „К бессмертию“, обращенное к Д. И. Фонвизину „Послание к творцу послания“, эпиграмму на перевод трагедии Вольтера „Китайская сирота“ – вполне достаточно, чтобы быть избранным со временем в члены Российской академии, а с учреждением „Беседы любителей Российского слова“ – одним из ее председателей. Есть в аксессуарах портрета и иной, скрытый смысл. Павел при вступлении на престол исключил А. С. Хвостова из воинской службы под выдуманным предлогом „неприбытия к полку“. Георгиевский крест нельзя прикрепить к халату, но как много он значит для хозяина – об этом говорит его положение на первом плане портрета.
   Хвостов весь охвачен бурлящими в его душе чувствами. Крепко сжаты сильные некрасивые руки. Резко повернута в сторону голова с горящим взглядом черных глаз. Он как готовая стремительно развернуться дружина, и ничто в портрете не отвлекает от его энергичного лица, головы с разметавшимися от резкого движения волосами, которая рисуется на однообразном фоне стены. Сила, решимость, страстность – чувства, казалось бы, далекие от Боровиковского и вместе с тем создающие удивительно впечатляющий образ.
   Схема модного, точнее сказать – получившего признание, портретного изображения – как бесконечно способен ее варьировать художник в неизменном стремлении к своему, очень личному ощущению модели. Ф. А. Боровский разделяет судьбу А. С. Хвостова. В том же роковом для многих боевых русских офицеров, в том числе и для Суворова, 1797 году Ф. А. Боровский не только получил отставку, но был арестован и отдан под суд Военной коллегии. Предъявленные ему обвинения касались всяческого рода упущений по полку, которым он командовал. Поднимался вопрос и о прямых хищениях. Самое тщательное расследование коллегии установило полнейшую невиновность Боровского, ставшего жертвой клеветы шефа его полка, князя К. А. Багратиона. Введенная Павлом система взаимной слежки устанавливала для каждого полка шефа, осуществлявшего функции императорского осведомителя. В данном случае злонамеренность шефа была настолько явной, что комиссия, занимавшаяся делом Боровского, специально подчеркнула это обстоятельство и высказалась, что за подобный поступок К. А. Багратион должен быть признан „как негодный к службе“. Однако позиция комиссии в отношении им самим утвержденного человека не устроила Павла. К. А. Багратиону действительно пришлось уйти из армии под предлогом болезни, но и строптивый Боровский вернуться на службу не смог. Ссылка на долговременную и беспорочную службу „и на сведения об оной фельдмаршалов: Графа Суворова-Рымникского и князя Репнина. Генералов: Кутузова, Палена, Шевича и прочих“ результатов не дала. Из-под ареста в октябре 1798 года Боровский был освобожден, но оставлен в отставке. Единственное снисхождение Павла выразилось в разрешении залуженному генералу носить мундир.
   Казалось бы, все укладывается в схему приобретших известность портретов художника: дерево, под густой кроной которого расположился генерал, спокойно сидящая фигура, глубокий прорыв в долину, голубеющую под сумеречным шатром сумеречного неба. Но вот резко повернулся к невидимому собеседнику Боровский, сжались на рукояти трости сильные худые пальцы, пороховым дымом затянуло тающие лучи солнца, помчались к пылающей на горе крепости всадники, и портрет ожил жизнью человека решительного, волевого, неспособного даже в гуще боя потерять хладнокровие, способность думать, рассчитывать, принимать решения за себя и за других. В его нарядном, украшенном орденами платье, опушенной светлым, под стать пудреным волосам, мехом венгерке щегольство офицера, для которого сражение было почетным трудом, испытанием и праздником. Через пять-шесть лет Денис Давыдов напишет:
 
...Но чу! гулять не время!
К коням, брат, и ногу в стремя,
Саблю вон – и в сечу! Вот!
Пир иной нам бог дает,
Пир задорней, удалее,
И шумней, и веселее...
Нутка, кивер набекрень,
И – ура! Счастливый день!
 
   Сам по себе характер письма в портрете Боровского работает на создание образа. Стремительные легкие мазки ложатся на волосы, вспыхивают корпусными бликами на меховой оторочке воротника и становятся почти неощутимыми в мелочной разделке платья, орденов. Разнообразие живописных приемов создает сложную внутреннюю жизнь полотна.
   Через Державина Боровиковский получает заказ на портрет Е. И. Неклюдовой. Со смертью в 1797 году ее мужа, обер-прокурора Сената и сенатора, поэт становится опекуном их восьмерых детей, младшей из которых едва исполнилось три года. Боровиковский пишет Елизавету Ивановну через год после кончины П. В. Неклюдова и за год до ее собственной смерти. Неклюдова находится в том возрасте, к которому особенно влечет художника. Она не молода – ей сорок три года, но сохранила чистоту и душевную ясность. Перенесенная потеря, наверно, сделала ее сдержаннее, строже и легким оттенком горечи отметила серьезный, испытующий взгляд. Кисть Боровиковского бережно набрасывает на обнаженную грудь Неклюдовой косынку, стягивает плечи нежно-голубой шалью, перекликающейся с отсветами рисующегося вдали водоема. Свободно лежащая на пышных кудрях чалма повторяет переливы гаснущего за деревьями солнца. И ощущением грустного покоя веет от всего полотна. Боровиковский не всегда подписывал свои работы, не оставлял своего имени на эскизах и повторениях. Для него подпись – знак завершенности работы, удовлетворенности ею и уважения к заказчику. Портрет Е. И. Неклюдовой несет полную подпись: „Писал Боровиковский 1798 Года“.
   Но едва ли не самыми значительными среди заказчиков Боровиковского были перемены в жизни семьи Васильевых. Один из кучи приказных служителей“, по выражению современника, А. И. Васильев наконец-то может в полной мере удовлетворить свое так старательно подавляемое тщеславие. Нет, он и теперь будет сохранять доступность для всех, выдержку, невозмутимость, избегая начальственных окриков и приказаний. Да и есть ли в них необходимость, когда чины и награды сыплются на него как из рога изобилия, независимо от заслуг, которых он и не успел бы за такой короткий срок приобрести. Это те авансы Павла, за которые рано или поздно все равно приходилось расплачиваться опалой. А. И. Васильев продержался едва ли не дольше других, но разделил общую участь.
   Впрочем, кто же в начале фавора думает о его конце, кто не поддается заблуждению, что милость пришла заслуженно и будет продолжаться вечно. Разве не был А. И. Васильев назначен уже 4 декабря 1796 года на должность своего былого протектора А. А. Вяземского – столь хвалимый Екатериной А. Н. Самойлов должен уступить ему должность государственного казначея. Одновременно Павел щедрой рукой надевает на А. И. Васильева ордена Анны и Александра Невского. Уже в апреле следующего года ему дается баронское достоинство и 2000 душ в Саратовской губернии, и так вплоть до декабря 1799 года, когда казначей Павла получает самое высокое в глазах императора почетное командорство ордена Иоанна Иерусалимского. Действительные заслуги новоиспеченного барона – они представляются очень сомнительными в перспективе прошедших лет. Современники также отличались сдержанностью: „Муж опытный, сведущий в своем деле и самых кротких свойств. Не было в нем гения превосходного, зато навык к делам и познание Отечества необыкновенные“. И с этим можно согласиться, если подразумевать под отечеством петербургский двор.
   В дни своей работы в Медицинской коллегии А. И. Васильев хотел иметь собственные портреты, в павловские годы ему уже нужны портреты всей семьи, и он сохраняет верность полюбившемуся Боровиковскому. В 1798 году художник пишет старшую дочь Васильевых, семнадцатилетнюю Екатерину, все также на фоне парка, у стола с принадлежностями для рисования. Она некрасива и грубовата, и Боровиковский не пытается смягчить особенностей ее внешности. Но в мягком наклоне повернутой в сторону головы, в задумчивом взгляде, выражении лица угадывается и сила воли, и та внутренняя отчужденность, которая позволит будущей княгине Е. А. Долгорукой оставить после десяти лет семейной жизни мужа и предпочесть одиночество в любимой ею Москве.
   И какой же простушкой смотрится рядом со старшей сестрой тоже достигшая семнадцати лет Мария на портрете 1801 года. В ее простом лице с крупным носом и большим ртом есть и доверчивость, и наивность, и трогательная детскость. Она будет самой любящей женой и заботливой матерью девяти детей, не думая ни о чем, кроме семейных забот. Но другой супруги и не нужно было графу В. В. Орлову-Денисову, сыну природного казака и самому с двенадцати лет сидевшему на коне. Перевод в разъездной полк в Петербург и покровительство Державина позволили ему лишь очень относительно пополнить пробелы скудного образования, которое не помешало ему в канун Отечественной войны 1812 года стать особенно любимым генерал-адъютантом Александра I. Но во времена женитьбы для В. В. Орлова-Денисова еще немало значила дружеская поддержка Державина, продолжавшего сохранять дружеские отношения с Васильевской семьей.
   История парных портретов супругов Васильевых напоминает историю портрета А. Б. Куракина в платье мальтийского ордена. Поток милостей Павла прервался так же неожиданно, как начался.
   В конце 1800 года А. И. Васильев был уволен от всех должностей. Закончил ли Боровиковский к этому времени подписанные тем же годом полотна или только их завершал – утверждение триумфа скромного приказного превращалось всего лишь в воспоминание промелькнувших, как сон, жизненных успехов. Полная горделивого достоинства поза увешанного орденами новоявленного барона с готовой для подписи рукой с пером и строго и самодовольно рассматривающая зрителей кавалерственная дама с орденским знаком, на фоне пышного занавеса с тяжелой золотой бахромой – такими видит Боровиковский Васильевых на этих портретах. Но если портрет мужа несет отпечаток сухости, в портрете Варвары Сергеевны художник не может уйти от живого ощущения этой хорошо знакомой ему стареющей женщины. Привычными, модно взбитыми локонами рассыпается из-под широкой повязки пышная прическа, круглится тончайшими кружевами отделки глубокое декольте; свободно ложится соскользнувшая с плеч шаль, сложены на столике полные красивые руки. Но Боровиковский в лепке лица подмечает запавшие глаза пятидесятилетней женщины, помятое лицо, перечеркнутое набежавшими у крыльев носа складками, расплывшуюся линию подбородка, грузную шею, около которой такими ненужными смотрятся кокетливые завитки распустившихся локонов. И еще рука – потерявшая гибкость, с расставленными пальцами, владелица которой перестала следить за красотой жестов.
   По сравнению с этими чертами насколько уютнее и в чем-то человечнее, трогательнее смотрится портрет сестры В. С. Васильевой – А. И. Безобразовой, в ее темном платье с глухо закрывающей вырез плотной белой косынкой, удобно легшей на плечи шали и чепце с бантом на аккуратно собранных на спине пышных волосах. Это годы, ничем не скрытые и бесконечно привлекательные своей откровенностью, непритязательностью и простотой.
   У Боровиковского в этот период появляется целый ряд портретов-аналогов. Написанные с разных лиц, они до мелочей повторяют композицию, обстановку, положение модели и даже – что самое удивительное – платье и драгоценности. Если совпадение композиционного решения и обстановки было само по себе опасным для портретиста, обрати оно на себя внимание заказчиков, – имея в виду одну и ту же среду, для которой работал Боровиковский, это представлялось вполне вероятным, – то повторение костюма и украшений просто непонятно. Известно, насколько зависела репутация портных от их умения находить для каждой заказчицы иную модель, ювелирные украшения и вовсе не имели тиража. Между тем портрет Скобеевой, воспитанницы и гражданской жены Д. П. Трощинского, точно повторяет положение Е. Н. Арсеньевой: положение фигуры, платье – вплоть до одинаковых складок шали, рисунок локонов на обнаженной груди, наконец, руки, украшенные браслетом из трех рядов крупных жемчугов и одинаковым жестом держащие яблоко. Причем рука с яблоком написана со всеми теми же анатомическими и перспективными ошибками в ее построении. Тем более странное впечатление производят при этом две совершенно разных человеческих характеристики – лукавого подростка и пышно расцветшей чувственной женщины, ленивой и равнодушной к окружающему миру. Подобное совпадение, имея к тому же в виду двусмысленное положение Скобеевой, в прошлом дочери кронштадтского матроса, вне сомнения, возмутило бы Арсеньевых. Отсюда напрашивается любопытный вывод.