– Но, конец концов, цто мне с нею делать? Если кто-нибудь здесь её увидит, то сказут, цто я убил турка. Постой! Хоросо, что вспомнил: найду я для неё место. К зиду! Ах, как прекрасно! К зиду! к зиду, которого недавно казнили на плосцадке.
   Проговорив эти слова, Янаки схватил голову под полу и побежал улицей на ближайшую площадку. Посреди площадки, на куче навозу, лежало обезглавленное туловище бедного жида, которое должно было, по обычаю, оставаться там несколько дней сряду. Надобно заметить, что когда в Турции казнят мусульманина, то отсечённую голову кладут трупу его под мышку, из уважения к сану правоверного, но если жид или христианин подвергнется смертной казни, то, оборотив тело спиною вверх, голову втыкают ему меж ног, лицом к свету и как можно поплотнее к месту, о котором не говорится и в Коране, хотя в нём говорится обо всём возможном в мире. В таком точно положении находилась и голова жида у бренных его останков. Янаки поместил возле неё голову, найденную в его харчевне, сомкнул лицо с лицом и крепко сжал обе головы мёртвыми ногами жида. Хотя уже было довольно светло, но на улицах царствовала ещё глубокая тишина, и грек успел воротиться домой, не будучи никем примечен. Он торжествовал в сердце, что так удачно отомстил врагам своего племени, приискав для головы одного из них самое позорное, по его разуму, помещение.
   Жид, о котором здесь говорится, лишён был жизни по следующему случаю. Его собратья были обвинены в тайном похищении и убийстве мусульманского ребёнка, для добытия иноверной крови, без которой, по общепринятому на Востоке мнению, евреи не могут праздновать своей пасхи. Это обстоятельство произвело в простом народе такое необыкновенное волнение, что, для усмирения его, правительство решилось пожертвовать одним жидом. Вследствие чего поймали ночью одного бесприютного ветошника и поутру обезглавили его всенародно как преступника, уличённого в похищении ребёнка. Турецкий чиновник, которому было поручено исполнение этого приговору, нарочно велел казнить несчастного жида насупротив дому одного именитого грека, чтоб исторгнуть у него богатый подарок. Он полагал, что когда труп начнёт гнить, то хозяин дому прибегнет к этому естественному средству избавиться от зловония и отвратительного зрелища, почитаемого одним из самых неблагополучных. Но грек, не заботясь о следствиях, закрыл все ставни и сидел спокойно дома. И так пожертвованный ветошник лежал без погребения на куче навозу, пока решится дело между греком и турецким чиновником о том, кто из них упрямее. Изредка только мусульмане подходили к нему, из любопытства. Жиды и христиане не смели приближаться к казнённому, страшась насмешек и брани со стороны правоверных, которые, сверх того, могли заставить их убрать труп и отнесть его, на плечах, на кладбище. Янаки первый из гяуров отважился приступить к нему, когда никого не было на площади, чтобы придать ему вторую голову.
   День рассвёл совершенно, улицы наполнились народом, и некоторые из проходящих случайно приметили у жида лишнюю голову. Они остановились. К ним подоспели другие. Толпа более и более начала увеличиваться. Наконец стечение любопытных сделалось так значительно, что уже не вмещалось на площадке. Молва, выходившая из середины этой многолюдной толпы, пронеслась в целом собрании: все повторяли, что ночью свершилось чудо – жиду отрубили одну голову, а теперь у него две! Вскоре эта молва о таком неслыханном диве распространилась по улицам, кофейнам, лавкам, базарам, и весь город, придя в движение, рекою устремился к чудотворному месту. Но всех более встревожены были жиды. Они дали о том знать своим старейшинам, которые решили в торжественном заседании, что это чудо предвещает какое-то весьма необыкновенное событие, которое должно вскоре последовать в пользу иудейского народа. Сыны Израиля сошли с ума от радости: раввины бегали взад и вперёд; всё жидовское сословие стеклось на площадку. Евреи отчаянно пробивались сквозь толпу, чтобы увидеть благословенного мученика. Они теперь одни окружали мертвеца, не допуская к нему иноверцев, и с благоговением ожидали той минуты, когда он вдруг встанет, наденет на себя две головы и освободит их из неволи иноверцев.
   Но, по несчастию, один любопытный янычар, очистив себе дорогу ятаганом, проникнуд до самой кучи навоза и расстроил все их благочестивые надежды. Янычар стоял несколько времени перед мертвецом в совершенном остолбенении, колеблясь между гневом и сомнением; потом вскричал:
   – Аллах! Аллах! Нет силы, ни могущества, кроме как у аллаха! Ведь это не гяурские головы! Одна из них собственная коренная голова нашего начальника и господина, аги янычарского.
   При этих словах он кликнул своих товарищей. На его голос явились несколько человек янычар. Все они подтвердили его открытие, пришли в ужасную ярость и с этим известием побежали в Орту.[101]
   Страшное смятение вспыхнуло в целом янычарском войске. Они ещё не знали, что любимый их начальник, возведённый в это звание по личному их выбору, был, в течение минувшей ночи, обезглавлен по повелению султана.
   – Как? Наш ага убит! – возопили они. – Не довольствуясь таким вероломным пролитием невинной крови, ещё с невиданным презрением смеют поступать с несчастною его головою! Поэтому нас здесь считают хуже христианских свиней! Благородною головою высокостепенного аги янычар затыкать самое позорное место отверженного жида! Это что за известие? Тут не мы одни, а весь ислам, все правоверные сыны пророка унижены, поруганы, посрамлены. Подобной обиды нельзя изгладить иначе, как истреблением целого султанского роду. Что за пёс осмелился это сделать? Каким образом попала туда голова нашего аги?
   – Это выдумка собачьего сына, везира! – кричали одни.
   – Реис-эфенди, реис-эфенди присоветовал эту мерзость! – восклицали другие.
   – Нет! Это работа франкских послов, шпионов, изменников! – отозвались многие голоса.
   Затем все они заревели:
   – Клянёмся аллахом, и священным храмом Каабы, и мечём Омара, и знаменем пророка, что кровью зальём всю Турцию!
   Стамбул представлял в ту минуту ужасное, неизъяснимое зрелище. Буйные толпы янычар, вооружённых с ног до головы саблями, ятаганами, ружьями и пистолетами, бегали но городу, стреляя на починок холостыми зарядами и грозя предать всё своей неистовой мести. Жиды, в отчаянии, уходили и прятались; лавки и базары поспешно запирали. Тесные, извилистые улицы набиты были народом, волнующимся взад и вперёд при каждом отголоске выстрелу. Шум, визг, суматоха. Повсюду раздаются крики:
   – Бунт! пожар! спасайтесь! Янычары зажигают город!
   Тревога делается всеобщею.
   Но оставим на время эту печальную картину и возвратимся к султанским палатам, чтобы найти развязку странного приключения с головою вождя янычар.
   В то именно время, когда султан послал евнуха своего, Мансура, искать для него портного, он дал тайное повеление отрубить голову янычарскому are, главному виновнику возмущений этой необузданной рати, для которой он был зато предметом истинного обожания. Султан с таким нетерпением ожидал известия о том, что вождя янычар уже не существует, что приказал церемониймейстеру принесть прямо к себе беспокойную его голову. Этот чиновник, явясь с кровавым доказательством ревности своей к службе падишаха, застал в султанской комнате портного, Бабадула, покойно сидящего на софе, и, при тусклом свете лампады, естественно, принял его за султана. Он ударил челом перед портным, повергнул к стопам его голову аги и удалился. Но читатели вспомнят, что до пришествия церемониймейстера грозное, богато одетое лицо важно прошло через комнату и унесло с собою узел с платьем, который Мансур оставил было портному. Это был сам Кровопроливец. Он хотел обмануть своего доверенного евнуха и скрыть даже от его ведома род одежды, в которой сбирался идти разведывать по городу. Для этого он послал его вниз с мнимым поручением, чтоб между тем подменить узел, дав портному образец и товар, вовсе не известные Мансуру. Но тогда как султан занимался укладкою этих вещей, евнух возвратился скорее предполагаемого и увёл с собою портного с узлом, который в том промежутке времени церемониймейстер принёс и положил в комнате. Кровопроливец вскоре явился туда с подменённым узлом, но уже никого не застал. Ему казалось непонятным, но с чем таким могли они уйти обратно, потому что узел с платьем находился в его руках, а о голове он и не думал. Он хотел было послать за ними нарочного, но, по несчастью, не знал, ни откуда взят портной, ни в которую сторону они отправились. Между тем он удивлялся, что так долго не приносят ему головы возмутителя. Послав узнать, пришёл ли назад церемониймейстер, он ещё более изумился, когда тот, явясь к нему, стал уверять его, что имел счастье лично представить ему голову возмутителя. По надлежащем объяснении султан положил в рот палец и закачал головою.
   – Клянусь своею бородою! – вскричал он. – Верно, портной, вместо платья, унёс голову раба моего, аги янычар.
   Султан дожидался возвращения евнуха с величайшим нетерпением. Он тёр руки, потел, сердился, восклицал: «Аллах! Аллах!» – и всё-таки не видал его возвращения. Мансур, усталый и полусонный, притащился домой весьма не скоро и, вероятно, не явился бы к султану, если бы тот не позвал его сам.
   – Ай, Мансур! беги поскврее к портному и возьми назад узел, – сказал султан, увидев своего любимца. – Он унёс голову аги янычар. Если не успеем возвратить её, то может случиться беда.
   Тут султан объяснил ему всю загадку, и Мансур, зевая во весь рот, ушёл искать портного, хотя и сам не знал, где его застать. Суконные ряды были ещё заперты; одна только кофейная лавка была в них открыта; евнух зашёл туда спросить, не знает ли кто-нибудь квартиры портного Бабадула. Но в лавке даже это имя было неизвестно. Мансур находился в жестоком недоумении, заботясь в равной степени о голове янычарского аги и о своей собственной, когда звуки утреннего азана напомнили ему, что Бабадул занимает тоже должность муэдзина при маленькой мечети, лежащей у рыбного рынка. Обрадованный этим соображением, евнух побежал туда немедленно: он надеялся поймать похитителя важной, государственной головы, когда тот будет скликать правоверных к молитве.
   Подходя к рынку, Мансур услышал старый, дрожащий голос, которым чахлая грудь Бабадула с крайним напряжением смущала утреннюю тишину околотка. Став у подошвы минарета, он в самом деле увидел на нём портного. Бабадул, ходя кругом по шурфе, или галерее, окружающей в виде венца верхнюю часть этой тонкой, высокой каланчи, заткнув уши большими пальцами и держа ладони распростёртыми, с настежь разинутым ртом, с полуприщуренными глазами, напевал во всё горло всенародное исповедание веры. Мансур стал махать руками, подавая знак, чтоб он поскорее приходил к нему вниз. Едва только Бабадул приметил евнуха, внезапное воспоминание о мёртвой голове уронило его голос. Он только что завёл на высокую ноту: «Вставайте, о слы…» – как вдруг спутался в половине слова и, не успев допеть: «…вущие благоверном! ибо молитва лучше сна», – побежал к Мансуру вниз по крутой лестнице, вьющейся внутри минарета, к крайнему соблазну жителей ближайших домов, которые уже собирались творить намаз в своих спальнях по его красноречивому приглашению. Не дожидаясь, пока тот спросит его о голове, он сам напал на него и обременил укоризнами за его безбожную с ним шутку.
   – Человек ты или нет, осквернять такою мерзостью бедного эмира? – вскричал Бабадул. – Мой дом для вас скотная бойня, что ли? Теперь ты, верно, пришёл за тем, чтоб требовать с меня цены крови.
   – Что за вздор мечешь в воздух, приятель! – возразил евнух. – Ужели не видишь, что это произошло по ошибке?
   – Хороша эта ошибка, что придумана нарочно, чтобы свалить беду с себя на другого! – сказал портной. – Один приходит, врёт, морочит, чтоб заманить меня к себе, под предлогом работы; другой уносит узел с платьем; третий, вместо платья, подаёт мне человеческую голову. Аллах! Аллах! в хорошее я попал скопище мошенников, плутов, руфиян!
   Мансур заткнул ему рот рукою и вскричал:
   – Молчи, ради аллаха! Не говори ни слова! Ты утопаешь в грязи ровно с головою. Знаешь ли, кого ты бранишь?
   – Какая мне нужда знать? Я ни о чём не ведаю и ведать не хочу, – отвечал Бабадул. – Знаю лишь то, что, кто даёт человеческую голову для себя на платье, тот должен быть неверная собака.
   – Как ты смеешь, мерзавец, называть неверною собакой Тень аллаха на земле? Поносить свиным ртом имя Убежища мира? – вскричал Мансур в гневе, забывая должную осмотрительность. – Что за грязь вздумал ты есть? Какой пепел валишь на свою голову? Молчи и ступай со мною. Отдай мне тотчас мёртвую голову, а не то сниму с плеч твою.
   – Аман! Аман! Ага! Я дурак, осёл, скотина – чем мне быть более? Я не знал, что говорю. Спросите у всех; вам скажут, что я сумасшедший. В самом деле, я несколько помешан. Во имя аллаха! Пожалуйте ко мне в дом. Ваше посещение принесёт мне счастие; голова раба вашего возвысится удивительным образом.
   – Мне недосуг, мне некогда ходить к тебе. Где голова, которую унёс ты из дворца – голова янычарского аги?
   Бабадул смутился, побледнел и содрогнулся от ужасу.
   – Голова, изволите вы говорить? – сказал он застенчиво. – Вот изволите видеть, что касается этой головы, то… в рассуждении этой… как вы сами знаете… принимая в соображение всё дело… само собою разумеется… так как обстоятельство это относится прямо к голове… Конец концов, что за проклятое предопределение завернуло на мою несчастную бороду?
   – Где голова? Говорю тебе! – вскричал евнух повторительно. – Отвечай мне скорее.
   Бедный портной пытался удовлетворить настоятельному его требованию, бросаясь на разные уклончивые ответы. Наконец он запутался совершенно и стал перед ним, как онемевший, устремив в него недвижные взоры.
   – Сжёг ли ты её, что ли? – спросил евнух.
   – Цц! – цвакнул Бабадул отрицательно, привздёргивая вверх голову.
   – Вон ли выбросил?
   – Цц!
   – Продал ли кому-нибудь?
   – Цц!
   – Ну, так съел! Говори, ради имени пророка, что ты с нею сделал? Уж верно, съел!
   – Нет!
   – Она у тебя лежит в доме?
   – Нет!
   – Не похоронил ли ты её на кладбище?
   – Нет!
   Мансур, выйдя из терпения, схватил портного за бороду, потормошил и вскричал:
   – Скажи тотчас, мошенник, где девал голову?
   – Она жарится в печи, – отвечал он. – Вот я сказал!
   – Жарится в печи? – вскричал изумлённый евнух. – На что? По какому поводу? Поэтому ты хотел скушать её на здоровье?
   – Я сказал правду: она жарится в печи – что ж с нею делать более? – примолвил Бабадул. Тут, ободрясь духом, он объяснил ему, какою хитростью передал её своему соседу.
   – Веди меня к этому хлебнику! – сказал Мансур. – Я должен непременно представить голову султану. Что же делать, когда вы её сжарили: ей, видно, так было предопределено при её рождении! Слышанное ли дело жарить голову аги янычар? Нет бога, кроме аллаха!
   Евнух и портной пришли к хлебнику Хасану, когда тот вынимал хлеб из печи. Сведав об их желании, хлебник немедленно показал, что найденную в горшке голову он подкинул приятелю своему, бородобрею. Евнух велел Хасану следовать за собою, и они все трое явились к Кёру-Али. Этот последний сначала усомнился в ответе, но потом признался чистосердечно, что он эту голову принял за подарок самого начальника демонов и, следственно, препроводил её, по принадлежности, к гяуру Янаки, содержателю греческой харчевни, который, вероятно, нажарил из неё кебаба для своих неверных собратий. Покачивая головами от изумления и восклицая на каждом шагу: «Нет бога, кроме аллаха!» – они отправились вчетвером к Янаки.
   Прибытие в лавку такого числа мусульман поразило грека страхом. Он смекнул, что они пришли к нему не завтракать жаркое, а по какому-нибудь неприятному делу и, чуть только услышал о голове, отпёрся от всего, сказав, что никогда в жизни не видал человеческой головы и не знает и не ведает о той, которой они ищут.
   Бородобрей показал место, куда бросил её собственными руками, и поклялся Кораном в справедливости своего извету. Мансур начал было производить обыск в углу и по всей лавке, когда первые признаки распространяющейся по городу тревоги обратили на себя его внимание. Он узнал, что у жида между ногами нашли две головы, что это открытие подало повод к ужаснейшему смятению в янычарском войске. Почему, взяв Янаки с собою, он пошёл на место этого происшествия, сопровождаемый портным, хлебником и бородобреем. Взглянув на тело казнённого, они все тотчас узнали утреннего их гостя, а Мансур благороднейшую частицу аги янычарского. Янаки между тем ускользнул от них в толпе. Опасаясь жестокого наказания за свою шутку, он почёл за удобнейшее спасаться бегством; помчался домой, собрал все наличные деньги и ушёл из городу.
   – Где гяур? – спросил евнух, оглядываясь во все стороны. – Я поведу вас всех к султану.
   – Дерзаю представить, для пользы вашей службы, что он ушёл, – подхватил Кёр-Али. – Хоть я одноглазый, но вижу, что это он наделил жида лишнею головою.
   Мансур, видя труп окружённый разъярёнными ратниками, не смел в их присутствии отнять у него чужую голову и с тремя виновниками её странствования отправился во дворец. Когда султан узнал о подробностях случившегося с нею приключения, то пришёл в такое недоумение, что, для изображения его, турецкие историографы употребили три сотни самых выспренных гипербол и аллегорий и ещё не могли никаким образом изобразить в точности, так что оно, вероятно, будет потеряно для потомства. Объявить народу о настоящем положении дела было, по его мнению, неловко, потому что правоверные сказали бы: «Наш Кровопроливец съел кучу грязи».[102] Не принять же никакой меры – значило бы добровольно взять вину на себя и предать город неистовству буйной рати, следствием которого могло быть истребление всего султанова Дома. Словом, у султана ум вылетел из головы вон. Он гладил свою бороду, засучал вверх кончики усов, кашлял, вздыхал, приговаривал: «Отца его! Деда его!» – и, наконец, велел позвать верховного везира и муфтия. Они предстали с обыкновенным трепетом.
   В совещании, происходившем между султаном и этими двумя сановниками, постановлено: что портной, хлебник, бородобрей и хозяин харчевни Янаки имеют предстать пред судилищем муфтия и быть всенародно обвинены в составлении заговору против аги янычар, которого они умертвили и украли голову с тем, чтобы выбрить её, спечь, нарезать из неё кебаба и съесть; что, вследствие этого, они будут приговорены муфтием к уплате цепы крови; что как хозяин харчевни был непосредственною причиною возникших в столице беспорядков, неуважительным обращением с такой высокостепенною головой и как он притом грек и собака, то муфтий издаст фетву, что голова его, гяура Янаки, должна быть немедленно отделена от туловища и положена на том же самом месте, где, по воле предвечной судьбы, найдена голова аги, чтобы все неверные ведали о могуществе и правосудии хана двух материковой хакана двух морей[103], султана, сына султанова.
   Для усмирения янычар султан приказал везиру объявить им, что в звание аги будет возведён один из их любимейших начальников и что тело прежнего их вождя будет погребено с приличными почестями. Все эти меры были немедленно приведены в надлежащее исполнение, за исключением перемены головы янычарской на греческую в пользу казнённого жида, потому что Янаки пропал без вести. Водворив таким образом тишину в своей столице, великодушный Кровопроливец приказал заплатить из собственной казны пени и штрафы, к которым портной, хлебник и бородобрей были приговорены муфтием, и, сверх того, пожаловал им богатые подарки «за претерпенный ими страх».
 
   Я старался сократить эту повесть по возможности, потому что если бы стал выражаться с тою подробностью, с которою рассказывает её дервиш, то одного этого события достало бы мне на два тома. Искусство хорошего рассказчика состоит в том, чтобы сказку сделать бесконечною, не утомляя, однако же, внимания слушателей. Дервиш уверял меня, что, взяв за предмет приведённую мною повесть, он бьётся об заклад, что растянет рассказ свой на тридцать дней и, по истечении их, будет ещё с неделю пополнять текст свой объяснениями и выпущенными из виду обстоятельствами.

Глава V
Хаджи-Баба поступает в святоши. Дружба со знаменитейшим персидским богословом. Поучительная беседа

   Наконец сам мирза Абдул-Касем, светило шиитских богословов, слыша отовсюду безмерные похвалы, воздаваемые моей святости, пожелал познакомиться со мною. Он пришёл нарочно молиться в священной ограде, чтобы доставить мне случай явиться к нему с почтением. Вообразите моё затруднение! Как тут предстать перед учёнейшим в Персии мужем, составившим себе выспреннее понятие о моих познаниях в богословии, и не обнаружить глубочайшего моего невежества? Я стал наскоро собирать в уме сведения свои по этой части и с досадою почувствовал, что мне едва известны первые основания моей веры. «Увидим, однако ж, что именно знаю я из науки о слове аллаховом? – сказал я про себя. – Я знаю, во-первых, что кто не верит в Мухаммеда и наместника его, Али, тот собака, гяур, неверный, достоин поругания и смерти. Хорошо! Во-вторых, знаю, что все народы пойдут в ад, исключая нас, благочестивых персов. Прекрасно! Далее, знаю, что Омар, похитивший престол пророка, должен быть обречён вечному проклятию: итак, его в ад! Что христиане и жиды нечисты: их тоже в ад! Гебров в ад! Турок, о! всех турок в ад! За то, что они Омара признают человеком, нас считают раскольниками,[104] а сами, умывая руки, льют воду от пальцев к локтю, а не наоборот, как, вероятно, делал сам пророк. Знаю, что пить вино и есть свинину запрещено Кораном; что надобно пять раз в день творить намаз, или молитву, с поклонами, совершив наперёд предписанные умовения. Вот и всё… Да, позабыл! Знаю ещё, что для каждого правоверного мусульманина построен в раю великолепный дворец, в котором есчь семьдесят отделений, а в каждом отделении семьдесят палат, а в каждой палате семьдесят кроватей, а на каждой кровати семьдесят прелестных чернобровых гурий – это важное дело. Что ж более?..»
   В эту минуту вошёл в келью приятель мой, дервиш. Я не замедлил сообщить ему о своём затруднительном положении, но он захохотал и сказал:
   – И ты кручинишься о такой безделице? Помнишь ли, что говорил тебе товарищ наш, дервиш Сафар, в Мешхеде? Наглость, самонадеянность, бесстыдство…
   – Так! Мне за ваши науки досталось уже однажды палками по пятам, а теперь, пожалуй, ещё побьют меня каменьем! – возразил я. – Скажи, дервиш, не шутя, как поступить в этом случае?
   – Наглость, самонадеянность, бесстыдство…
   – Оставь, ради твоей души! – вскричал я. – Тебе смех, а я пропал, если приметят, что я не более знаю про нашего благословенного пророка, чем про царя франков. Лучше поучи меня немножко богословию.
   – Наглость, самонадеянность, бесстыдство, повторяю тебе, везде и всегда спасают человека, – отвечал он. – Ты не будешь Хаджи-Баба, если не надуешь муджтехида. Молчи, вздыхай, сиди, потупив взоры, так какой чёрт догадается, что ты осёл? Ступай: он тебя дожидается в большой зале.
   – Так и быть, бог милостив! – воскликнул я и отправился к муджтехиду, припоминая себе все мудрые изречения Саади и Хафиза о глупости роду человеческого, чтобы, при случае, удивить его возвышенностью моих понятий об этом предмете. Мне довольно было привесть на мысль претерпенные в жизни бедствия, чтобы лицо моё мигом искривилось жалчайшим в целом Куме образом. Муджтехид оканчивал свою молитву, совершая последний обряд её поворотом головы направо и налево, когда я вошёл в залу, где он иногда читывал свои уроки. Ученики его стояли в два ряда, по обеим сторонам. Один знакомый мулла доложил ему о моём имени, и он просил меня садиться. Я с благоговением поцеловал край полы святого мужа и занял последнее на ковре место.
   – Добро пожаловать, Хаджи! Мы слышали про вас много хорошего, – сказал он. – Присутствие ваше принесёт нам счастие. Сядьте повыше. – После бесчисленных извинений и доказательств покорности, я дополз до места, на которое указал он пальцем, оправился кругом себя и тщательно прикрыл платьем руки и ноги, соблюдая все приличия строжайшей благопристойности.
   – Дошло до нашего сведения, что вы, избранный раб всевышнего, – сказал он, – человек, которого речи согласны с поступками и борода под исподом того же цвету, как и снаружи, не так, как у этих мусульман, которые с виду благочестивы, а в сердце прямые кяфиры.
   – Да не уменьшится никогда ваше благоволение! – отвечал я, потупив взоры. – Слуга ваш, презренный пёс Али, подлейший из рабов, сметающих лбом своим прах уничижения с порога дверей всемогущества аллахова.
   – Хаджи поистине напитан удивительным запахом святости! – примолвил муджтехид, обращаясь к своим слушателям. – Иншаллах! Он в раю будет нашим муллою, а мы его паствою.