Страница:
– Это ряй! – вскричал я. – Как бы мне хотелось остаться здесь навсегда! – Но когда вспомнил, что в этой волшебной стране обитает самое отверженное раскольничье племя[133], что она подвластна людям, которых бороды недостойны служить мётлами для наших конюшен, то народная гордость подавила во мне порывы восхищения, и я почувствовал, что делаю честь туркам, появляясь в их столице. Мне даже стало грустно при мысли, что из такой прелестной страны они должны будут перейти в самое глубочайшее отделение геенны за свою непостижимую закоснелость в расколе!
Разделавшись с таможенными приставами, мы наняли лодку в Скутари, переплыли в Стамбул и пошли искать для себя квартиры в большом караван-сарае, где обыкновенно останавливаются персидские купцы. Это здание находится в самой середине города, в небольшом расстоянии от базаров. Здесь опять, увидев несметные богатства, нагромождённые по лавкам, и неисчислимое множество значительных ага и эфенди, разъезжающих по улицам на отличных аргамаках, я воскликнул в изумлении:
– Куда Стамбул со своею пышностью, а куда наша бедная, оборванная Персия!
Осман-ага и я наняли вместе одну небольшую в караван-сарае комнатку, в которой сложили свои товары. Я тотчас расставил чубуки свои рядами на примостках и начал продавать их большими и малыми партиями. Товар мой был отменной доброты, и я получил от него весьма значительную прибыль. Кошелёк мой ежедневно становился полновеснее, но, по мере увеличения дохода, я увлекался более и более прелестями роскоши, и пожить весело на этом свете казалось мне теперь вещью такою же необходимою для спасения души, как недавно, в Персии, посвящение себя затворничеству и умерщвлениям плоти. Поэтому прежде всего я купил себе пышный янтарный мундштук с вышитым золотом мешком для табака. Поясница моя украсилась цветною шалью и вызолоченным кинжалом. Туфли мои были светло-жёлтые из отличнейшего сафьяна, с длинными острыми носками. В местах, удобных для издерживания денег, не было недостатка. Чтобы напрасно не терять времени на рассудительный их выбор, я стал посещать все известнейшие кофейни и цирюльни, где, взлезши на высокие подмостки и нежно разлегаясь на мягких тюфяках, курил себе табак, пил кофе и делал превосходный кейф с важностью первейшего оттоманского эфенди. Знакомства искал я преимущественно с турками, не доверяя моим соотечественникам, которые так легко обижаются за малейшее к ним упущение и так страстно любят разведывать о своих приятелях. Они уже сведали, кто я таков, и смотрели на меня не слишком приязненно. За всем тем, мы жили между собою миролюбиво; и как я отнюдь не мешал им обманывать турок на их товарах, то они оставляли в покое меня и мои чубуки.
В кофейнях я позволял туркам считать себя за богатого багдадского купца. Язвина, оставшаяся на щеке после чирия, на которую досадовал я прежде как на безобразие, была теперь весьма кстати для поддержания нового моего качества иракского уроженца. Нет ничего легче, как обмануть турок наружностью. Я вдруг перенял их молчаливость, тихую поступь, медленные движения, тяжёлую степенность в речах и приёмах и так искусно умел подражать им, что многие эфенди, которые, выскочив из низкого звания, хотели непременно казаться людьми благовоспитанными, завидовали моей благородной неповоротливости и торжественной тупости ума. Я молчал так отчаянно, произнося только по временам: «Аллах!», «Нет аллаха, кроме его!» – и так прилежно пропускал сквозь пальцы шарики своих чёток, что во всех кофейнях принимали меня с отличною честью. Хозяева этих заведений сами варили для меня кофе и, налив его с размаху в чашку, подавали мне с почтительными приветствиями: «Ага мой!», «Султан мой!», «Да будет на здоровье!» Непоколебимость моей осанки снискивала мне такое уважение, что во всех спорах, возникавших между посетителями кофейных домов, где постоянный предмет рассуждений составляют лошади, собаки, оружие, табак и чума, довольно было, чтоб я, вздохнув умильно, пробормотал сквозь зубы «да» или «нет», и спор решался по моему приговору.
Глава XXIII
Глава XXIV
Глава XXV
Разделавшись с таможенными приставами, мы наняли лодку в Скутари, переплыли в Стамбул и пошли искать для себя квартиры в большом караван-сарае, где обыкновенно останавливаются персидские купцы. Это здание находится в самой середине города, в небольшом расстоянии от базаров. Здесь опять, увидев несметные богатства, нагромождённые по лавкам, и неисчислимое множество значительных ага и эфенди, разъезжающих по улицам на отличных аргамаках, я воскликнул в изумлении:
– Куда Стамбул со своею пышностью, а куда наша бедная, оборванная Персия!
Осман-ага и я наняли вместе одну небольшую в караван-сарае комнатку, в которой сложили свои товары. Я тотчас расставил чубуки свои рядами на примостках и начал продавать их большими и малыми партиями. Товар мой был отменной доброты, и я получил от него весьма значительную прибыль. Кошелёк мой ежедневно становился полновеснее, но, по мере увеличения дохода, я увлекался более и более прелестями роскоши, и пожить весело на этом свете казалось мне теперь вещью такою же необходимою для спасения души, как недавно, в Персии, посвящение себя затворничеству и умерщвлениям плоти. Поэтому прежде всего я купил себе пышный янтарный мундштук с вышитым золотом мешком для табака. Поясница моя украсилась цветною шалью и вызолоченным кинжалом. Туфли мои были светло-жёлтые из отличнейшего сафьяна, с длинными острыми носками. В местах, удобных для издерживания денег, не было недостатка. Чтобы напрасно не терять времени на рассудительный их выбор, я стал посещать все известнейшие кофейни и цирюльни, где, взлезши на высокие подмостки и нежно разлегаясь на мягких тюфяках, курил себе табак, пил кофе и делал превосходный кейф с важностью первейшего оттоманского эфенди. Знакомства искал я преимущественно с турками, не доверяя моим соотечественникам, которые так легко обижаются за малейшее к ним упущение и так страстно любят разведывать о своих приятелях. Они уже сведали, кто я таков, и смотрели на меня не слишком приязненно. За всем тем, мы жили между собою миролюбиво; и как я отнюдь не мешал им обманывать турок на их товарах, то они оставляли в покое меня и мои чубуки.
В кофейнях я позволял туркам считать себя за богатого багдадского купца. Язвина, оставшаяся на щеке после чирия, на которую досадовал я прежде как на безобразие, была теперь весьма кстати для поддержания нового моего качества иракского уроженца. Нет ничего легче, как обмануть турок наружностью. Я вдруг перенял их молчаливость, тихую поступь, медленные движения, тяжёлую степенность в речах и приёмах и так искусно умел подражать им, что многие эфенди, которые, выскочив из низкого звания, хотели непременно казаться людьми благовоспитанными, завидовали моей благородной неповоротливости и торжественной тупости ума. Я молчал так отчаянно, произнося только по временам: «Аллах!», «Нет аллаха, кроме его!» – и так прилежно пропускал сквозь пальцы шарики своих чёток, что во всех кофейнях принимали меня с отличною честью. Хозяева этих заведений сами варили для меня кофе и, налив его с размаху в чашку, подавали мне с почтительными приветствиями: «Ага мой!», «Султан мой!», «Да будет на здоровье!» Непоколебимость моей осанки снискивала мне такое уважение, что во всех спорах, возникавших между посетителями кофейных домов, где постоянный предмет рассуждений составляют лошади, собаки, оружие, табак и чума, довольно было, чтоб я, вздохнув умильно, пробормотал сквозь зубы «да» или «нет», и спор решался по моему приговору.
Глава XXIII
Сватовство. Любовный язык турецких гаремов. Объяснение на кладбище. Родословная Хаджи-Бабы
Таким образом провёл я в Стамбуле несколько месяцев. Однажды вечером, выходя из кофейни, посещаемой мною предпочтительно перед другими, увидел я старуху в платье коричневого цвета, которая, прячась за угол дома, лежащего насупротив, присматривалась ко мне с некоторым беспокойством. Старая баба, стоящая на углу улицы, – что ж тут достопримечательного! Я не обратил на неё внимания, пошёл домой, ещё важнее качаясь гусем, по-турецки.
На другой день та же самая старуха явилась опять в том же самом часу и месте. Это несколько меня удивило. Приметив её и в третий вечер, пристально заглядывающую мне в глаза, я усомнился; и хотя мне очень любопытно было знать, чего она от меня хочет, у меня, однако ж, недоставало смелости подойти к ней поближе. На следующий вечер я нарядился получше обыкновенного и, возложив на аллаха своё упование, вознамерился решительно переговорить с коричневою бабой, если она станет подстерегать меня по-прежнему.
В самом деле, выхожу в сумерки из кофейни – баба стоит на своём месте. Я к ней – она вдруг ускользнула за угол дома. В то же самое время с лёгким шумом отворилась частая деревянная решётка одного из окон второго яруса. Я взглянул и увидел женщину без покрывала, и лицо её показалось мне прелестным. Она держала в руке цветок, который нежно прижала к сердцу и бросила на мостовую. Мгновенно решётка опять закрылась, и всё зрелище пропало. Я пришёл в остолбенение и, вздёрнув вверх голову, выпучил глаза, разинул рот и водил взор кругом по воздуху, как вдруг кто-то тихонько дёрнул меня за рукав. Оглядываюсь – аллах! аллах! – та же коричневая баба поднимает с земли уроненный цветок и подаёт его мне.
– Ради имени пророка, что это такое? – спросил я. – Дивов ли это работа или ваша?
– Вы, сударь, сумасшедшие, что ли? – отвечала она вполголоса и с нетерпением. – Слава аллаху, вы не дитя! Борода у вас в четверть аршина, и анатольское платье показывает, что вы много видели свету, а не знаете, что такое значит, когда женщина даёт вам миндальный цветок?
– Это я знаю, что миндаль, фыстык, – рифма к нему ястык, подушка, – сказал я, – и что две головы на одной подушке уподобляются в любовном языке двум зёрнышкам миндаля в одной скорлупе.[134] Но моя борода повыросла не на шутку, и я знаю тоже, что в подобных делах головы валятся с плеч так же легко, как с дерева миндальные орехи.
– Не опасайтесь: мы люди чистые, – промолвила старуха. – Отвергая нас, вы отвергаете собственное счастье. Осёл ли вы, что боитесь своей тени?
– Так скажите мне, родительница, кто эта дама, которая промелькнула в окне, – возразил я, – и что я должен делать?
– Не торопитесь, – сказала она, – здесь не место объясняться. Завтра в полдень приходите на Эюбское кладбище. Я буду ожидать вас там у первого эмира,[135] по правую руку. Узнаете меня по красной шали, накинутой через голову. Спокойной вам ночи! Поручаем вас аллаху!
Мы расстались. Я возвратился в караван-сарай и всю ночь провёл в думе об этом чудном приключении. В полдень отправился я на кладбище и стал отыскивать взором первую гробницу с зелёным тюрбаном. Тут я нашёл и старуху с красною на голове шалью. Мы сошли с дороги в кипарисовый лес, в котором разбросаны тысячи красивых памятников, сели под тенью дерев и начали разговор.
Язык старухи вертелся мельницею. Она воздавала бесконечные похвалы моей наружности; клялась, что такого хорошего собою, как я, мужчины не видала в целом Стамбуле, и уверяла меня в своей преданности, верности и готовности служить мне с редким усердием. Предвидя, что эти чувствительные изъяснения кончатся нанесением ущерба получаемому мною от продажи чубуков доходу, я приостановил её красноречие и просил приступить к делу.
После длинного предисловия и бесчисленных оговорок она наконец сказала мне следующее:
– Я служу у этой дамы, которую видели вы вчера. Она дочь богатого алеппского купца. Отец, умирая, оставил её и двух сыновей, которые живут в Стамбуле и между иногородними купцами считаются из первых. Моя госпожа, по имени Шекерлеб, «Сахароустая», вышла замуж в самых молодых летах за одного старого, но богатого как чёрт эмира, который, испытав неудобства многочисленных гаремов, решился ограничиться на старости лет одною женой, чтобы жить в блаженном покое. Потому он и женился на молодой девушке: он полагал, что тем заведёт у себя в доме тишину, которую любил чрезвычайно. И, правду сказать, он не ошибся, потому что госпожа моя чудо кротости и доброты сердца. Не поверите, как она ласкова, смирна, уступчива, послушна. В одном только они никак не могли согласиться друг с другом: он страстно любил пилав с шафраном, а она терпеть его не может и обожает простой белый пилав, без шафрана. По этой причине регулярно, всякие пять дней они ссорились друг с другом за завтраком, пока как-то раз эмир не объелся своего пилава с шафраном так жестоко, что умер подле самого блюда, что случилось через шесть месяцев после свадьбы. Он отказал ей четвёртую долю всего своего имения. Сверх того, дом, который вы видели, со всею утварью и невольниками достался ей по силе закона, и теперь добрая, миленькая Шекерлеб горюет вдовицею. С её красотою и богатством мужа приискать не трудно. В самом деле, много знатных Эфенди стараются покорить её сердце; но она умна и осторожна не по летам; гнушаясь видами честолюбия, она вознамерилась выйти замуж за того, кого полюбит сама.
Она часто смотрит в окно сквозь решётку, которую вчера при вас открыла. Зачем напрасно таить от вас правду? Я лгать не стану – вы ей очень приглянулись. Машаллах! Вы молодец, хоть куда! Что наши стамбульские бороды в сравнении с вашею? Грязь! Она тем только и бредит, что своим прекрасным незнакомцем, то есть вами. Содержатель кофейной лавки, куда вы ходите, родной мой брат, и она поручила мне осведомиться у него, кто вы такие. Он отозвался о вас с отличнейшей стороны, и с тех пор моя госпожа с ума сходит по вашей милости. Мы наконец решились познакомиться с вами. Теперь судите сами, не горю ли я желанием услужить вам отличнейшим образом?
Думая сначала, что дело идёт о тайных свиданиях, о перескакивании через заборы, перелезании через высокие стены, о нападениях мужей, отчаянной защите любовников, ранах, саблях, кинжалах и тому подобном, я никак не ожидал, чтобы доклад старухи кончился таким удобоисполнимым и блистательным предложением. Мысль о богатстве, о молодой и прекрасной жене, огромном доме, многочисленных невольниках вскружила мне голову. Душевно и несвязно благодарил я старуху за её преданность, клялся головою Омара,[136] что в прелестную Сахароустую со вчерашнего вечера я влюблён без памяти, и обещал свахе щедрое вознаграждение, если сладится дело.
– Но моя госпожа, – примолвила она, – приказала мне осведомиться наперёд о вашем роде и состоянии. Братья её ужасные гордецы. Она хотя вас и любит, но, из уважения к своей фамилии и боясь для самой себя дурных следствий в случае заключения неприличного союза, непременно желает, чтобы супруг её был человек порядочный, благородного происхождения и безбедный.
– Благородного происхождения! – сказал я, постигнув вмиг всю важность этого вопроса. – Благородного происхождения! Вы говорите о благородном происхождении, не правда ли? Кто не знает Хаджи-Бабы-бея? От Йемена до Ирака, от Инда до Каспийского моря всякое дитя скажет вам, кто таков Хаджи-Баба.
– Но кто достопочтенный ваш родитель?
– Мой отец?.. Мои отец был великий человек: через его руки провалилось голов более, нежели через руки нынешнего Кровопроливца. И сам ваххабит-собака не перебрал столько правоверных бород, и так самовластно, как мой отец!
– Что касается до моей родословной, – продолжал я, видя, что моя старуха пучит глаза и глядит на меня с удивлением, и вдруг приостановился, чтоб вспомнить несколько заслышанных мною франкских, русских и арабских слов, непонятных для турок. – Что касается до моей родословной, говорю вам, то она длиннее самого Царьградского пролива, и слово ибн повторяется в ней чаще, нежели союз «а» в Коране. Что мне вам сказать? Я Хаджи-Баба-бей, ибн Хасан, ибн Сулейман, ибн Шваль, ибн Ан, ибн Дурак, ибн Скотина, ибн Синьор-мио, ибн Подлец, ибн Диаволо, ибн Постой, ибн Кто-идёт, ибн-ибн-ибн – наконец ибн Мадиян, из рода Курейш, к которому принадлежал и сам благословенный наш пророк. Этот Мадиян, как вам известно, имел счастие брить ежедневно вдохновенную голову последнего пророка и был родоначальником арабского поколения Мансури, кочевавшего в Неджде и прославившегося подвигами своими на Востоке и Западе; поколения, которое шах Исмаил перевёл потом в Персию и поселил на лучших кочевьях, где оно живёт и по настоящее время. Итак, я родом из этого поколения Мансури, столбовой аравитянин, и в жилах моих течёт чистая кровь первого мусульманского бородобрея, который и теперь отделывает в раю лучезарную голову пророка.
– Аллах! Аллах! – вскричала коричневая баба. – Вы благороднее всякого паши! Госпожа моя будет в восхищении, когда узнает об этом. Я думаю, что и ваше состояние…
– Моё состояние, – прервал я, – это другое дело! Наличных денег у меня теперь немного. Вы знаете, что состояние купца ему самому неизвестно, пока не прекратит он своей торговли. Считая себя богачом, он может в то же время нести огромные убытки в отдалённой стране света и вдруг очутиться бедным. Уповаю на аллаха, что этого со мною не случится. Мои сухие смоквы вскоре пойдут из Смирны в Фарангистан.[137] На порожних бутылках я должен заработать несметные суммы в Абиссинии. Купленных там невольников приказчики мои променяют на кофе в Мохе, который назначил я отправить в Персию. Вчера мне приснилось, будто караван с моими бархатами, кашмирскими шалями и персидскими шёлковыми тканями выступил уже из Мешхеда. Дай бог, чтоб это была правда. Я так и вижу, как мои поверенные бегают, суетятся, раскладывают эти товары на базарах Анатолии; народ толпится, раскупает, и денег кучи вносятся ежедневно в мою кассу! Но исчислить этого никак невозможно. Можете, однако ж, уверить госпожу, что если, при пособии аллаха, удастся мне обделать все эти дела по моим предначертаниям, то сокровища мои изумят не только её, братцев её и их племянников, но и целую вселенную.
– Да будет восхвалён аллах! – воскликнула обрадованная старуха и, вынув яблоко из кармана, поднесла мне, говоря: – Госпожа моя присылает вам этот подарок. Понимаете ли, что такое он значит?
– Что ж такое? Это яблоко, – сказал я. – Знаю, знаю! Яблоко, эльма – значит: гель-яныма – приходи ко мне. Извольте, я готов.
– Итак, завтра, ввечеру, найдёте меня на том же самом месте, на углу дома, где мы повстречались с вами вчера. Я проведу вас к госпоже с должною осторожностью. Только когда женитесь на ней, пожалуйте, не предлагайте ей кушать пилав с шафраном. Поручаем вас аллаху!
Я дал старухе два червонца, которые она приняла с благодарностью, и обещал непременно явиться в условленное время.
На другой день та же самая старуха явилась опять в том же самом часу и месте. Это несколько меня удивило. Приметив её и в третий вечер, пристально заглядывающую мне в глаза, я усомнился; и хотя мне очень любопытно было знать, чего она от меня хочет, у меня, однако ж, недоставало смелости подойти к ней поближе. На следующий вечер я нарядился получше обыкновенного и, возложив на аллаха своё упование, вознамерился решительно переговорить с коричневою бабой, если она станет подстерегать меня по-прежнему.
В самом деле, выхожу в сумерки из кофейни – баба стоит на своём месте. Я к ней – она вдруг ускользнула за угол дома. В то же самое время с лёгким шумом отворилась частая деревянная решётка одного из окон второго яруса. Я взглянул и увидел женщину без покрывала, и лицо её показалось мне прелестным. Она держала в руке цветок, который нежно прижала к сердцу и бросила на мостовую. Мгновенно решётка опять закрылась, и всё зрелище пропало. Я пришёл в остолбенение и, вздёрнув вверх голову, выпучил глаза, разинул рот и водил взор кругом по воздуху, как вдруг кто-то тихонько дёрнул меня за рукав. Оглядываюсь – аллах! аллах! – та же коричневая баба поднимает с земли уроненный цветок и подаёт его мне.
– Ради имени пророка, что это такое? – спросил я. – Дивов ли это работа или ваша?
– Вы, сударь, сумасшедшие, что ли? – отвечала она вполголоса и с нетерпением. – Слава аллаху, вы не дитя! Борода у вас в четверть аршина, и анатольское платье показывает, что вы много видели свету, а не знаете, что такое значит, когда женщина даёт вам миндальный цветок?
– Это я знаю, что миндаль, фыстык, – рифма к нему ястык, подушка, – сказал я, – и что две головы на одной подушке уподобляются в любовном языке двум зёрнышкам миндаля в одной скорлупе.[134] Но моя борода повыросла не на шутку, и я знаю тоже, что в подобных делах головы валятся с плеч так же легко, как с дерева миндальные орехи.
– Не опасайтесь: мы люди чистые, – промолвила старуха. – Отвергая нас, вы отвергаете собственное счастье. Осёл ли вы, что боитесь своей тени?
– Так скажите мне, родительница, кто эта дама, которая промелькнула в окне, – возразил я, – и что я должен делать?
– Не торопитесь, – сказала она, – здесь не место объясняться. Завтра в полдень приходите на Эюбское кладбище. Я буду ожидать вас там у первого эмира,[135] по правую руку. Узнаете меня по красной шали, накинутой через голову. Спокойной вам ночи! Поручаем вас аллаху!
Мы расстались. Я возвратился в караван-сарай и всю ночь провёл в думе об этом чудном приключении. В полдень отправился я на кладбище и стал отыскивать взором первую гробницу с зелёным тюрбаном. Тут я нашёл и старуху с красною на голове шалью. Мы сошли с дороги в кипарисовый лес, в котором разбросаны тысячи красивых памятников, сели под тенью дерев и начали разговор.
Язык старухи вертелся мельницею. Она воздавала бесконечные похвалы моей наружности; клялась, что такого хорошего собою, как я, мужчины не видала в целом Стамбуле, и уверяла меня в своей преданности, верности и готовности служить мне с редким усердием. Предвидя, что эти чувствительные изъяснения кончатся нанесением ущерба получаемому мною от продажи чубуков доходу, я приостановил её красноречие и просил приступить к делу.
После длинного предисловия и бесчисленных оговорок она наконец сказала мне следующее:
– Я служу у этой дамы, которую видели вы вчера. Она дочь богатого алеппского купца. Отец, умирая, оставил её и двух сыновей, которые живут в Стамбуле и между иногородними купцами считаются из первых. Моя госпожа, по имени Шекерлеб, «Сахароустая», вышла замуж в самых молодых летах за одного старого, но богатого как чёрт эмира, который, испытав неудобства многочисленных гаремов, решился ограничиться на старости лет одною женой, чтобы жить в блаженном покое. Потому он и женился на молодой девушке: он полагал, что тем заведёт у себя в доме тишину, которую любил чрезвычайно. И, правду сказать, он не ошибся, потому что госпожа моя чудо кротости и доброты сердца. Не поверите, как она ласкова, смирна, уступчива, послушна. В одном только они никак не могли согласиться друг с другом: он страстно любил пилав с шафраном, а она терпеть его не может и обожает простой белый пилав, без шафрана. По этой причине регулярно, всякие пять дней они ссорились друг с другом за завтраком, пока как-то раз эмир не объелся своего пилава с шафраном так жестоко, что умер подле самого блюда, что случилось через шесть месяцев после свадьбы. Он отказал ей четвёртую долю всего своего имения. Сверх того, дом, который вы видели, со всею утварью и невольниками достался ей по силе закона, и теперь добрая, миленькая Шекерлеб горюет вдовицею. С её красотою и богатством мужа приискать не трудно. В самом деле, много знатных Эфенди стараются покорить её сердце; но она умна и осторожна не по летам; гнушаясь видами честолюбия, она вознамерилась выйти замуж за того, кого полюбит сама.
Она часто смотрит в окно сквозь решётку, которую вчера при вас открыла. Зачем напрасно таить от вас правду? Я лгать не стану – вы ей очень приглянулись. Машаллах! Вы молодец, хоть куда! Что наши стамбульские бороды в сравнении с вашею? Грязь! Она тем только и бредит, что своим прекрасным незнакомцем, то есть вами. Содержатель кофейной лавки, куда вы ходите, родной мой брат, и она поручила мне осведомиться у него, кто вы такие. Он отозвался о вас с отличнейшей стороны, и с тех пор моя госпожа с ума сходит по вашей милости. Мы наконец решились познакомиться с вами. Теперь судите сами, не горю ли я желанием услужить вам отличнейшим образом?
Думая сначала, что дело идёт о тайных свиданиях, о перескакивании через заборы, перелезании через высокие стены, о нападениях мужей, отчаянной защите любовников, ранах, саблях, кинжалах и тому подобном, я никак не ожидал, чтобы доклад старухи кончился таким удобоисполнимым и блистательным предложением. Мысль о богатстве, о молодой и прекрасной жене, огромном доме, многочисленных невольниках вскружила мне голову. Душевно и несвязно благодарил я старуху за её преданность, клялся головою Омара,[136] что в прелестную Сахароустую со вчерашнего вечера я влюблён без памяти, и обещал свахе щедрое вознаграждение, если сладится дело.
– Но моя госпожа, – примолвила она, – приказала мне осведомиться наперёд о вашем роде и состоянии. Братья её ужасные гордецы. Она хотя вас и любит, но, из уважения к своей фамилии и боясь для самой себя дурных следствий в случае заключения неприличного союза, непременно желает, чтобы супруг её был человек порядочный, благородного происхождения и безбедный.
– Благородного происхождения! – сказал я, постигнув вмиг всю важность этого вопроса. – Благородного происхождения! Вы говорите о благородном происхождении, не правда ли? Кто не знает Хаджи-Бабы-бея? От Йемена до Ирака, от Инда до Каспийского моря всякое дитя скажет вам, кто таков Хаджи-Баба.
– Но кто достопочтенный ваш родитель?
– Мой отец?.. Мои отец был великий человек: через его руки провалилось голов более, нежели через руки нынешнего Кровопроливца. И сам ваххабит-собака не перебрал столько правоверных бород, и так самовластно, как мой отец!
– Что касается до моей родословной, – продолжал я, видя, что моя старуха пучит глаза и глядит на меня с удивлением, и вдруг приостановился, чтоб вспомнить несколько заслышанных мною франкских, русских и арабских слов, непонятных для турок. – Что касается до моей родословной, говорю вам, то она длиннее самого Царьградского пролива, и слово ибн повторяется в ней чаще, нежели союз «а» в Коране. Что мне вам сказать? Я Хаджи-Баба-бей, ибн Хасан, ибн Сулейман, ибн Шваль, ибн Ан, ибн Дурак, ибн Скотина, ибн Синьор-мио, ибн Подлец, ибн Диаволо, ибн Постой, ибн Кто-идёт, ибн-ибн-ибн – наконец ибн Мадиян, из рода Курейш, к которому принадлежал и сам благословенный наш пророк. Этот Мадиян, как вам известно, имел счастие брить ежедневно вдохновенную голову последнего пророка и был родоначальником арабского поколения Мансури, кочевавшего в Неджде и прославившегося подвигами своими на Востоке и Западе; поколения, которое шах Исмаил перевёл потом в Персию и поселил на лучших кочевьях, где оно живёт и по настоящее время. Итак, я родом из этого поколения Мансури, столбовой аравитянин, и в жилах моих течёт чистая кровь первого мусульманского бородобрея, который и теперь отделывает в раю лучезарную голову пророка.
– Аллах! Аллах! – вскричала коричневая баба. – Вы благороднее всякого паши! Госпожа моя будет в восхищении, когда узнает об этом. Я думаю, что и ваше состояние…
– Моё состояние, – прервал я, – это другое дело! Наличных денег у меня теперь немного. Вы знаете, что состояние купца ему самому неизвестно, пока не прекратит он своей торговли. Считая себя богачом, он может в то же время нести огромные убытки в отдалённой стране света и вдруг очутиться бедным. Уповаю на аллаха, что этого со мною не случится. Мои сухие смоквы вскоре пойдут из Смирны в Фарангистан.[137] На порожних бутылках я должен заработать несметные суммы в Абиссинии. Купленных там невольников приказчики мои променяют на кофе в Мохе, который назначил я отправить в Персию. Вчера мне приснилось, будто караван с моими бархатами, кашмирскими шалями и персидскими шёлковыми тканями выступил уже из Мешхеда. Дай бог, чтоб это была правда. Я так и вижу, как мои поверенные бегают, суетятся, раскладывают эти товары на базарах Анатолии; народ толпится, раскупает, и денег кучи вносятся ежедневно в мою кассу! Но исчислить этого никак невозможно. Можете, однако ж, уверить госпожу, что если, при пособии аллаха, удастся мне обделать все эти дела по моим предначертаниям, то сокровища мои изумят не только её, братцев её и их племянников, но и целую вселенную.
– Да будет восхвалён аллах! – воскликнула обрадованная старуха и, вынув яблоко из кармана, поднесла мне, говоря: – Госпожа моя присылает вам этот подарок. Понимаете ли, что такое он значит?
– Что ж такое? Это яблоко, – сказал я. – Знаю, знаю! Яблоко, эльма – значит: гель-яныма – приходи ко мне. Извольте, я готов.
– Итак, завтра, ввечеру, найдёте меня на том же самом месте, на углу дома, где мы повстречались с вами вчера. Я проведу вас к госпоже с должною осторожностью. Только когда женитесь на ней, пожалуйте, не предлагайте ей кушать пилав с шафраном. Поручаем вас аллаху!
Я дал старухе два червонца, которые она приняла с благодарностью, и обещал непременно явиться в условленное время.
Глава XXIV
Свидание с невестою. Условия брака. Женитьба Хаджи-Бабы
Когда старуха удалилась, я стал разбирать мысленно следствия нашего свидания. Но радость, которою я одушевлялся, заглушила другие чувствования. Я думал только о прельщении ума и сердца несравненной Шекерлеб моею особою и блистательною наружностью. Мне следовало предстать перед невестою в богатом наряде, с кошельком, набитым золотом. Несколько дней тому назад я продал золотую цепь за три тысячи турецких пиастров; но этих денег едва было достаточно на покупку множества вещей, без которых нельзя быть порядочным человеком. Счастливая мысль промелькнула в моей голове: я вскочил с земли и скорыми шагами пошёл обратно в город, говоря про себя в крайнем восторге: «Ай! друг, Хаджи-Баба! клянусь бородою твоего отца и собственною твоею душою, ты в состоянии показать свету различие между умным и глупцом! Если ты не надуешь турок так, чтоб им солнце в глазах потемнело, то не будешь ни перс, ни исфаганец. Славно, Хаджи! Славно!»
Возвратясь в караван-сарай, я застал Осман-агу, занятого в углу, на своей циновке, исчислением барышей от мерлушек; а в другом углу увидел связки чубуков, принадлежащие мне. Противоположность этого ничтожного товара с пышностью будущего моего положения поразила меня весьма неприятным образом. Не знаю, заметил ли мой товарищ, с каким гордым презрением посмотрел я на предмет моей торговли; только он страшно изумился, когда я попросил его одолжить меня пятьюдесятью туманами под залог стоящих в углу чубуков.
– Сын мой! это что за известие? – сказал он. – На что тебе деньги? С ума сошёл ли ты или попал в игроки?
– Прости мне, господи! Я не сумасшедший, не игрок, – отвечал я. – Мозг мой исправен как нельзя лучше. Только давай деньги: о деле узнаешь после.
Он тотчас исполнил моё требование, зная, что чубуки стоят вдвое столько и что, во всяком случае, заработает на этой сделке. Я, не теряя времени, отправился в базары, потом в баню и в следующий вечер явился на углу таинственного дома первым щёголем Оттоманской империи.
Коричневая старуха дожидалась уже меня на месте. Со времени смерти эмира главный вход в дом был заперт, и, из уважения к его памяти, никто почти не ходил им. Поэтому моя путеводительшща повела меня боковою калиткой, через которую вошли мы на двор, убранный цветами. В середине двора находился мраморный пруд с прекрасным водомётом. Вверху деревянной лестницы, ведущей в первый ярус женского отделения, висела суконная разноцветная завеса, приподняв которую, проникнули мы в переднюю терема. Здесь не было никакой утвари, кроме ночника, теплившегося на полке, и множества женских деревянных башмаков; но я примечал повсюду удивительную опрятность и признаки роскоши, доказывавшие богатство хозяйки. Это наполнило меня большою отрадою, так как я уже считал себя законным хозяином дома.
В передней было четверо дверей. Главными, середними, путеводительница моя вошла внутрь терема, чтобы доложить госпоже о моём прибытии, оставив меня между башмаками. В прилегающих к передней комнатах слышны были женские голоса, и я догадывался, что многие взоры с разных сторон устремлены в мою особу. Наконец позвали меня в терем.
Сердце сильно билось в груди моей. Я заложил почтительно полы одну за другую и вошёл в комнату, слабо освещённую одним только светильником. Пол был покрыт богатым ковром; низкая софа из голубого атласа, с пышною золотою бахромой, окружала комнату, в углу которой сидела женщина, тщательно закутанная в покрывало. Чёрные большие глаза её пылали огнём сладостной страсти и любопытства.
Она указала рукою на софу с тем, чтоб я садился. Я долго и упорно отказывался от этой чести, желая удостоверить её в моём беспредельном почтении и живейшей признательности. Наконец надобно было согласиться. Я скинул туфли, сел на самом краю софы, прикрыл руки и ноги концами своего платья и потупил взоры с забавною и вовсе не свойственною мне скромностью, о которой теперь не могу подумать без улыбки.
Просидев несколько времени в молчании друг против друга, мы решились приступить к нежному изъяснению. Она спросила меня о состоянии моего кейфа; я пожелал ей, чтобы розы её щёк цвели круглый год, и мы опять умолкли. Потом моя прелестница подала знак старой Аише (так называлась коричневая путеводительница) удалиться из комнаты. Мы остались одни и продолжали молчать чувствительно. Она, как будто желая достать опахало из страусовых перьев, лежавшее на подушке, небрежно перегнулась ко мне и уронила с головы покрывало. Одно из прекраснейших женских лиц в мире блеснуло перед жадным моим взором: дальнейшее притворство было бы неуместно, и я, упав на колени, произнёс тысячу пламенных клятв насчёт моей страсти и столько же восклицаний насчёт её красоты, искренность которых запечатлел я огненным поцелуем. Долго было бы описывать, что за этим последовало: скажу коротко, что вдова осталась весьма довольна мною, моим умом и моею любовью. Ясное тому доказательство получил я в откровенности, с которою вскоре потом приняла она меня в участники своих тайн.
– Не поверишь, любезный Хаджи, – сказала она с чувством, – в каком затруднительном нахожусь я положении! Покойный эмир (да озарит аллах его могилу!) завещал мне прекрасное имение. Оно, в совокупности с моим приданым, прославило меня богатою, и я безвинно подвергнулась проискам и преследованиям, которые, думаю, сведут меня наконец с ума. Все родственники объявили странные на меня притязания. Братцы хотят выдать меня замуж сообразно со своими торговыми видами. Один из племянников моего мужа, принадлежащий к сословию законников, утверждает, что, по старинному обычаю, я должна избрать себе супруга из среды родственников покойного и что он принудит меня отдать ему руку, бросив на меня свой плащ. Я боюсь выходить на улицу, чтобы не повстречаться с этим человеком. Другой племянник грозит мне судом, говоря, что эмир не имел права отказывать жене столько имения. Словом, они довели меня до крайности, и я, чтобы взбесить их всех, вознамерилась выйти замуж по собственному выбору. Вам суждено было ходить мимо моих окон, а мне полюбить вас. Что ж делать? Судьбе противиться нельзя.
После эгого она объявила мне, что если я хочу быть ей супругом, то все меры приняты для немедленного совершения брака и наиб казия ожидает меня в селямлыке.
Я никак не думал жениться так скоропостижно и, признаюсь, пришёл в большое недоумение. Но восторг первого свидания, сладостное упоение чувств и взаимные обеты вечной дружбы не дали мне времени хладнокровнее рассудить о предмете. С другой стороны, невеста моя слишком нетерпеливо желала привесть дело к окончанию. Поэтому, не теряя времени, она приказала Аише проводить меня к наибу, и я беспрекословно повиновался её воле, повторив ещё раз у её ног клятвенное обещание любить милую, прелестную Шекерлеб до последней минуты жизни и получив от неё точно такой же залог будущего счастия.
В одной из комнат селямлыка сидел на софе наиб в огромном белом тюрбане и на длинной бумаге чертил брачный договор. Другой пустодом того же десятка светил ему с ночником в руке: он должен был подписать этот договор в качестве моего поверенного. Внеся в составляемую запись приданое невесты, объемлющее всё её родительское и отписное имение, наиб спросил меня, какого рода обеспечение прикажу я пояснить в ней со стороны жениха.
Этот вопрос привёл меня в ещё большее замешательство, нежели женитьба на скорую руку. Я не знал, что и отвечать: чубуки мои были заложены, и у меня, в этой юдоли суеты, ровно ничего не оставалось. Поэтому я повторил перед ним сказанное мною Аише на кладбище, именно, что, будучи купцом, никак не могу определить своего состояния, хотя и готов отказать любезнейшей моей невесте всё моё имущество.
– Это очень великодушно, – возразил наиб, – однако ж в документе надобно сказать что-нибудь определительное. У вас, вероятно, в Стамбуле есть капиталы. Назначьте какую вам угодно сумму наличными деньгами, или товарами, или в недвижимом имении. На первый случай достаточно и этого.
– Хорошо, хорошо! – прервал я. – Позвольте мне подумать и порассчитаться со своими делами. Пишите, что я, Хаджи-Баба-бей, даю моей невесте… двадцать мешков пиастров наличными деньгами и десять мешков платьем.
Наиб, представляющий лицо поверенного моей невесты, пошёл наперёд посоветоваться с нею. После некоторых переговоров условия были определены к общему удовольствию обеих сторон, и мы приложили к записи свои печати. Наиб и его товарищ подписались свидетелями, произнесли обыкновенные бракосочетательные слова и объявили, что, по воле аллаха, милостивого, милосердого, мы отныне законные супруги. Все присутствовавшие принесли мне свои поздравления, на которые уже отвечал я с важностью настоящего вельможи. Вслед за этим я щедро наградил обоих поверенных и, послав значительный денежный подарок людям моей жены, удалился в свой гарем.
Возвратясь в караван-сарай, я застал Осман-агу, занятого в углу, на своей циновке, исчислением барышей от мерлушек; а в другом углу увидел связки чубуков, принадлежащие мне. Противоположность этого ничтожного товара с пышностью будущего моего положения поразила меня весьма неприятным образом. Не знаю, заметил ли мой товарищ, с каким гордым презрением посмотрел я на предмет моей торговли; только он страшно изумился, когда я попросил его одолжить меня пятьюдесятью туманами под залог стоящих в углу чубуков.
– Сын мой! это что за известие? – сказал он. – На что тебе деньги? С ума сошёл ли ты или попал в игроки?
– Прости мне, господи! Я не сумасшедший, не игрок, – отвечал я. – Мозг мой исправен как нельзя лучше. Только давай деньги: о деле узнаешь после.
Он тотчас исполнил моё требование, зная, что чубуки стоят вдвое столько и что, во всяком случае, заработает на этой сделке. Я, не теряя времени, отправился в базары, потом в баню и в следующий вечер явился на углу таинственного дома первым щёголем Оттоманской империи.
Коричневая старуха дожидалась уже меня на месте. Со времени смерти эмира главный вход в дом был заперт, и, из уважения к его памяти, никто почти не ходил им. Поэтому моя путеводительшща повела меня боковою калиткой, через которую вошли мы на двор, убранный цветами. В середине двора находился мраморный пруд с прекрасным водомётом. Вверху деревянной лестницы, ведущей в первый ярус женского отделения, висела суконная разноцветная завеса, приподняв которую, проникнули мы в переднюю терема. Здесь не было никакой утвари, кроме ночника, теплившегося на полке, и множества женских деревянных башмаков; но я примечал повсюду удивительную опрятность и признаки роскоши, доказывавшие богатство хозяйки. Это наполнило меня большою отрадою, так как я уже считал себя законным хозяином дома.
В передней было четверо дверей. Главными, середними, путеводительница моя вошла внутрь терема, чтобы доложить госпоже о моём прибытии, оставив меня между башмаками. В прилегающих к передней комнатах слышны были женские голоса, и я догадывался, что многие взоры с разных сторон устремлены в мою особу. Наконец позвали меня в терем.
Сердце сильно билось в груди моей. Я заложил почтительно полы одну за другую и вошёл в комнату, слабо освещённую одним только светильником. Пол был покрыт богатым ковром; низкая софа из голубого атласа, с пышною золотою бахромой, окружала комнату, в углу которой сидела женщина, тщательно закутанная в покрывало. Чёрные большие глаза её пылали огнём сладостной страсти и любопытства.
Она указала рукою на софу с тем, чтоб я садился. Я долго и упорно отказывался от этой чести, желая удостоверить её в моём беспредельном почтении и живейшей признательности. Наконец надобно было согласиться. Я скинул туфли, сел на самом краю софы, прикрыл руки и ноги концами своего платья и потупил взоры с забавною и вовсе не свойственною мне скромностью, о которой теперь не могу подумать без улыбки.
Просидев несколько времени в молчании друг против друга, мы решились приступить к нежному изъяснению. Она спросила меня о состоянии моего кейфа; я пожелал ей, чтобы розы её щёк цвели круглый год, и мы опять умолкли. Потом моя прелестница подала знак старой Аише (так называлась коричневая путеводительница) удалиться из комнаты. Мы остались одни и продолжали молчать чувствительно. Она, как будто желая достать опахало из страусовых перьев, лежавшее на подушке, небрежно перегнулась ко мне и уронила с головы покрывало. Одно из прекраснейших женских лиц в мире блеснуло перед жадным моим взором: дальнейшее притворство было бы неуместно, и я, упав на колени, произнёс тысячу пламенных клятв насчёт моей страсти и столько же восклицаний насчёт её красоты, искренность которых запечатлел я огненным поцелуем. Долго было бы описывать, что за этим последовало: скажу коротко, что вдова осталась весьма довольна мною, моим умом и моею любовью. Ясное тому доказательство получил я в откровенности, с которою вскоре потом приняла она меня в участники своих тайн.
– Не поверишь, любезный Хаджи, – сказала она с чувством, – в каком затруднительном нахожусь я положении! Покойный эмир (да озарит аллах его могилу!) завещал мне прекрасное имение. Оно, в совокупности с моим приданым, прославило меня богатою, и я безвинно подвергнулась проискам и преследованиям, которые, думаю, сведут меня наконец с ума. Все родственники объявили странные на меня притязания. Братцы хотят выдать меня замуж сообразно со своими торговыми видами. Один из племянников моего мужа, принадлежащий к сословию законников, утверждает, что, по старинному обычаю, я должна избрать себе супруга из среды родственников покойного и что он принудит меня отдать ему руку, бросив на меня свой плащ. Я боюсь выходить на улицу, чтобы не повстречаться с этим человеком. Другой племянник грозит мне судом, говоря, что эмир не имел права отказывать жене столько имения. Словом, они довели меня до крайности, и я, чтобы взбесить их всех, вознамерилась выйти замуж по собственному выбору. Вам суждено было ходить мимо моих окон, а мне полюбить вас. Что ж делать? Судьбе противиться нельзя.
После эгого она объявила мне, что если я хочу быть ей супругом, то все меры приняты для немедленного совершения брака и наиб казия ожидает меня в селямлыке.
Я никак не думал жениться так скоропостижно и, признаюсь, пришёл в большое недоумение. Но восторг первого свидания, сладостное упоение чувств и взаимные обеты вечной дружбы не дали мне времени хладнокровнее рассудить о предмете. С другой стороны, невеста моя слишком нетерпеливо желала привесть дело к окончанию. Поэтому, не теряя времени, она приказала Аише проводить меня к наибу, и я беспрекословно повиновался её воле, повторив ещё раз у её ног клятвенное обещание любить милую, прелестную Шекерлеб до последней минуты жизни и получив от неё точно такой же залог будущего счастия.
В одной из комнат селямлыка сидел на софе наиб в огромном белом тюрбане и на длинной бумаге чертил брачный договор. Другой пустодом того же десятка светил ему с ночником в руке: он должен был подписать этот договор в качестве моего поверенного. Внеся в составляемую запись приданое невесты, объемлющее всё её родительское и отписное имение, наиб спросил меня, какого рода обеспечение прикажу я пояснить в ней со стороны жениха.
Этот вопрос привёл меня в ещё большее замешательство, нежели женитьба на скорую руку. Я не знал, что и отвечать: чубуки мои были заложены, и у меня, в этой юдоли суеты, ровно ничего не оставалось. Поэтому я повторил перед ним сказанное мною Аише на кладбище, именно, что, будучи купцом, никак не могу определить своего состояния, хотя и готов отказать любезнейшей моей невесте всё моё имущество.
– Это очень великодушно, – возразил наиб, – однако ж в документе надобно сказать что-нибудь определительное. У вас, вероятно, в Стамбуле есть капиталы. Назначьте какую вам угодно сумму наличными деньгами, или товарами, или в недвижимом имении. На первый случай достаточно и этого.
– Хорошо, хорошо! – прервал я. – Позвольте мне подумать и порассчитаться со своими делами. Пишите, что я, Хаджи-Баба-бей, даю моей невесте… двадцать мешков пиастров наличными деньгами и десять мешков платьем.
Наиб, представляющий лицо поверенного моей невесты, пошёл наперёд посоветоваться с нею. После некоторых переговоров условия были определены к общему удовольствию обеих сторон, и мы приложили к записи свои печати. Наиб и его товарищ подписались свидетелями, произнесли обыкновенные бракосочетательные слова и объявили, что, по воле аллаха, милостивого, милосердого, мы отныне законные супруги. Все присутствовавшие принесли мне свои поздравления, на которые уже отвечал я с важностью настоящего вельможи. Вслед за этим я щедро наградил обоих поверенных и, послав значительный денежный подарок людям моей жены, удалился в свой гарем.
Глава XXV
Хаджи-Баба играет роль богатого стамбульского аги. Первые неприятности супружества. Земляки. Ссора с женою
Заратуштра сказал когда-то, что супружество уподобляется плоду сикомора: положив его в рот, сперва ощущаешь сладость, но когда стиснешь зубами покрепче, горечь заставит тебя выплюнуть плод, и дня три сряду будешь полоскать рот водою.[138] Заратуштра, право, был великий пророк!