Английский посол вступил в Тегеран за несколько дней до нашего возвращения. Приём его, по словам очевидцев, был чрезвычайно блистателен: лестнее его такой неверный пёс, как он, ничего и ожидать не мог от наместника последнего пророка. Почести, оказанные ему при этом случае, возбудили общее негодование правоверных: многие муллы утверждали, что мы сами стали гяурами, принимая гяура с таким благоговением. На пути, в разных местах, торжественно убивали быков перед его лошадью. Дорога, которою он ехал, нередко была усыпана сахаром и цветами, и, при въезде его в города и столицу, музыканты играли на трубах, что у нас позволяется только членам царствующего дома. Но умнейшие богословы утешали себя мыслью, что эта честь воздавалась не лицу неверного, а просто неверному золоту, которое так же чисто, как и сам Коран.
   По прибытии посла в столицу новые доказательства неслыханного благоволения со стороны шаха изумили и встревожили жителей. У одного из ханов велено было отнять великолепный дом и отдать посольству со всею находившеюся в нём утварью. От другого смежного дома отделили прекрасный сад и присоединили к жительству дорогих гостей. Главный казначей получил приказание содержать их на свой счёт до тех пор, пока не уедут, а с придворных чиновников и служителей собрали поголовную подать шалями, на почётные кафтаны для посла и чиновников миссии. Царевичам и вельможам предложено было дарить этих иностранцев подарками, а всем вообще строжайше подтверждено не оскорблять их ни делом, ни словом и стараться угождать им на всяком шагу.
   Такая беспримерная снисходительность могла бы, казалось, удовольствовать этих неверных, но домогательства их возрастали по мере оказываемых им отличий. Когда дело дошло до определения обрядов аудиенции, то никакие убеждения не могли склонить их к согласию на самые благоразумные со стороны нашей предложения. Так, например, посол никак не хотел сидеть перед шахом на земле, с поджатыми под себя ногами; он непременно требовал для себя кресел, да ещё чтобы они были поставлены в таком-то, а не в ином расстоянии от трону. Он объявил решительно, что во дворец не пойдёт босиком по мостовой и даже не наденет красных чулок, а предстанет без церемонии в башмаках, точно как будто в конюшне. Мы настаивали, чтобы, по крайней мере, он не снимал своего колпака, из уважения к высокому сану Средоточия вселенной, но он и на то не согласился, не понимая, видно, того, что образованные люди только в бане сидят с открытою головой. Статья о церемониальной одежде подала повод к самым жарким прениям. Мы представляли послу, что в платье, сквозь которое все части тела рисуются почти нагими, он не может и на глаза показываться шаху. Тот, со своей стороны, утверждал, что не иначе предстанет перед шахом, как в том же самом наряде, в котором является он к своему государю. Но почему нам знать, в какой именно одежде франки являются к своим государям? Он так же легко мог нарядиться в свой ночной халат и сказать нам, что это франкский придворный кафтан. Я вспомнил, однако ж, что в Исфагане, во дворце, называемом «Сорок колонн», хранится и теперь древняя картина кисти европейского живописца, изображающая представление франкских послов шаху Аббасу Великому, и шепнул моему начальнику, что не худо было бы сообразить наряд тех послов, без сомнения, самый правильный и верный, с нарядом наших гостей, чтобы удостовериться, не шутят ли они над нашими бородами. Эта мысль понравилась нашим дипломатам, и тотчас сделано было распоряжение, списать копию с этой картины и доставить её в Тегеран.
   Получив копию, мы сообщили её английскому посланнику, изъясняя, что шах согласен принять его в том наряде, в каком франки являются к своим королям, и для этого препровождает к нему подлинный его образец.
   Когда неверные увидели свою братию, нарисованную с огромными накладными волосами на головах, с длинными кусками кисеи, висящими у рукавов около кисти, с вертелами, горизонтально торчащими у боковых карманов, они начали хохотать как сумасшедшие и объявили нам, что они не обезьяны и не хотят наряжаться так, как наряжались их прадеды.
   – Это что за известие? – вскричали мы. – Вы стыдитесь быть похожими на ваших отцов! Не явное ли это доказательство преимущества мусульман перед всеми прочими народами? – Но не будучи в состоянии преодолеть их упрямства, мы должны были предоставить выбор церемониального платья собственному их вкусу и произволу.
   За всем тем, во время аудиенции, неверные вели себя лучше, нежели можно было ожидать от таких грубых и необразованных людей. К крайнему нашему удивлению, в присутствии шаха они не обнаружили никакого неприличного поступка. Шах сидел на золотом троне и блеском своего наряда ослеплял глаза смотрящих. Все придворные восклицали: «Джамшид! Дараб![151] Нуширван! Но нет! Они недостойны даже носить туфли за нашим падишахом!» По обеим сторонам трона блистали золотом и алмазами многочисленные сыновья шаха, как звёзды вокруг полной луны. Далее стояли три главные везира, «опоры государства, море мудрости и благоразумия»; наконец, у самой стены, два ряда пажей небесной красоты, держа в руках разные драгоценности персидской короны. Среди такого изобилия дорогих камней, блестящих парчей, кашмирских шалей, золота, шёлку и бород, выбритые, остриженные, общипанные франки, на тонких, незакрытых ногах, плотно оклеенных сукном, казались не людьми, а обваренными кипятком цыплятами. Они стали в середине залы, нисколько не смутясь видом лучезарной особы великого падишаха. Из их поступи, приёмов и смелого обращения можно было приметить, что они считали себя ничем не хуже нас и едва ли не такими же чистыми созданиями, как и мусульмане.
   Речь, произнесённая английским послом перед шахом, носила на себе явный отпечаток невежества этого народа, которому светскость и риторика равно неизвестны. Она была сочинена без всяких прикрас: без метафор, без гипербол, без аллегорий – и заключала в себе простое изложение дела, точно такое, какое может иметь место в речи погонщика верблюдов к погонщику лошаков. Не будь искусство переводчика, Царь царей, верно, не услышал бы от своего гостя ни того, что он Повелитель всей земной поверхности, ни даже, что он Перл раковины самовластия и Рдеющий мудростью хвост Большой Медведицы правосудия и великодушия.
   Перо вечности, обмакнутое в чернила беспредельности, едва ли было бы достаточно для описания всех замеченных нами странностей этого забавного поколения неверных. Нет сомнения, что только одна чистая, прозрачная вода веры пророка в состоянии смыть с них те толстые слои осквернения, какими покрыты тела их и души. Присутствовавшие при аудиенции мусульмане все были того мнения, что, приняв мусульманский закон, англичане приобрели бы сугубое преимущество в настоящей и в будущей жизни; во-первых, для душ своих они обеспечили бы роскошное помещение в том же самом ярусе неба, как и коренные питомцы ислама, а во-вторых, с их деньгами, веруя в предопределение, не заботясь о том, что будет завтра, и беззаботно уповая на милость аллаха, могли бы завесть себе на земле такой несравненный кейф, что столб дыму сладости, клубящегося из кальянов нежного бездействия, упирался бы верхним концом в самоё созвездие Рака.

Глава XXXIII
Хаджи-Баба пользуется милостью верховного везира. Дипломатический мешок. Награда за усердную службу

   Переговоры, о которых упомянул я в предыдущей главе, сильно послужили к моему возвышению. Считая меня сведущим в делах Европы, правительство употребляло меня по разным поручениям в сношениях своих с франками, пребывающими в Тегеране, и, таким образом, сделался я известным верховному везиру и многим другим сановникам.
   Мирза Фируз был человек небогатый и не мог долго содержать меня на свой счёт по той причине, что, с возвращением его в столицу, прекратилось и посольское его жалованье. Он рад был видеть, что я начинаю помышлять о своём пропитании, и превозносил похвалами мои дарования и проворство перед теми лицами, которые могли заступить его место. Я также не пропускал случаев и все обстоятельства, все людские твари, мусульман и гяуров, деятельно направлял к своей пели, заставляя их работать в мою пользу. При виде сильного покровительства умолкли и недоброжелательные толки о прежних моих похождениях, а если кто-нибудь заговорит об них, то десятеро отвечали ему:
   – Сохрани господи! Это совсем не тот Хаджи-Баба, который был замешан по делу муллы-баши и украденной лошади! Тот был плут и дурак, а этот, изобретатель ума и мысли, пользуется милостью у важных особ и лицо у него удивительно белое.
   Верховный везир был единственный человек в Персии, который управлял шахом по своему произволу. Его проницательность, тонкость ума и особенное присутствие духа давали ему на то полное право. Он занимал эту высокую должность почти с самого вступления шаха на престол и умел так искусно все государственные и частные дела его переплесть с гибкою своею особой, что для Персии и её повелителя она сделалась такою же необходимою, как и ежедневный восход и закат солнца.
   Заслужить его протекцию было главным моим предметом. Я стоял перед ним всякое утро в качестве обожателя его доблестей; и как дела франкские преимущественно занимали тогда его внимание, то он всегда обращался ко мне с каким-нибудь вопросом о гяурах. Впоследствии стал он посылать меня к английскому послу с разными известиями и предло-жеаиями, и я, принося ему ответы и прикрашивая их обстоятельствами, льстящими его самолюбию, много содействовал взаимному благорасположению двух переговаривающихся сторон и сам сделался любимцем одной из них.
   Везир страстно любил подарки. Все его отношения к английскому послу, все разнородные политические виды соединялись, как лучи в фокусе, в центре сундука этого неверного. Я чувствовал, что долг любимца подобного государственного мужа состоит в том, чтоб исторгать для него самое большое количество взяток, и охотно посвятил себя этой важной части дипломации. При размене приветственных даров я успел преклонить строгое равновесие взаимного великодушия неоспоримо на нашу сторону, и это подало везиру понятие о пользе, какую можно извлечь из моих дарований.
   Дело шло о заключении вечного союза, торгового и политического, между Персиею и Англиею. Мои покровитель был назначен к переговорам в качестве первого уполномоченного со стороны шаха. Я не мог иметь влияния на определение статей трактата, но не переставал увиваться между договаривающимися, как собака между поварами и кастрюлями.
   Наконец дождался я своей очереди. Заседание раз продолжалось до самой полуночи, и переговорщики после жарких прений разошлись с разногласием. На другой день, поутру, везир позвал меня к себе в андарун, куда допускались только самые приближённые его служители. Я застал его на постели, обложенного мягкими подушками. В комнате не было никого более.
   – Хаджи! – сказал он мне умильно, – подойди ко мне поближе и садись у постели. Мне надобно поговорить с тобою об одном важном деле.
   Я сел почтительно, повинуясь его приказанию, но не постигая, чем заслужил такое беспримерное отличие.
   – Вот в чём дело, – промолвил он. – Англичане домогаются открытия для их торговли всех персидских гаваней и для их подданных свободного проезда через все наши владения. На это мы никак согласиться не можем. Мы предоставляем им одну гавань, и только; бродить же по всей нашей земле ни под каким видом нельзя дозволить неверным. Они сделают с нами то же, что сделали с Индием, – как раз приберут нашу Персию в свои поганые руки. Но – погляди на этих пустодомов! – они стращают нас немедленным оставлением Тегерана, если мы им откажем в таком сумасбродном требовании! С другой стороны, шах объявил мне, что я буду отвечать своею головою, когда допущу разрыв с ними, а мы почти уверены, что и он сам найдёт домогательство их неуместным. Скажи, что тут делать?
   – Нельзя ли смягчить их взяточкою? – сказал я с глубочайшею покорностью, значительно посматривая на везйра.
   – Их? Взяткою? Сохрани, господи! – воскликнул он. – Во-первых, откуда взять денег на взятку? Во-вторых, они люди простые, необразованные; не понимают даже того, что в свете есть средство заменять одну вещь другою, например, предполагаемую в уме пользу государства верным, хотя небольшим, подарочком. Для этого нужны опытность в делах и соображение, которых у них вовсе недостаёт. Но повесь хорошенько ухо! Как им угодно, а мы не дураки и знаем, что подобные уступки в дипломации не делаются без взаимных пожертвований. Посол пламенно желает решения этого вопроса в совершенную его пользу. Так иди же к нему: ты с ним дружен – можешь сказать, что и мне ты короткий приятель, что пришёл примирить нас между собою – берёшь на себя выхлопотать им у меня все гавани и свободный проезд через всю Персию… понимаешь ли? Ты, как посторонний, можешь сказать им многое, о чём мне самому говорить неловко.
   С восторгом поцеловал я его руку, вскочил на ноги и промолвил:
   – На мой глаз и на мою голову! Иду тотчас к нему. Иншаллах! Ворочусь к вам с белым лицом.[152]
   Я не люблю хвалиться и потому не хочу приводить подробностей переговоров моих с послом: иной читатель мог бы ещё подумать, что я нарочно жертвую его терпением, чтобы только похвастать своею дипломатическою тонкостью, или своим усердием, к пользам моего правительства. Вместо меня пусть говорят дела: я воротился к верховному везиру с тяжёлым мешком золота! Но это был только задаток, гораздо значительнейшее пожертвование последует за этим задатком в случае полного удовлетворения требованиям посольства, и, сверх того, вследствие моего посредничества, дано формальное обещание, что перстень с большим, прекрасным алмазом перейдёт с пальца Великобритании на палец непобедимой Персии, в знак личной нелицемерной дружбы представителей этих двух союзных держав.
   Верховный везир, когда я выложил перед ним дипломатический мешок, изумился до такой степени, что долгое время не мог произнесть ни слова и только посматривал попеременно то на меня, то на неверное золото. Наконец он распространился в похвалах моей деятельности, честности, доброжелательству и сказал:
   – Хаджи! теперь ты мой. Я что-нибудь значу в Персии, и ты не останешься у меня без шапки на голове. Сделай представление, а удовлетворить тебя моё дело.
   Я опять стал уверять его в моей преданности к его лицу и усердии к его пользам, утверждая, что никогда не имел в виду награды и, кроме позволения стоять перед ним, никакой другой не желаю. Я благодарил его так покорно и так естественно представлял олицетворенное самоотвержение, что если везир когда-нибудь верил речам своих соотечественников, то должен был поверить мне в ту минуту.
   Но старая лисица гораздо лучше понимала меня, нежели я сам.
   – Не говори по пустякам! – возразил он. – Я тоже был беден, так же, как и ты, промышлял головою для своего пропитания и умею ценить подобные твоей услуги. Ты заслужил награду и должен получить её: это долг моей чести.
   Я поклонился великодушному покровителю и с радостным любопытством ожидал, что он решит.
   – В награду за твою верную, ревностную службу, – продолжал он важно, – позволяю тебе надувать этих франков!
   Я изумился. Награда показалась мне несколько странною и довольно сомнительною; но везир развернул свою глубокую мысль таким же блистательным, как и благосклонным образом в следующих словах:
   – Что с них сорвёшь, то твоё. Даю тебе полное право пользоваться всеми затруднительными случаями настоящих переговоров и брать с неверных взятки за посредничество. У них денег пропасть; они имеют теперь в нас нужду и должны купить у нас всякую уступку. На что говорить более?
   Я опять поклонился.
   – Франки толкуют о каких-то гражданских добродетелях, любви к отечеству, заботливости о благе общем, – молвил везир далее, – у нас этого никто не понимает. Это должны быть особенные западные аллегории. Какое нам дело до отечества или до общего блага? У нас отечество там, где живут мусульмане. Оно может разделяться на тысячу политических отечеств, владычество над которыми, по словам самого закона, принадлежит сильнейшему. Так, мы теперь имеем Персию, составленную из многих областей, когда-то бывших независимыми: ею управляют победители туркменского происхождения. Через год они могут быть побеждены турками, англичанами, курдами или русскими, и политическое отечество наше пропало. Но, и без того, пусть шах умрёт сегодня, то аллах ведает, что завтра будет с Персиею! Сыновья его разнесут её по всем концам свету, и опять не будет Персии. Умру я, шах похитит моё наследство; умрёт мой сын, имение его перейдёт в казну того, кто низвергнет шаха или его сына. Какое ж тут отечество? О каком общем благе можно помышлять в государстве, где большая часть жителей с нетерпением выжидает нового покорителя, полагая, что при нём будет лучше, потому что хуже уж быть нельзя? Поэтому когда мы спорим с франками о позволении им посещать наши гавани или разъезжать по нашим областям, то мы только торгуемся с ними о подарках. Мы не делаем им никаких уступок, потому что без уверенности, сохраним ли до завтра политическое наше существование, нам и уступать нечего. Выторговав у нас за безделицу важную для себя выгоду, они радуются и приписывают это своему искусству или нашему невежеству. Пусть себе радуются: я знаю только то, что шах и я, и мы все, надуваем их порядком, предоставляя им права и преимущества, в исполнении которых никто из нас не может ручаться сроком до сегодняшнего вечера. Советую и тебе следовать нашему примеру.
   Яркий луч света внезапно озарил моё понятие, когда я выслушал эту глубокомысленную речь первого слуги наместника пророка. Участник сокровеннейших тайн отечественной нашей дипломации, я увидел перед собою обширное поле для своих подвигов и, при первом случае, решился доказать высокому моему наставнику, что зёрна его учения пали не на бесплодную почву.

Глава XXXIV
Страсть франков делать всем добро. Коровья оспа. Мёртвые тела. Переговоры везира о картофеле

   В городе персам старался я дать уразуметь, что имею честь быть доверенным слугою верховного веэира и могу считаться хорошею протекцией для их носов и ушей; франкам, что без меня везир ничего не делает. Последствия этой предварительной меры увенчались полным успехом. Мои единоверцы кланялись мне с большим почтением; и посол стал чаще прибегать к моему содействию. Услуги, оказанные мною этому последнему, были чрезвычайно полезны для нас обоих.
   К числу разительнейших черт характера западных гостей наших принадлежала необузданная страсть их делать нам добро, вопреки нашему желанию. Чтоб удовлетворить ей, они готовы были не щадить ни трудов, ни издержек. Поистине, эти гяуры принимали в нас участие гораздо живейшее, нежели мы сами! Правда, что, в сравнении с нами, они казались тварями гнусными, нечистыми, созданными единственно на щепу для адского пламени, и, вероятно, завидовали нашему перед ними превосходству; но менее того, мы никак не могли постигнуть, что усмотрели они в нас такое достойное любви и обожания! Они всячески набивались к нам с своими услугами. Мне дела не было до их прихоти. Я имел поручение извлекать из них для себя всю возможную пользу и думал только об удачном его выполнении.
   Читатели помнят, что в молодости своей был я знаком с одним франкским доктором, у которого выманил волшебную пилюлю для главного врача. Этот доктор усильно старался о водворении в Персии нового способа лечения оспы; но по его отъезде из Тегерана он сам и его способ пошли в забвение, и наши врачи продолжали лечить и убивать детей по-прежнему. Нынешний посол привёз с собою доктора, который, подобно «отцу пилюль», страдал жаждою оказывать нам благодеяния. Распространение коровьего лекарства было предметом ревностнейших его усилий, и он привлекал к себе множество матерей с детьми.
   Идя неуклонно стезёю, указанною мне великим наставником, я первый поднял крик на соблазн, производимый стечением правоверных женщин в жилище молодого гяура, и убедил верховного везира поставить караул у дверей доктора. Эта мера прекратила дальнейшие его успехи. Доктор приходил в отчаяние.
   – Не понимаю, о чём вы печалитесь! – сказал я ему. – За свой труд вы не получаете никакой награды, а те, для кого трудитесь, в душе не питают к вам благодарности.
   – Ах, вы не знаете, что говорите! – отвечал он. – Этот бесценный дар небес должен быть распространён по всему миру. Препятствуя водворению его в своих владениях, ваше правительство становится виновным в смертоубийстве тех, которые могли бы быть спасены посредством этого лекарства.
   – А нам какое до них дело? – возразил я. – Пусть умирают. Мы не получим никакой особенной пользы от того, что они останутся в живых.
   – Если вы того требуете, – промолвил он, – то я скорее готов заплатить вам сколько угодно, чем потерять свою прививальную материю. Она у меня засохнет и не будет годна к употреблению.
   Мы стали торговаться. После бесконечных трудностей и намёков на опасение подвергнуться гневу верховного везира я заключил с доктором очень выгодную сделку и тотчас снял караул. Женщины опять притолпились к дверям доктора ещё в большем количестве, и никто не говорил ни слова о соблазне. Я сам сделался первым поборником коров и чудесного их влияния на благополучие роду человеческого.
   Другая странная прихоть неверного доктора заключалась в удовольствии резать мертвецов на части. Он так и дрожал от жадности при виде всякого трупа, который несли хоронить на кладбище. Не понимаю, как народ не забросал его камнями за эту нечистую склонность!
   – Что пользы для человечества, – как-то раз я сказал ему, – если вы и разрежете мёртвого мусульманина?
   – Напротив! – сказал он, – того и определить нельзя, сколько может быть потеряно, если его не разрежу. Я могу сделать важное открытие, которого в другом месте никак не сделаю. Я должен упражнять свою руку, чтобы не потерять навыку, и не был бы доктором, если бы не вскрывал трупов.
   Узнав из дальнейшего разговору, что он не имеет никакого предпочтительного вожделения к мусульманским трупам и что для него всё равно, кого бы то ни резать, правоверного, жида или христианина, я условился с ним о плате за всякое мёртвое тело, предаваемое на жертву его омерзительной страсти, и наслал к нему такое множество покойников, что мой плоторез наконец закричал:
   – Стой! довольно!
   Споспешествуя таким образом разным причудам неверных, я набивал свои карманы золотом и после нескольких подобных сделок мог уже считать себя богатым.
   Наконец и сам посол озаботился нашим благоденствием. Он объявил, что подарит нам какой-то земной плод, вовсе неизвестный на Востоке, но весьма употребительный в западных государствах, который принесёт неисчислимые выгоды всему персидскому народу, улучшит его благосостояние, обеспечит его от ужасов голоду и будет истинным благодеянием для беднейших классов общества. Посол убедительно просил верховного везира содействовать великому его намерению и обещал не щадить с своей стороны никаких усилий, чтобы только видеть это предприятие увенчанным желаемым успехом.
   Везир, которого нос мгновенно поднимался вверх, когда чуял где-нибудь поживу, по целым часам рассуждал со мною об этом необыкновенном предложении посла и не постигал, что оно значит и откуда у гяура взялась такая ревность к пользам Мухаммедова народу. Действительно, эта аллегория была для нас обоих неудобопонятнее самой «любви к отечеству». Но везир узнал через меня, что посол привёз с собою большой запас тонкого, широкого сукна. Это известие озабочивало его до крайности: он пламенно желал видеть хотя часть этого сукна в своей кладовой; только не знал, как бы до него добраться. Для этого он решился воспользоваться сказанным выше предлогом, позвал меня к себе и сказал:
   – Ради имени Али, кому они хотят делать благодеяние? У нас есть всё: хлеб, мясо, соль, рис, ячмень, плоды такие, каких они и во сне не видали: словом, по благословению аллаха, мы изобилуем всем, что только может усладить жизнь и удовольствовать душу. На что нам быть благодарными неверным за то, в чём мы не имеем ни малейшей надобности? Правда, у нас есть множество бедных; но, по настоящее время, никто из них не умер с голоду: аллах создал их персами и наделил таким умом, что только любуйся да берегись; они, бедняжки, суетятся, плутуют и добывают себе пропитание – что ж им надобно более? Мне пришла в голову прекрасная мысль. Если посол согласится на моё предложение, то и он и мы выиграем от этого гораздо более. Поди к нему и скажи, что я искренне благодарен за его лестное к нам расположение, но что он сам, видно, хорошо не обдумал, какой ужасный труд принимает на себя, вызываясь быть благодетелем целого государства. Сделать всё то, что он обещает, предохранить навсегда Персию от голоду, миллионам бедных доставить средства к пропитанию – это не шутка! Если он того хочет, я готов помогать ему; но он сам увидит, каких это будет стоить ему хлопот и издержек! Притом же у нас нет обыкновения делать благодеяние целому народу. По-нашему, правительство обязано только сохранять в народе тишину и порядок и за то вправе брать с него что и сколько понадобится. Но если бы пришлось благодетельствовать народу, то ни шах не захотел бы быть шахом, ни я везиром. Итак, скажи послу, что я освобождаю его от того огромного труда и ещё большего расходу, которым желает он подвергнуться единственно в угождение нам, и прошу предполагаемое исполинское его благодеяние заменить другим, поменьше и полегче. Мы будем довольны, когда он сделает добро, вместо целого народу, одному человеку. Пусть он даст мне две половинки своего тонкого сукна: они будут приняты мною с такою же признательностью, как будто бы он облагодетельствовал всю Персию. Слава аллаху, ты человек быстровидный и в состоянии сладить это дело. Ступай и приходи ко мне с сукном.