Страница:
«Ради моей головы и твоей смерти! – вскричал он в исступлении. – Я никому не позволю порицать себя таким образом, а тем менее такому, как ты, собаке-дервишу!» При этих словах, он подскочил ко мне, браня и грозя кулаками. Я, с своей стороны, сделал такое же движение, и мгновенно воспоследовала между нами жесточайшая драка. Мы тормошились, рвали друг другу бороды, шумели, доколи служанка не прибежала сказать, что полицейские урядники стучатся в двери. Мой хаким поспешно подобрал с земли все клочья волос, не только законно ему принадлежавшие, как происходящие из собственной его бороды, но и те, которые он сам мне вырвал, и, потрясая ими почти под моим носом, сказал: «Завтра увидим, что решит казий. Слава аллаху, в Тегеране каждый волосок из бороды правоверного стоит червонец[31] на чистые деньги. Посмотрим, спасёшь ли ты своими талисманами пяты свои от колодки!» – И удалился.
Я знал, что он не пойдёт к казню, чтоб не подвергнуть сомнению своего искусства, тем более, что мнение всех присутствовавших было совершенно в мою пользу. Исцеление москательщика недавно прибывшим дервишем сделалось известным в целом городе. Жители разных сословий приходили ко мне толпами, требуя талисманов на разные предметы и случаи. Я продал им этого товару на пятьсот пиастров; но через несколько месяцев доход мой стал уменьшаться, и я принуждён был оставить Тегеран, взяв от москательщика свидетельство с его подписью и печатью, удостоверяющее в чудесном его излечении. С тех пор я странствую по свету, составляю талисманы и живу довольно приятно. Прибыв в неизвестный мне город, стараюсь утвердить свою славу, показывая всем и каждому свидетельство москательщика: страсть земляков наших к преувеличиванию и суеверие довершают остальное, и я делаюсь предметом общего обожания. Таким образом я поступил и здесь, в Мешхеде. По сию пору дело идёт хорошо: но как скоро примечу, что мои талисманы потеряли своё достоинство, то отправлюсь подальше. Вот вся моя повесть: теперь ты, брат дервиш, порасскажи нам о своих приключениях.
– Что мне сказать? – промолвил он. – Я простой рассказчик-краснобай. Отец мой, бывший учителем в одной мелкой школе, приметил во мне счастливую память и дал читать повести. Как скоро украсил я её достаточным количеством этого рода познаний, он велел мне надеть дервишский колпак и идти в свет, чтоб искать себе пропитания. Итак, я пошёл рассказывать свои повести по базарам и кофейным домам; но сначала не получал от них никакого барыша. Выслушав до конца мой рассказ, слушатели расходились, нисколько не думая даже о вознаграждении. Мало-помалу я приобрёл нужную в этом ремесле опытность и теперь умею, возбудив в моих слушателях любопытство, вдруг остановиться в самом занимательном месте рассказа и обращаюсь к их великодушию. Так, например, в истории о царе китайском и царевне самаркандской, когда дело доходит до того, что свирепое чудовище Хазарман, схватив царя, держит его в своей пасти и собирается поглотить, а царевна падает на колени и молит о даровании ему жизни, тогда, среди грома бури, рёва хищных зверей и отчаяния его воинов, я вдруг пресекаю повествование и говорю: «О благородные слушатели! ежели вам угодно знать, каким чудесным образом царь китайский успел отрубить чудовищу голову, то дайте на табак слуге вашему, баснобаю». Этот способ редко меня обманывает, и мелкая монета сыплется отовсюду в мой колпак. Таким образом, зарабатываю я на своё пропитание и провожу время в сладостном бездействии; а когда в одном месте исчерпаю весь запас своих басен, то отправляюсь в другое и опять живу на счёт праздного любопытства верных рабов пророка.
Глава Х
Я знал, что он не пойдёт к казню, чтоб не подвергнуть сомнению своего искусства, тем более, что мнение всех присутствовавших было совершенно в мою пользу. Исцеление москательщика недавно прибывшим дервишем сделалось известным в целом городе. Жители разных сословий приходили ко мне толпами, требуя талисманов на разные предметы и случаи. Я продал им этого товару на пятьсот пиастров; но через несколько месяцев доход мой стал уменьшаться, и я принуждён был оставить Тегеран, взяв от москательщика свидетельство с его подписью и печатью, удостоверяющее в чудесном его излечении. С тех пор я странствую по свету, составляю талисманы и живу довольно приятно. Прибыв в неизвестный мне город, стараюсь утвердить свою славу, показывая всем и каждому свидетельство москательщика: страсть земляков наших к преувеличиванию и суеверие довершают остальное, и я делаюсь предметом общего обожания. Таким образом я поступил и здесь, в Мешхеде. По сию пору дело идёт хорошо: но как скоро примечу, что мои талисманы потеряли своё достоинство, то отправлюсь подальше. Вот вся моя повесть: теперь ты, брат дервиш, порасскажи нам о своих приключениях.
– Что мне сказать? – промолвил он. – Я простой рассказчик-краснобай. Отец мой, бывший учителем в одной мелкой школе, приметил во мне счастливую память и дал читать повести. Как скоро украсил я её достаточным количеством этого рода познаний, он велел мне надеть дервишский колпак и идти в свет, чтоб искать себе пропитания. Итак, я пошёл рассказывать свои повести по базарам и кофейным домам; но сначала не получал от них никакого барыша. Выслушав до конца мой рассказ, слушатели расходились, нисколько не думая даже о вознаграждении. Мало-помалу я приобрёл нужную в этом ремесле опытность и теперь умею, возбудив в моих слушателях любопытство, вдруг остановиться в самом занимательном месте рассказа и обращаюсь к их великодушию. Так, например, в истории о царе китайском и царевне самаркандской, когда дело доходит до того, что свирепое чудовище Хазарман, схватив царя, держит его в своей пасти и собирается поглотить, а царевна падает на колени и молит о даровании ему жизни, тогда, среди грома бури, рёва хищных зверей и отчаяния его воинов, я вдруг пресекаю повествование и говорю: «О благородные слушатели! ежели вам угодно знать, каким чудесным образом царь китайский успел отрубить чудовищу голову, то дайте на табак слуге вашему, баснобаю». Этот способ редко меня обманывает, и мелкая монета сыплется отовсюду в мой колпак. Таким образом, зарабатываю я на своё пропитание и провожу время в сладостном бездействии; а когда в одном месте исчерпаю весь запас своих басен, то отправляюсь в другое и опять живу на счёт праздного любопытства верных рабов пророка.
Глава Х
Хаджи-Баба принуждён отказаться от своей торговли. Он оставляет Мешхед. Болезнь. Излечение
Я поблагодарил дервишей за их приятную беседу и решился, на всякий случай, выучиться их ремеслу. Дервиш Сафар дал мне разные наставления, как делать чудеса и казаться чрезвычайно святым; другой дервиш объяснил мне искусство писать талисманы; третий сообщил мне своё собрание повестей и преподал общие правила, как заманивать к себе слушателей и выжимать из них деньги.
Между тем я продолжал продавать табак, но как мои приятели, дервиши, даром выкуривали весь мой заработок, то я принуждён был подбавлять в свои мешки ещё более copy, так что мои посетители глотали почти чистый дым трухи, соломы и древесных листьев.
Однажды, в сумерки, подошла ко мне дряхлая, согнутая летами старуха, в изорванном платье, с лицом, плотно закутанным в покрывало, и приказала набить трубку. Я дал ей самого скверного состава, в котором настоящего табаку едва была двадцатая доля. Как скоро она его закурила, тотчас начала кашлять, плевать и кричать как бешеная. На её голос пять или шесть дюжих негодяев с длинными палками нечаянно выскочили из-за угла, схватили меня и повалили спиною на землю. Мнимая старуха сорвала тогда с лица своего покрывало, и я увидел перед собою мохтасеба, который, как известно, имеет обязанность поверять в городе вес и меру и смотреть за добротою продаваемых припасов.
– Наконец поймал я тебя, мерзавец Исфагани! – вскрикнул он грозным голосом. – Долго ли ты будешь душить народ аллахов дымом гнусных твоих составов? Подайте колодку и секите его по подошвам, пока не сгоните ногтей с пальцев.
В одно мгновение ноги мои были положены в ужасную колодку, и палочные удары посыпались так часто, что искры прыснули у меня из глаз, и казалось, будто вижу тысячу одного мохтасеба и тысячу одну дряхлую бабу, пляшущих вокруг меня с трубками в зубах и насмехающихся над моим страданием. Я просил о пощаде, заклинал моих учителей душою их отца, деда и прадеда, их собственною головою, головою их детей, их царевича, их шаха; именем пророка, Али и всех двенадцати имамов. Я проклинал табак, отрекался навсегда от трубки, прибегал к сострадательному сердцу зрителей и самих даже друзей моих, дервишей, которые стояли недалеко оттуда, не сделав ни малейшего движения в мою защиту. Словом, я кричал, вопил, умолял до тех пор, пока совершенно не лишился чувств и памяти.
Очнувшись из обморока, я увидел себя сидящим на мостовой, у стены одного дома. Толпа зевак с бездушным любопытством посматривала на мои страдания: никто, казалось, не сожалел о моём несчастии. Мои трубки, чубуки, кальяны, сосуд с водою – всё было разграблено, и я должен был, стоная и плача, ползти домой на руках и коленях.
Я провёл первый день в ужаснейших мучениях: ноги мои распухли как колоды и покрылись ранами. На другой день один из дервишей вздумал навестить меня, извиняясь, что не мог прийти прежде, потому что опасался возбудить на свой счёт подозрение в соучастии со мною. К счастью, несколько лет тому назад, он сам подвергся подобной палочной грозе – и знал, какими средствами должно лечить избитые подошвы. При его помощи я вскоре исцелился.
В продолжение моей болезни имел я время размышлять о неудобствах моего положения. Я убедился в необходимости оставить Мешхед, так как, очевидно, вступил в этот город в неблагополучную минуту: во-первых, я тут переломил себе спину, а во-вторых, досталось палками по пятам. В углу моей комнаты я зарыл было в земле небольшую сумму денег, приобретённую с потом чела и языка, и с нею решился теперь отправиться в Тегеран при первом удобном случае. Я сообщил своё намерение дервишу Сафару, который вполне одобрил это, присовокупив, что он тоже хочет быть моим спутником, потому что со времени чудесного исцеления слепой девочки возбудил здесь против себя гонение со стороны духовенства.
– Мешхедским муллам весьма не нравится ежедневно усиливающееся влияние моё на народ, – сказал он мне. – Эти ханжи, лицемеры окружили меня шпионами и ищут случая уличить в безбожии, то есть в питье вина или пренебрежении внешними обрядами веры. Притом же наступает рамазан – надобно будет поститься; а я без вина и трубки не могу жить и одного дня. В дороге я имею полное право не соблюдать поста, пользуясь изъятиями, существующими для путешественников; но здесь, на виду у всех, нет почти возможности избежать соблазна, особливо такому, как я, святому.
Мы положили у себя мнением, что мне следует тотчас нарядиться дервишем. Итак, я купил на базаре поярковый остроконечный колпак, связку деревянных чёток, рог и баранью шкуру, которую повесил себе через плечо шерстью вверх, и на следующее утро был готов к дороге. Нетерпение наше оставить Мешхед было причиною, что мы почти решились идти в Тегеран одни, не дожидаясь спутников, и только для удостоверения себя в том, будет ли наш путь благополучен, хотели наперёд «поискать случая» у Хафиэа[32]. Дервиш Сафар совершил законные умовения, прочитал молитву, взял в руки сочинения этого глубокомысленного писателя и, раскрыв книгу наудачу, вверху правой страницы нашёл следующие слова: «Ибо противно благоразумию и советам мудрецов принимать лекарство, не будучи убеждённым в его пользе, и пускаться в неизвестный путь без каравана». Мы последовали совету Хафиза и пошли разведывать по городу, нет ли в виду каравана, отправляющегося в западные области.
С радостью узнал я, что мой приятель, Али-Катир, который недавно возвратился в Мешхед, вступил опять в переговоры с одним купцом касательно перевоза в столицу значительного груза бухарских мерлушек. Увидев меня, он радушно вскричал: «Машаллах!» – набил немедленно для меня кальян и сел курить со мною. Я рассказал ему мои приключения; он сообщил мне свои. В конце прошлого года он совершил путь из Мешхеда в Исфаган, куда свёз на своих лошаках разные товары, состоявшие преимущественно из слитков серебра и мерлушек. Купцы находились в большой опасности от туркменов и, прибыв в Исфаган, застали этот город ещё в тревоге по случаю ночного набега на главный караван-сарай, произведённого этими хищниками, в котором, как известно читателю, я сам участвовал. Рассказы об этом происшествии, слышанные моим приятелем, не могли не показаться мне забавными. В Исфагане все были уверены, что туркмены вторглись в город огромною силой: некоторые число их полагали в пять, иные же в десять тысяч человек. Земляки мои пересказывали Али-Катиру, с каким мужеством встретили они грабителей и как удачно вытеснили их из города, отняв всю добычу; а некто, по имени Кербелаи Хасан (увы! мой отец), брея голову моему приятелю, рассказывал ему с большими подробностями, как он лично сражался на улице с одним туркменским полководцем и ранил его так жестоко, что тот с трудом унёсся на своём аргамаке, – обстоятельство, подлинность которого подтвердили многие очевидцы.
Само собою разумеется, что я никому в свете не говорил о своих подвигах во время этого набега. Воспоминание о нём и неожиданно произнесённое имя бедного родителя, естественно, взволновали моё сердце; но, чтоб скрыть от погонщика моё смущение, я пустил ему прямо в лицо такую струю дыму, что он вдруг закашлялся.
Из Исфагана Али-Катир отправился в Эзд с бумажными тканями, табаком и медью. В этом городе он дожидался несколько времени сбора нового каравана, который должен был следовать в Хорасан с местными произведениями, и с ним прибыл теперь в Мешхед. Он охотно согласился взять меня и дервиша Сафара в Исфаган и обещал даже позволить нам ехать на своих лошаках, когда мы устанем, идучи пешком.
Только что очутились мы за заставою Мешхеда, я схватил обеими руками ворот своего платья и, сильно стряхнув его, воскликнул:
– Да упадут на твою голову все беды и несчастия!
Дервиш Сафар, которому надоели мешхедские муллы, сделал то же, оглянувшись сперва на все стороны, не смотрят ли на нас богомольцы, возвращающиеся из этого города к своим домам. Он грустил только о себе, будучи принуждён на старости лет предпринять дальнее путешествие, чтоб уклониться от преследования за безделицу – за самое обыкновенное чудо, каких, по крайней мере, сотню сотворил в своей жизни! Что касается до меня, то, по его мнению, я должен бы, напротив, благословить пребывание моё в Мешхеде, потому что оно доставило мне случай приобрести в молодые лета большую опытность, и я теперь в состоянии узнать опасное для промышляющих лицо мохтасеба не только под покрывалом старой бабы, но даже под шкурою самого чёрта.
Мы путешествовали благополучно до самого Семнана. На последнем ночлеге перед этим городом я пособлял Али-Катиру поднимать вьюки на лошаков и, по несчастью, опять переломал себе спину в прежнем месте. Боль усилилась днём до такой степени, что я не мог далее следовать за караваном и принуждён был расстаться с великодушным погонщиком и товарищем моим, дервишем Сафаром, который спешил в столицу пить вино и пользоваться её наслаждениями.
Пришло время воспользоваться наставлениями моих учителей. Подходя к Семнану, я затрубил в рог и, по обычаю дервишей, стал громко восклицать:
– Он есть истина![33] Он бог всевышний!
Поселясь на кладбище в одной разрушившейся гробнице, я тотчас обратил на себя внимание жителей. Многие женщины стали посещать меня в этом убежище: я писал для них талисманы, а они приносили мне молока, патоки и плодов. Видя мои страдания, добрые семнанцы озаботились восстановлением моего здоровья. В городе был один коновал, который иногда лечил и людей, и одна старуха, славившаяся знанием целительных зельев. Они решили, что мой недуг происходит от простуды; и как холоду нет ничего противоположное раскалённого железа, то и определили выжечь мне на спине тринадцать знаков в честь Али и двенадцати имамов. Я должен был подвергнуться этому способу врачевания – и через две недели выздоровел совершенно. Коновал и баба приписывали моё излечение своему искусству; жители и муллы покровительству, оказанному моей святости тринадцатью угодниками аллаха. Я согласился с мнением последних, будучи, впрочем, уверен, что один лишь долговременный отдых принёс мне действительное облегчение.
До отхода моего из Семнана я хотел ещё испытать себя на поприще баснобайства, чтоб, в случае нужды, явиться перед тегеранскою публикою совершенным и по этой части. Остановясь у входа в базары, посредством принятых кликов я собрал около себя толпу праздного народа, которому приказал сесть на земле в кружок, и сам сел в середине. Я прокашлялся, погладил себя по бороде и так начал свою повесть:
– (Скоро.) Попугай, выкормленный на белом сахаре, птица красивая, сладкоречивая,[34] летая не два дня, не два часа, через поля, тёмны леса – фррр-р-р-р-р-р-р! – спознала земли, воды, сёла, города, народы, стремнины, долины, видела не одно чудо – и то для ней не худо. Севши на зелёной ветке, среди птичек – чижей, соловьёв, синичек – хвостом туда-сюда кивнула, крылья носом шевельнула – и звонким голосом закричала: трррр-р-р-р-р-р-р! А потом сказала им сказочку, смешну, утешну, умилительну, поучительну. Я вам, господа мои, расскажу её, уверенный, что вы, в знак своей щедрости, напоите краснобая-рассказчика кофеем и кошелёк его наполните денежками.
– Гай! гай! говори только, – отвечали слушатели хором.
Я продолжал:
– Бедуин[35]
Итак, милостивые государи, благоверные мусульмане, случилось в древние времена, в давно уплывшие веки, что халиф Абу-бекр, повелитель правоверных, сидел однажды в кругу своих вельмож, товарищей и помощников пророка, как луна между звёздами, и творил суд своим подданным. Нечаянно вошёл к нему юноша, краса всех юношей, стройный телом и славный мужественными доблестями. С ним было двое молодых людей блистательной красоты, которые сопровождали его, или, лучше сказать, влекли перед повелителя правоверных. Как скоро стали они перед светлым его присутствием, халиф бросил испытующий взор на пришельцев и повелел выпустить юношу из рук и всем трём приблизиться к его престолу.
– Мы родные братья, как два цветка на одной веточке, – сказали молодые люди, приведшие красивого юношу, – друзья чести и правды, и слава наша не запятнана ничем. У нас был отец, нежный родитель, почтенный старец, родоначальник умный, уважаемый всем поколением, чуждый пороков и слабостей, знаменитый своими добродетелями. Он старательно воспитал нас, ласково с нами обходился и неусыпно предупреждал все наши нужды. Сегодня вышел он в свой сад прогуляться под тенью дерев, нарвать плодов, им самим хранимых, и юноша, которого видишь перед собою, убил его – совершил злодейство неслыханное! Повелитель! требуем казни преступнику: суди, как повелел аллах в своём законе.
Халиф обратился к юноше.
– Ты слышал, – сказал он, – повесть этих людей: можешь ли оправдаться?
Спокойно, с весёлою улыбкою, приветствовал юноша халифа красными словами и отвечал:
– Повелитель правоверных! повесть их справедлива, и я ни в чём ей не противоречу. Однако расскажу дело, как было, и ты суди, как повелел аллах в своём законе. Я аравитянин, чистой, несмешанной крови бедуинов; вырос на вольных кочевьях пустыни и горжусь своим происхождением от витязей, славных мужеством, которые никогда не пахали земли. Чёрная година, богатая злейшими для меня несчастьями, предводила моими стадами, в которых заключается моя отчина, моё добро и семейство, на степь, прилегающую к стенам этого города. Гоня по ней моё стадо, я зашёл между загородных садов с многоплодными, обильными молоком верблюдицами, и среди их ходил самец, верблюд благородной породы, гордой поступи, испытанного превосходства на племя, как шах иранский среди своего гарема. Некоторые верблюдицы, подошед к одному саду, стали грызть листья ветвей, висящих через каменную ограду. В то время, как я отгонял их, явился на стене сада старец. Угрожая, с камнем в руке, бегал он по ней, как разъярённый лев, и в бешенстве метнул камнем в моего несравненного верблюда, попал в темя и убил его на месте. При виде верблюда, падающего на землю, моё сердце вспыхнуло гневом. Я схватил тот же самый камень, кинул в старца и умертвил виновного орудием его вины. Послышав смертный стон его, я обратился в бегство; но мне не было суждено уйти от несчастия. Эти двое юношей догнали меня и привели к тебе. Вот моя повесть; я кончил.
– Ты признался в преступлении, – промолвил халиф, – и достоин смерти: она неизбежна.
– С покорностью подвергаюсь решению моего повелителя, наместника пророка, – сказал бедуин, – и не жалуюсь на строгость законов ислама. Но у меня есть малолетний брат, оставленный на мои руки мудрым, попечительным отцом нашим. Перед смертью он отказал ему значительную часть имущества и несколько золота и под клятвою заповедал мне наблюдать и верно хранить достояние брата. Золото я зарыл в землю, в пустыне, в месте, одному мне известном. Если меня казнить теперь же, золото беззащитного малютки погибнет даром; ты будешь причиною его нищеты, и он спросит у тебя свою собственность, когда аллах станет судить род человеческий с престола всемогущества. Если ж даруешь мне три дня отсрочки, постановлю над сиротою опекунов, сдам им наследство, завещанное родителем, и непременно явлюсь сюда для получения заслуженной казни.
– Можешь ли дать в том поруку? – спросил халиф.
– Поруку? – сказал встревоженный юноша. – Могу! Но лучшее для вас поручительство – моё слово.
– Его недостаточно, – возразил халиф и громко, спросил: – Кто поручится за этого юношу? Заверит ли кто из вас, что он по истечении трёх суток явится сюда непременно, для получения заслуженной казни?
Юноша окинул взглядом лица всех присутствующих и, указав на знаменитого сподвижника пророка, известного Абу-дерра, произнёс:
– Вот он за меня поручится.
Халиф спросил:
– Ручаешься ли за него?
– Ручаюсь, – отвечал вельможа, – что через трое суток он предстанет пред лицом твоим.
Халиф принял поруку, и обиженные братья, из уважения к Абу-дерру, согласились три дня ждать возвращения юноши.
Уже время отсрочки истекло, и оба челобитчика стали перед судилищем халифа, окружённого блестящею толпою вельмож и героев первого века исламизма. Пришёл и Абу-дерр. Исходила последняя минута отсрочки, а бедуин не являлся перед лицом халифа.
– Где же преступник? – говорили сыновья убитого. – Напрасно ждать того, кто скрылся. Но мы не отступимся от святости поруки, утверждённой повелителем правоверных.
– Клянусь аллахом правды, – возразил Абу-дерр, – что, как скоро ударит последняя минута моего заложничества и юноша не явится к суду наместника пророка, я отдам голову свою под меч правосудия, а на том свете найду себе награду.
– Но преступник уже опоздал, – сказал халиф, – и свидетельствуюсь пророком, что на голову Абу-дерра обращаю казнь, назначенную тому законом ислама.
– Да будет так! – промолвил Абу-дерр хладнокровно и стал приготовляться к смерти. Между тем, как он произносил последнюю молитву, слёзы навернулись на глазах у всех; плач и ропот сожаления огласили палаты. Знаменитейшие из товарищей покойного пророка уговаривали сыновей убитого принять «цену крови», или окуп за голову отца и стяжать похвалы народа за своё великодушие; но те настаивали упорно в исполнении прав поручительства, не соглашаясь ни на какое денежное удовлетворение, и халиф повелел немедленно обезглавить Абу-дерра перед своими окнами.
В этом месте неожиданно прекратил я своё повествование и, обращаясь к слушателям, сказал:
– Милостивые государи, правоверные мусульмане! если желаете знать, что случилось с молодым бедуином и знаменитым Абу-дерром после этого приговора, то подкрепите силы рассказчика своим великодушием. Ожидаю от вас подарка и тогда расскажу вам удивительный конец этого любопытного происшествия.
– Что ж могло случиться? – сказал один из слушателей. – Кто пошёл, тот пропал. Что он за собака – добровольно возвращаться туда, где рубят головы?
– Почему тебе знать? – возразил другой. – Аравитяне – народ странный и глупый. Куда им сравняться с нами? По милости пророка, на свете одни только персы умные люди, Уж попадись наш брат ирани в подобное дело, то – машаллах! – даст такое драло, что его не отыщут за тридевять земель, в тридесятом государстве!
– Что напрасно спорите? – закричал пожилой купец. – Лучше послушаем до конца. Господа! бросьте дервишу по газу денег, на табак.
Все почти последовали его совету и накидали мне в полу целую пригоршню мелкой серебряной и медной монеты, Ободрённый таким поощрением, я откашлялся и продолжал:
– Любезные слушатели! Сладкоречивый попугай прискочил раза три на ветке, повернулся кругом и поклонился всем птичкам, благодаря их за внимание, за подаяние, за полушку на белый сахар, за другую – на ужин для своих птенцов. Потом он почесал клюв свой на веточке и опять приступил к сказочке:
В то время, как месть за отца, желание примирения и соболезнования об участи поручителя волновали бывших в собрании и беспорядком наполняли палаты, вошёл осуждённый юноша и стал перед светлым присутствием халифа. Лицо его, облитое потом, сияло радостью и яснело благородством.
– Я отдал дядям в опёку своего малолетнего брата, – сказал он, – разделил между ними своё имущество и указал место, где закопано сокровище. Исполнив долг родства, я спешил сюда под знойным дыханием палящего ветра, чтоб сдержать обещание, как должно вольному человеку. Повелитель правоверных! я в твоих руках, а тебя, почтенный муж, благодарю за поруку.
Дивясь его бесстрашию, спокойному духу и готовности умереть, все смотрели с изумлением то на него, то друг на друга.
Юноша продолжал:
– Низкий обманщик никогда не познает благости всевышнего, и только праведные доступны его милосердию и щедротам. Я уверен, что никакая власть человеческая не может отразить того, что суждено смертному созданию, и спешил к вам усиленно, чтоб потом не сказали, будто добросовестность погибла между людьми.
– Владыко правоверных! – воскликнул Абу-дерр. – Я приношу голову свою на жертву за этого юношу. Вели мне отрубить её, а прости его. Я стар, и жизнь моя бесполезна, тогда как он достоин быть ещё долгое время украшением славных сынов Аравии. Ведайте, о правоверные, что я ручался за него; но, клянусь аллахом и его Книгою, что не знал никогда в жизни пред тем его, не видал и о нём не слыхивал! Но, когда, оглянув всех присутствовавших, он указал на меня, как на поруку, я не хотел обманывать его доверенности: совесть не дозволяла мне отказаться, и я заложил свою голову за незнакомца, чтоб не сказали, будто погибло между людьми великодушие.
Между тем я продолжал продавать табак, но как мои приятели, дервиши, даром выкуривали весь мой заработок, то я принуждён был подбавлять в свои мешки ещё более copy, так что мои посетители глотали почти чистый дым трухи, соломы и древесных листьев.
Однажды, в сумерки, подошла ко мне дряхлая, согнутая летами старуха, в изорванном платье, с лицом, плотно закутанным в покрывало, и приказала набить трубку. Я дал ей самого скверного состава, в котором настоящего табаку едва была двадцатая доля. Как скоро она его закурила, тотчас начала кашлять, плевать и кричать как бешеная. На её голос пять или шесть дюжих негодяев с длинными палками нечаянно выскочили из-за угла, схватили меня и повалили спиною на землю. Мнимая старуха сорвала тогда с лица своего покрывало, и я увидел перед собою мохтасеба, который, как известно, имеет обязанность поверять в городе вес и меру и смотреть за добротою продаваемых припасов.
– Наконец поймал я тебя, мерзавец Исфагани! – вскрикнул он грозным голосом. – Долго ли ты будешь душить народ аллахов дымом гнусных твоих составов? Подайте колодку и секите его по подошвам, пока не сгоните ногтей с пальцев.
В одно мгновение ноги мои были положены в ужасную колодку, и палочные удары посыпались так часто, что искры прыснули у меня из глаз, и казалось, будто вижу тысячу одного мохтасеба и тысячу одну дряхлую бабу, пляшущих вокруг меня с трубками в зубах и насмехающихся над моим страданием. Я просил о пощаде, заклинал моих учителей душою их отца, деда и прадеда, их собственною головою, головою их детей, их царевича, их шаха; именем пророка, Али и всех двенадцати имамов. Я проклинал табак, отрекался навсегда от трубки, прибегал к сострадательному сердцу зрителей и самих даже друзей моих, дервишей, которые стояли недалеко оттуда, не сделав ни малейшего движения в мою защиту. Словом, я кричал, вопил, умолял до тех пор, пока совершенно не лишился чувств и памяти.
Очнувшись из обморока, я увидел себя сидящим на мостовой, у стены одного дома. Толпа зевак с бездушным любопытством посматривала на мои страдания: никто, казалось, не сожалел о моём несчастии. Мои трубки, чубуки, кальяны, сосуд с водою – всё было разграблено, и я должен был, стоная и плача, ползти домой на руках и коленях.
Я провёл первый день в ужаснейших мучениях: ноги мои распухли как колоды и покрылись ранами. На другой день один из дервишей вздумал навестить меня, извиняясь, что не мог прийти прежде, потому что опасался возбудить на свой счёт подозрение в соучастии со мною. К счастью, несколько лет тому назад, он сам подвергся подобной палочной грозе – и знал, какими средствами должно лечить избитые подошвы. При его помощи я вскоре исцелился.
В продолжение моей болезни имел я время размышлять о неудобствах моего положения. Я убедился в необходимости оставить Мешхед, так как, очевидно, вступил в этот город в неблагополучную минуту: во-первых, я тут переломил себе спину, а во-вторых, досталось палками по пятам. В углу моей комнаты я зарыл было в земле небольшую сумму денег, приобретённую с потом чела и языка, и с нею решился теперь отправиться в Тегеран при первом удобном случае. Я сообщил своё намерение дервишу Сафару, который вполне одобрил это, присовокупив, что он тоже хочет быть моим спутником, потому что со времени чудесного исцеления слепой девочки возбудил здесь против себя гонение со стороны духовенства.
– Мешхедским муллам весьма не нравится ежедневно усиливающееся влияние моё на народ, – сказал он мне. – Эти ханжи, лицемеры окружили меня шпионами и ищут случая уличить в безбожии, то есть в питье вина или пренебрежении внешними обрядами веры. Притом же наступает рамазан – надобно будет поститься; а я без вина и трубки не могу жить и одного дня. В дороге я имею полное право не соблюдать поста, пользуясь изъятиями, существующими для путешественников; но здесь, на виду у всех, нет почти возможности избежать соблазна, особливо такому, как я, святому.
Мы положили у себя мнением, что мне следует тотчас нарядиться дервишем. Итак, я купил на базаре поярковый остроконечный колпак, связку деревянных чёток, рог и баранью шкуру, которую повесил себе через плечо шерстью вверх, и на следующее утро был готов к дороге. Нетерпение наше оставить Мешхед было причиною, что мы почти решились идти в Тегеран одни, не дожидаясь спутников, и только для удостоверения себя в том, будет ли наш путь благополучен, хотели наперёд «поискать случая» у Хафиэа[32]. Дервиш Сафар совершил законные умовения, прочитал молитву, взял в руки сочинения этого глубокомысленного писателя и, раскрыв книгу наудачу, вверху правой страницы нашёл следующие слова: «Ибо противно благоразумию и советам мудрецов принимать лекарство, не будучи убеждённым в его пользе, и пускаться в неизвестный путь без каравана». Мы последовали совету Хафиза и пошли разведывать по городу, нет ли в виду каравана, отправляющегося в западные области.
С радостью узнал я, что мой приятель, Али-Катир, который недавно возвратился в Мешхед, вступил опять в переговоры с одним купцом касательно перевоза в столицу значительного груза бухарских мерлушек. Увидев меня, он радушно вскричал: «Машаллах!» – набил немедленно для меня кальян и сел курить со мною. Я рассказал ему мои приключения; он сообщил мне свои. В конце прошлого года он совершил путь из Мешхеда в Исфаган, куда свёз на своих лошаках разные товары, состоявшие преимущественно из слитков серебра и мерлушек. Купцы находились в большой опасности от туркменов и, прибыв в Исфаган, застали этот город ещё в тревоге по случаю ночного набега на главный караван-сарай, произведённого этими хищниками, в котором, как известно читателю, я сам участвовал. Рассказы об этом происшествии, слышанные моим приятелем, не могли не показаться мне забавными. В Исфагане все были уверены, что туркмены вторглись в город огромною силой: некоторые число их полагали в пять, иные же в десять тысяч человек. Земляки мои пересказывали Али-Катиру, с каким мужеством встретили они грабителей и как удачно вытеснили их из города, отняв всю добычу; а некто, по имени Кербелаи Хасан (увы! мой отец), брея голову моему приятелю, рассказывал ему с большими подробностями, как он лично сражался на улице с одним туркменским полководцем и ранил его так жестоко, что тот с трудом унёсся на своём аргамаке, – обстоятельство, подлинность которого подтвердили многие очевидцы.
Само собою разумеется, что я никому в свете не говорил о своих подвигах во время этого набега. Воспоминание о нём и неожиданно произнесённое имя бедного родителя, естественно, взволновали моё сердце; но, чтоб скрыть от погонщика моё смущение, я пустил ему прямо в лицо такую струю дыму, что он вдруг закашлялся.
Из Исфагана Али-Катир отправился в Эзд с бумажными тканями, табаком и медью. В этом городе он дожидался несколько времени сбора нового каравана, который должен был следовать в Хорасан с местными произведениями, и с ним прибыл теперь в Мешхед. Он охотно согласился взять меня и дервиша Сафара в Исфаган и обещал даже позволить нам ехать на своих лошаках, когда мы устанем, идучи пешком.
Только что очутились мы за заставою Мешхеда, я схватил обеими руками ворот своего платья и, сильно стряхнув его, воскликнул:
– Да упадут на твою голову все беды и несчастия!
Дервиш Сафар, которому надоели мешхедские муллы, сделал то же, оглянувшись сперва на все стороны, не смотрят ли на нас богомольцы, возвращающиеся из этого города к своим домам. Он грустил только о себе, будучи принуждён на старости лет предпринять дальнее путешествие, чтоб уклониться от преследования за безделицу – за самое обыкновенное чудо, каких, по крайней мере, сотню сотворил в своей жизни! Что касается до меня, то, по его мнению, я должен бы, напротив, благословить пребывание моё в Мешхеде, потому что оно доставило мне случай приобрести в молодые лета большую опытность, и я теперь в состоянии узнать опасное для промышляющих лицо мохтасеба не только под покрывалом старой бабы, но даже под шкурою самого чёрта.
Мы путешествовали благополучно до самого Семнана. На последнем ночлеге перед этим городом я пособлял Али-Катиру поднимать вьюки на лошаков и, по несчастью, опять переломал себе спину в прежнем месте. Боль усилилась днём до такой степени, что я не мог далее следовать за караваном и принуждён был расстаться с великодушным погонщиком и товарищем моим, дервишем Сафаром, который спешил в столицу пить вино и пользоваться её наслаждениями.
Пришло время воспользоваться наставлениями моих учителей. Подходя к Семнану, я затрубил в рог и, по обычаю дервишей, стал громко восклицать:
– Он есть истина![33] Он бог всевышний!
Поселясь на кладбище в одной разрушившейся гробнице, я тотчас обратил на себя внимание жителей. Многие женщины стали посещать меня в этом убежище: я писал для них талисманы, а они приносили мне молока, патоки и плодов. Видя мои страдания, добрые семнанцы озаботились восстановлением моего здоровья. В городе был один коновал, который иногда лечил и людей, и одна старуха, славившаяся знанием целительных зельев. Они решили, что мой недуг происходит от простуды; и как холоду нет ничего противоположное раскалённого железа, то и определили выжечь мне на спине тринадцать знаков в честь Али и двенадцати имамов. Я должен был подвергнуться этому способу врачевания – и через две недели выздоровел совершенно. Коновал и баба приписывали моё излечение своему искусству; жители и муллы покровительству, оказанному моей святости тринадцатью угодниками аллаха. Я согласился с мнением последних, будучи, впрочем, уверен, что один лишь долговременный отдых принёс мне действительное облегчение.
До отхода моего из Семнана я хотел ещё испытать себя на поприще баснобайства, чтоб, в случае нужды, явиться перед тегеранскою публикою совершенным и по этой части. Остановясь у входа в базары, посредством принятых кликов я собрал около себя толпу праздного народа, которому приказал сесть на земле в кружок, и сам сел в середине. Я прокашлялся, погладил себя по бороде и так начал свою повесть:
– (Скоро.) Попугай, выкормленный на белом сахаре, птица красивая, сладкоречивая,[34] летая не два дня, не два часа, через поля, тёмны леса – фррр-р-р-р-р-р-р! – спознала земли, воды, сёла, города, народы, стремнины, долины, видела не одно чудо – и то для ней не худо. Севши на зелёной ветке, среди птичек – чижей, соловьёв, синичек – хвостом туда-сюда кивнула, крылья носом шевельнула – и звонким голосом закричала: трррр-р-р-р-р-р-р! А потом сказала им сказочку, смешну, утешну, умилительну, поучительну. Я вам, господа мои, расскажу её, уверенный, что вы, в знак своей щедрости, напоите краснобая-рассказчика кофеем и кошелёк его наполните денежками.
– Гай! гай! говори только, – отвечали слушатели хором.
Я продолжал:
– Бедуин[35]
Итак, милостивые государи, благоверные мусульмане, случилось в древние времена, в давно уплывшие веки, что халиф Абу-бекр, повелитель правоверных, сидел однажды в кругу своих вельмож, товарищей и помощников пророка, как луна между звёздами, и творил суд своим подданным. Нечаянно вошёл к нему юноша, краса всех юношей, стройный телом и славный мужественными доблестями. С ним было двое молодых людей блистательной красоты, которые сопровождали его, или, лучше сказать, влекли перед повелителя правоверных. Как скоро стали они перед светлым его присутствием, халиф бросил испытующий взор на пришельцев и повелел выпустить юношу из рук и всем трём приблизиться к его престолу.
– Мы родные братья, как два цветка на одной веточке, – сказали молодые люди, приведшие красивого юношу, – друзья чести и правды, и слава наша не запятнана ничем. У нас был отец, нежный родитель, почтенный старец, родоначальник умный, уважаемый всем поколением, чуждый пороков и слабостей, знаменитый своими добродетелями. Он старательно воспитал нас, ласково с нами обходился и неусыпно предупреждал все наши нужды. Сегодня вышел он в свой сад прогуляться под тенью дерев, нарвать плодов, им самим хранимых, и юноша, которого видишь перед собою, убил его – совершил злодейство неслыханное! Повелитель! требуем казни преступнику: суди, как повелел аллах в своём законе.
Халиф обратился к юноше.
– Ты слышал, – сказал он, – повесть этих людей: можешь ли оправдаться?
Спокойно, с весёлою улыбкою, приветствовал юноша халифа красными словами и отвечал:
– Повелитель правоверных! повесть их справедлива, и я ни в чём ей не противоречу. Однако расскажу дело, как было, и ты суди, как повелел аллах в своём законе. Я аравитянин, чистой, несмешанной крови бедуинов; вырос на вольных кочевьях пустыни и горжусь своим происхождением от витязей, славных мужеством, которые никогда не пахали земли. Чёрная година, богатая злейшими для меня несчастьями, предводила моими стадами, в которых заключается моя отчина, моё добро и семейство, на степь, прилегающую к стенам этого города. Гоня по ней моё стадо, я зашёл между загородных садов с многоплодными, обильными молоком верблюдицами, и среди их ходил самец, верблюд благородной породы, гордой поступи, испытанного превосходства на племя, как шах иранский среди своего гарема. Некоторые верблюдицы, подошед к одному саду, стали грызть листья ветвей, висящих через каменную ограду. В то время, как я отгонял их, явился на стене сада старец. Угрожая, с камнем в руке, бегал он по ней, как разъярённый лев, и в бешенстве метнул камнем в моего несравненного верблюда, попал в темя и убил его на месте. При виде верблюда, падающего на землю, моё сердце вспыхнуло гневом. Я схватил тот же самый камень, кинул в старца и умертвил виновного орудием его вины. Послышав смертный стон его, я обратился в бегство; но мне не было суждено уйти от несчастия. Эти двое юношей догнали меня и привели к тебе. Вот моя повесть; я кончил.
– Ты признался в преступлении, – промолвил халиф, – и достоин смерти: она неизбежна.
– С покорностью подвергаюсь решению моего повелителя, наместника пророка, – сказал бедуин, – и не жалуюсь на строгость законов ислама. Но у меня есть малолетний брат, оставленный на мои руки мудрым, попечительным отцом нашим. Перед смертью он отказал ему значительную часть имущества и несколько золота и под клятвою заповедал мне наблюдать и верно хранить достояние брата. Золото я зарыл в землю, в пустыне, в месте, одному мне известном. Если меня казнить теперь же, золото беззащитного малютки погибнет даром; ты будешь причиною его нищеты, и он спросит у тебя свою собственность, когда аллах станет судить род человеческий с престола всемогущества. Если ж даруешь мне три дня отсрочки, постановлю над сиротою опекунов, сдам им наследство, завещанное родителем, и непременно явлюсь сюда для получения заслуженной казни.
– Можешь ли дать в том поруку? – спросил халиф.
– Поруку? – сказал встревоженный юноша. – Могу! Но лучшее для вас поручительство – моё слово.
– Его недостаточно, – возразил халиф и громко, спросил: – Кто поручится за этого юношу? Заверит ли кто из вас, что он по истечении трёх суток явится сюда непременно, для получения заслуженной казни?
Юноша окинул взглядом лица всех присутствующих и, указав на знаменитого сподвижника пророка, известного Абу-дерра, произнёс:
– Вот он за меня поручится.
Халиф спросил:
– Ручаешься ли за него?
– Ручаюсь, – отвечал вельможа, – что через трое суток он предстанет пред лицом твоим.
Халиф принял поруку, и обиженные братья, из уважения к Абу-дерру, согласились три дня ждать возвращения юноши.
Уже время отсрочки истекло, и оба челобитчика стали перед судилищем халифа, окружённого блестящею толпою вельмож и героев первого века исламизма. Пришёл и Абу-дерр. Исходила последняя минута отсрочки, а бедуин не являлся перед лицом халифа.
– Где же преступник? – говорили сыновья убитого. – Напрасно ждать того, кто скрылся. Но мы не отступимся от святости поруки, утверждённой повелителем правоверных.
– Клянусь аллахом правды, – возразил Абу-дерр, – что, как скоро ударит последняя минута моего заложничества и юноша не явится к суду наместника пророка, я отдам голову свою под меч правосудия, а на том свете найду себе награду.
– Но преступник уже опоздал, – сказал халиф, – и свидетельствуюсь пророком, что на голову Абу-дерра обращаю казнь, назначенную тому законом ислама.
– Да будет так! – промолвил Абу-дерр хладнокровно и стал приготовляться к смерти. Между тем, как он произносил последнюю молитву, слёзы навернулись на глазах у всех; плач и ропот сожаления огласили палаты. Знаменитейшие из товарищей покойного пророка уговаривали сыновей убитого принять «цену крови», или окуп за голову отца и стяжать похвалы народа за своё великодушие; но те настаивали упорно в исполнении прав поручительства, не соглашаясь ни на какое денежное удовлетворение, и халиф повелел немедленно обезглавить Абу-дерра перед своими окнами.
В этом месте неожиданно прекратил я своё повествование и, обращаясь к слушателям, сказал:
– Милостивые государи, правоверные мусульмане! если желаете знать, что случилось с молодым бедуином и знаменитым Абу-дерром после этого приговора, то подкрепите силы рассказчика своим великодушием. Ожидаю от вас подарка и тогда расскажу вам удивительный конец этого любопытного происшествия.
– Что ж могло случиться? – сказал один из слушателей. – Кто пошёл, тот пропал. Что он за собака – добровольно возвращаться туда, где рубят головы?
– Почему тебе знать? – возразил другой. – Аравитяне – народ странный и глупый. Куда им сравняться с нами? По милости пророка, на свете одни только персы умные люди, Уж попадись наш брат ирани в подобное дело, то – машаллах! – даст такое драло, что его не отыщут за тридевять земель, в тридесятом государстве!
– Что напрасно спорите? – закричал пожилой купец. – Лучше послушаем до конца. Господа! бросьте дервишу по газу денег, на табак.
Все почти последовали его совету и накидали мне в полу целую пригоршню мелкой серебряной и медной монеты, Ободрённый таким поощрением, я откашлялся и продолжал:
– Любезные слушатели! Сладкоречивый попугай прискочил раза три на ветке, повернулся кругом и поклонился всем птичкам, благодаря их за внимание, за подаяние, за полушку на белый сахар, за другую – на ужин для своих птенцов. Потом он почесал клюв свой на веточке и опять приступил к сказочке:
В то время, как месть за отца, желание примирения и соболезнования об участи поручителя волновали бывших в собрании и беспорядком наполняли палаты, вошёл осуждённый юноша и стал перед светлым присутствием халифа. Лицо его, облитое потом, сияло радостью и яснело благородством.
– Я отдал дядям в опёку своего малолетнего брата, – сказал он, – разделил между ними своё имущество и указал место, где закопано сокровище. Исполнив долг родства, я спешил сюда под знойным дыханием палящего ветра, чтоб сдержать обещание, как должно вольному человеку. Повелитель правоверных! я в твоих руках, а тебя, почтенный муж, благодарю за поруку.
Дивясь его бесстрашию, спокойному духу и готовности умереть, все смотрели с изумлением то на него, то друг на друга.
Юноша продолжал:
– Низкий обманщик никогда не познает благости всевышнего, и только праведные доступны его милосердию и щедротам. Я уверен, что никакая власть человеческая не может отразить того, что суждено смертному созданию, и спешил к вам усиленно, чтоб потом не сказали, будто добросовестность погибла между людьми.
– Владыко правоверных! – воскликнул Абу-дерр. – Я приношу голову свою на жертву за этого юношу. Вели мне отрубить её, а прости его. Я стар, и жизнь моя бесполезна, тогда как он достоин быть ещё долгое время украшением славных сынов Аравии. Ведайте, о правоверные, что я ручался за него; но, клянусь аллахом и его Книгою, что не знал никогда в жизни пред тем его, не видал и о нём не слыхивал! Но, когда, оглянув всех присутствовавших, он указал на меня, как на поруку, я не хотел обманывать его доверенности: совесть не дозволяла мне отказаться, и я заложил свою голову за незнакомца, чтоб не сказали, будто погибло между людьми великодушие.