Страница:
Я, правда, был в неволе, но положение моё ежедневно становилось приятнее: я пользовался милостью султана и не отвергал расположения ко мне главной его жены. Сношения мои с бану ограничивались доселе нежными взглядами и некоторыми доказательствами учтивости с её стороны и благодарности с моей. Я слишком дорожил своими ушами и носом и оттого не старался проникнуть в её юрту; она не имела надобности в бородобрее и не находила предлога к ближайшему со мной знакомству. Но как туркмены не так уже чужды образованности, чтоб не знать, что бородобреи в Персии вместе и лекари, умеют пускать кровь, рвать зубы и править кости, то бану вдруг почувствовала нужду пустить себе кровь и прислала спросить меня, могу ли я оказать ей эту услугу. Я отвечал, что, если только мне дадут ланцет или перочинный ножик, я готов удовлетворить её желанию. Я имел предчувствие, что этот случай может обратиться в величайшую мою пользу.
Ножик был тотчас приискан, и один из старейшин поколения, который выдавал себя за звездочёта, объявил, что соединение планет, благоприятствующее кровопусканию, последует завтра поутру. Когда меня ввели в юрту, заключавшую в себе гарем султана, я увидел перед собою женщину неимоверной толстоты, настоящую красавицу в турецком вкусе, но отнюдь не привлекательную для меня, перса; она сидела на ковре, с поджатыми под себя ногами. Это была сама бану, которую я тогда увидел впервые в целом её объёме. Хотя с первого взгляда на жирный предмет моих мечтаний все нежные чувства, наполнявшие моё сердце и воображение, вдруг меня оставили, я восхищён был, однако ж, ласковым её со мною обращением и особенным вниманием её подруг, которые, смотря на меня как на существо высшего разряда, протягивали ко мне руки и просили щупать пульс. Окинув взглядом юрту, я нечаянно увидел в одном углу каук прежнего моего хозяина, о котором думал и сожалел неоднократно. Пятьдесят золотых туманов, скрывавшихся в его вате, вдруг представились моему воображению в полном своём сиянии, и я решился во что бы то ни стало овладеть ими, как единственным средством к открытию себе поприща в мире, если когда-нибудь удастся вырваться из рук этих дикарей.
Я щупал пульс бану, но мысль моя и моё сердце были в кауке Осман-аги. Дело, поистине, требовало и было достойно всей тонкости ума природного исфаганца. Подумав несколько минут, я объявил с важностью, что состояние пульса благополучнейшей бану требует особенного роду кровопускания, называемого у нас Платоновым: испущенную кровь я должен наперёд рассмотреть внимательно; потом, смешав с золою известного мне растения, вместе с сосудом зарыть в Землю в самую минуту восхождения планеты Венеры, к юго-востоку от жилища бану, но так, чтоб того никто не видал. Необычайность этого врачевания возбудила величайшее удивление в моих слушателях и в то же время удостоверила их в глубоких моих познаниях. Бану дала тотчас знать, что она не иначе хочет пустить себе кровь, как по Платону, и, согласно с моим требованием, велела сыскать удобный для того сосуд.
Я знал, что скудость кочевого обзаведения не дозволит им пожертвовать нужным в хозяйстве сосудом. В самом деле, они пересчитали по порядку все свои мисы, чашки и сковороды и все нашли или крайне необходимыми в доме, или слишком дорогими для этого употребления. Я уже хотел намекнуть им о кауке, как вдруг бану вспомнила о своём старом кожаном стакане и приказала невольнице поискать его в углу, где лежал и драгоценный предмет моих ухищрений.
– Этот не годится, – воскликнул я, – посмотрите! Все швы расползлись.
В удостоверение я, повернув стакан к свету, стал указывать на швы ножиком, неприметно подрезая их с каждым прикосновением.
– Нет ли чего-нибудь побольше? – промолвил я, бросив на землю стакан и посматривая в тот же угол.
– Так подайте этот каук старого эмира! – сказала бану. – Он никому не нужен…
– Это мой каук, – возразила вторая жена, – я хочу подбить им седло.
– Твой! – вскричала первая в исступлении. – Нет бога, кроме аллаха![13] Разве я не бану этого гарема, что ли? Я хочу взять его.
– Не возьмёшь! – отвечала вторая гневным голосом. Крик и брань наполнили юрту: я боялся, чтоб Аслан не прибежал мирить жён и для прекращения спора не отнял бы у них каука; но, к счастью, звездочёт вмешался в дело: он объяснил второй жене, что кровь бану упадёт на её голову[14] если по этому поводу случится что-нибудь неблагополучное, и таким образом склонил её к уступке собственности.
Каук был уже в моих руках и я собирался приступить к действию, когда новое препятствие расстроило все мои соображения. Бану испугалась моего ножика и объявила, что не хочет пускать себе кровь. Опасаясь потерять добычу, я опять пощупал её пульс и важно промолвил, что она напрасно тому противится, так как по всему видно, что ей суждено пустить кровь: отвратить то, что суждено человеку ещё до сотворения мира, никакая сила не в состоянии. Против этого не могло и быть возражения: все единогласно стали утверждать, что бану тяжко согрешила б, сопротивляясь долее воле предопределения, и она с притворною твёрдостью духа протянула ко мне руку. Я совершил операцию весьма удачно и тотчас унёс каук с кровью.
При наступлении ночи я вышел из улуса, как будто для того, чтобы поступить с кровью по предписаниям Платона, выпорол туманы из ваты, предал остатки каука земле, а деньги схоронил в безопасном месте. Тут я почувствовал некоторое угрызение совести: по-настоящему я должен был бы возвратить эти деньги бедному Осман-аге; «Но они для него бесполезны, – подумал я, – он их потеряет, или же у него их отнимут; притом же, видно, так было написано на «досках предопределения»[15] что ему должно лишиться этих денег, а мне их приобресть». Успокоив таким образом свою совесть, в вознаграждение за туманы я послал Осман-аге с отправлявшимся в горы пастухом половину жареного ягнёнка, которого подарила мне жирная бану за моё врачевание.
Глава IV
Глава V
Ножик был тотчас приискан, и один из старейшин поколения, который выдавал себя за звездочёта, объявил, что соединение планет, благоприятствующее кровопусканию, последует завтра поутру. Когда меня ввели в юрту, заключавшую в себе гарем султана, я увидел перед собою женщину неимоверной толстоты, настоящую красавицу в турецком вкусе, но отнюдь не привлекательную для меня, перса; она сидела на ковре, с поджатыми под себя ногами. Это была сама бану, которую я тогда увидел впервые в целом её объёме. Хотя с первого взгляда на жирный предмет моих мечтаний все нежные чувства, наполнявшие моё сердце и воображение, вдруг меня оставили, я восхищён был, однако ж, ласковым её со мною обращением и особенным вниманием её подруг, которые, смотря на меня как на существо высшего разряда, протягивали ко мне руки и просили щупать пульс. Окинув взглядом юрту, я нечаянно увидел в одном углу каук прежнего моего хозяина, о котором думал и сожалел неоднократно. Пятьдесят золотых туманов, скрывавшихся в его вате, вдруг представились моему воображению в полном своём сиянии, и я решился во что бы то ни стало овладеть ими, как единственным средством к открытию себе поприща в мире, если когда-нибудь удастся вырваться из рук этих дикарей.
Я щупал пульс бану, но мысль моя и моё сердце были в кауке Осман-аги. Дело, поистине, требовало и было достойно всей тонкости ума природного исфаганца. Подумав несколько минут, я объявил с важностью, что состояние пульса благополучнейшей бану требует особенного роду кровопускания, называемого у нас Платоновым: испущенную кровь я должен наперёд рассмотреть внимательно; потом, смешав с золою известного мне растения, вместе с сосудом зарыть в Землю в самую минуту восхождения планеты Венеры, к юго-востоку от жилища бану, но так, чтоб того никто не видал. Необычайность этого врачевания возбудила величайшее удивление в моих слушателях и в то же время удостоверила их в глубоких моих познаниях. Бану дала тотчас знать, что она не иначе хочет пустить себе кровь, как по Платону, и, согласно с моим требованием, велела сыскать удобный для того сосуд.
Я знал, что скудость кочевого обзаведения не дозволит им пожертвовать нужным в хозяйстве сосудом. В самом деле, они пересчитали по порядку все свои мисы, чашки и сковороды и все нашли или крайне необходимыми в доме, или слишком дорогими для этого употребления. Я уже хотел намекнуть им о кауке, как вдруг бану вспомнила о своём старом кожаном стакане и приказала невольнице поискать его в углу, где лежал и драгоценный предмет моих ухищрений.
– Этот не годится, – воскликнул я, – посмотрите! Все швы расползлись.
В удостоверение я, повернув стакан к свету, стал указывать на швы ножиком, неприметно подрезая их с каждым прикосновением.
– Нет ли чего-нибудь побольше? – промолвил я, бросив на землю стакан и посматривая в тот же угол.
– Так подайте этот каук старого эмира! – сказала бану. – Он никому не нужен…
– Это мой каук, – возразила вторая жена, – я хочу подбить им седло.
– Твой! – вскричала первая в исступлении. – Нет бога, кроме аллаха![13] Разве я не бану этого гарема, что ли? Я хочу взять его.
– Не возьмёшь! – отвечала вторая гневным голосом. Крик и брань наполнили юрту: я боялся, чтоб Аслан не прибежал мирить жён и для прекращения спора не отнял бы у них каука; но, к счастью, звездочёт вмешался в дело: он объяснил второй жене, что кровь бану упадёт на её голову[14] если по этому поводу случится что-нибудь неблагополучное, и таким образом склонил её к уступке собственности.
Каук был уже в моих руках и я собирался приступить к действию, когда новое препятствие расстроило все мои соображения. Бану испугалась моего ножика и объявила, что не хочет пускать себе кровь. Опасаясь потерять добычу, я опять пощупал её пульс и важно промолвил, что она напрасно тому противится, так как по всему видно, что ей суждено пустить кровь: отвратить то, что суждено человеку ещё до сотворения мира, никакая сила не в состоянии. Против этого не могло и быть возражения: все единогласно стали утверждать, что бану тяжко согрешила б, сопротивляясь долее воле предопределения, и она с притворною твёрдостью духа протянула ко мне руку. Я совершил операцию весьма удачно и тотчас унёс каук с кровью.
При наступлении ночи я вышел из улуса, как будто для того, чтобы поступить с кровью по предписаниям Платона, выпорол туманы из ваты, предал остатки каука земле, а деньги схоронил в безопасном месте. Тут я почувствовал некоторое угрызение совести: по-настоящему я должен был бы возвратить эти деньги бедному Осман-аге; «Но они для него бесполезны, – подумал я, – он их потеряет, или же у него их отнимут; притом же, видно, так было написано на «досках предопределения»[15] что ему должно лишиться этих денег, а мне их приобресть». Успокоив таким образом свою совесть, в вознаграждение за туманы я послал Осман-аге с отправлявшимся в горы пастухом половину жареного ягнёнка, которого подарила мне жирная бану за моё врачевание.
Глава IV
Набег на Исфаган. Хаджи-Баба принуждён быть разбойником
Уже год с лишком времени находился я в плену у туркменов, пользуясь полною доверенностью моего господина, который советовался со мною во всех своих делах, домашних и общественных. Считая меня надёжным человеком, он сообщил мне однажды, что для рассеяния себя в скуке ему хотелось бы совершить маленький грабительский набег на Персию и взять меня с собою. Надежда улучить случай к побегу заставила меня принять с радостью это предложение. До тех пор мне воспрещено было отлучаться за пределы пастбищ нашего кочевья: пути Селитряной степи[16], отделявшей нас от Персии, были мне вовсе не известны, так что если б я и решился бежать прямо оттуда, то или погиб бы в пустыне, или принуждён был бы воротиться к моим похитителям, которые наказали бы меня за бегство с свойственною им жестокостью, Я имел на то перед глазами пример многих из моих соотечественников. Но предполагаемый набег представлял мне возможность если не укрыться в Персии, то, по крайней мере, узнать местоположение степи для будущей в том надобности.
Туркмены предпринимают свои набеги обыкновенно в весеннее время, когда поля бывают покрыты обильным кормом, а большие дороги – караванами. Аслан-султан, собрав старейшин поколения, тысячников и сотников, предложил им на рассуждение план экспедиции. Он имел в предмете проникнуть во внутренность Персии до самого Исфагана и в ночное время ограбить этот знаменитый и богатый город. Вожатым их в пустыне должен был быть сам Аслан-султан, опытностью и знанием местности превосходивший всех своих соплеменников; что же касается до городу, то в проводники по нему он предлагал взять меня, как знающего все исфаганские улицы, базары и закоулки.
Предположения Аслан-султана были единогласно одобрены старейшинами. Некоторые из них противились выбору меня в путеводители по городу, полагая, что, как туземец и шиит, я не премину воспользоваться первым удобным случаем и уйду от них; но по зрелом соображении и это препятствие устранено было благополучно. Они решили, что два туркмена будут постоянно ехать возле меня по обеим сторонам и, лишь только обнаружу малейший признак измены, убьют меня как собаку.
Туркмены тотчас занялись приготовлениями, откормили своих коней и для меня избрали отличного коня, который дважды выиграл награду на их скачках. Они одели и вооружили меня по-туркменски, дали большую баранью шапку, баранью бурку, саблю, лук, стрелы и огромное копьё с накладным остриём. За седлом у меня находились мешок с ячменём и длинная верёвка для привязывания лошади с железным клином, который для этой цели вколачивается в землю. Жизненные припасы каждого из нас состояли из шести печёных яиц и нескольких листов хлеба[17]; остальное должно было зависеть от счастливого случая и личной способности каждого переносить голод. Со времени моего плена я имел довольно случаев приучиться к жизни, сопряжённой с трудами и недостатком: мои же туркмены в этом ремесле не имели себе равных.
Я не позабыл добыть из земли известные пятьдесят туманов и тщательно спрятал их в своём кушаке. Судьба прежнего моего хозяина наполняла сердце моё печалью; я обещал ему, если только успею бежать от туркменов, склонить его друзей и родственников к представлению за него выкупа.
– Кто захочет выкупить меня? – отвечал он, вздыхая. – Мой сын? Он будет рад завладеть моим имением. Моя жена? Она тотчас сыщет себе другого мужа. Я должен умереть в неволе; для меня нет надежды. Ах, если б я имел теперь все те мерлушки, которые хотел купить в Мешхеде! Узнай, пожалуй, из любопытства, какая теперь цена мерлушек в Стамбуле.
Несчастное его положение растрогало меня до такой степени, что я хотел было уже поделиться с ним прежде бывшими его туманами, но благоразумие вскоре одержало верх над опасными порывами чувствительности, и деньги злополучного Осман-аги остались в моём кушаке. Увы! Я не знал тогда, что это скудное имущество станет для меня источником величайших бедствий.
Кочевой звездочёт определил день и час для благополучного отъезда, и мы пустились в дорогу. Мы выступили на закате солнца и ехали всю ночь. Нас было всего двадцать человек. Товарищи мои принадлежали к разным соседственным улусам и почитались в степи самыми опасными головорезами; они ехали на прекрасных конях, столь справедливо славящихся во всём мире своею лёгкостью, неутомимостью и быстротою, и все более или менее были отличные всадники. Луна бледными лучами освещала нашу толпу, и я думаю, что при тусклом её свете мы должны были казаться такими отчаянными руфиянами, каких редко можно видеть на земной поверхности. Что касается до меня, то, хотя природа не создала меня героем, я умел, однако ж, принять на себя и, пока не было опасности, поддерживать такую грозную и воинственную наружность, что мои товарищи могли подумать, будто в лице моём приобрели для себя нового Рустама.
Я принуждён был удивляться ловкости и уменью, с какими Аслан-султан вёл нас через лесистые горы, окружающие степи Кипчака. Узкие тропинки, вьющиеся по краям пропастей, крутые спуски, утёсы, почти отвесно возвышающиеся перед нами, на которые надобно было взбираться, ужасали меня, не привыкшего к подобным путешествиям; но мои товарищи, полагаясь на твёрдый и верный шаг своих коней, следовали по ним без малейшего опасения. Проехав хребты гор, мы спустились на бесплодные равнины Персии, где опять опытность нашего предводителя обнаружилась в полном блеске. Он знал наизусть каждую тропинку: всякая вершина холма, появляющаяся на краю небосклона, была ему известна. Не менее достойным удивления находил я в нём особенное искусство узнавать множество вещей по следам животных: посмотрев на них, он мог сказать с точностью, какого рода путники проезжали дорогой, откуда ехали, куда направлялись, сколько их было, примерно, числом и был ли скот их навьючен или нет.
Мы пробирались населёнными персидскими областями с величайшею осторожностью; днём отдыхали в местах уединённых, а ночью быстро подвигались вперёд. Наконец, проехав около 120 фарсахов, прибыли мы в окрестности Исфагана. Итак, наступило время собрать плоды нашего предприятия и доказать личную храбрость каждого из нас; но, когда узнал я подробно о намерении моих товарищей, бодрость моя должна была уступить место унынию.
Они имели в виду вторгнуться ночью в город мало оберегаемым входом; проникнуть тишком до самого шахского караван-сарая, где обыкновенно в это время года собираются во множестве богатые купцы с наличными деньгами; захватить что можно из их сундуков; похитить несколько человек их самих и, прежде нежели тревога распространится по городу, воротиться к месту, из которого выехали. Я находил такой план действия столь опасным и невозможным, что решился его опровергать. Но Аслан-султан, грозно посмотрев на меня, сказал:
– Хаджи! раскрой глаза – это не шутки! Если не будешь действовать усердно, то, клянусь пророком, я сожгу твою душу! Нам уже однажды удалось очистить этот город именно таким образом, – почему ж теперь нельзя?
Он велел мне ехать возле себя, сам сторожил меня с правой, а другому руфияну поручил наблюдать за мною с левой стороны. Оба они положительно мне объявили, что, если хоть малейше пошевелюсь в сторону, тотчас поднимут меня на копья. Мы отправились, Зная местоположение как нельзя лучше, я повёл их через развалины, окружающие город с восточной стороны, и таким образом мы проникли в обитаемые улицы, на которых глубокая тишина господствовала в то время ночи. Подъехав к месту предначертанных подвигов, мы остановились под сводами одного развалившегося дома, лошадей оставили под присмотром двух туркменов, а сами пошли пешком к караван-сараю, избегая по возможности базаров, где обыкновенно полицейская стража имеет своё пребывание. Из предосторожности мы назначили сборное место за городом, в известной нам долине, на случай, если б были принуждены разбежаться в потёмках в разные стороны.
Наконец мы достигли ворот главного караван-сарая. Сердце во мне забилось жестоко: я стоял возле дверей лавки моего родителя, попирал ногами землю, на которой играл, будучи мальчиком, дышал родимым воздухом и не смел подумать, где нахожусь. Всё кругом нас покоилось. Ворота были заперты; я велел моим свирепым товарищам остановиться в стороне, взял в руки камень и начал стучать в замок, зовя старого привратника по имени:
– Мухаммед-Али! Отпирай! Караван приехал.
– Какой караван? – отвечал он, полусонный, не двигаясь с места.
– Из Багдада. Отпирай поскорее!
– Караван из Багдада? – воскликнул старик. – Ведь он приехал вчера. Что за грязь ты ешь?[18]
Видя, что сделал промах, я должен был, как последнее средство, объявить своё имя, и сказал:
– Ну, тот караван, с которым отправился Хаджи-Баба, сын вашего бородобрея, Кербелаи Хасана, и Осман-ага, багдадский купец. Мы теперь возвратились. Я привёз вам хорошие новости и надеюсь на подарок.
– Как? Наш Хаджи, который так превосходно брил мне голову? – сказал привратник. – Ваше место не было занято! Добро пожаловать!
Тут он стал отодвигать тяжёлый запор, и ворота, отворяясь со скрипом, представили нашим глазам маленького ростом старичишку, в ночных штанах, с чугунным светильником в руке. При помощи этого слабого света мы успели завидеть, что двор был завален тюками товаров. Один из наших тотчас опрокинул хилого привратника, и мы все толпой ворвались в караван-сарай.
Опытные в таком роде приступов, товарищи мои прямо кинулись туда, где стоило того, чтоб грабить. Они мгновенно завладели мешками с золотом и серебром; но всего более желали похитить несколько человек знатнейших купцов, которые могли б впоследствии представить им за себя богатый выкуп. Прежде, нежели ближайшие жители узнали о случившемся нападении, они уже захватили троих рабов божьих, которых нашли покоящимися в караван-сарае на шитых золотом подушках, под одеялами из драгоценной шалевой материи; связали им руки и ноги, по своему обычаю, и отправили в сборное место, посадив на лучших своих коней позади всадников.
Зная все уголки караван-сарая и конурки, занимаемые богатейшими купцами, я вошёл потихоньку в одну из них, именно ту, в которой жил прежде мой хозяин, Осман-ага, и утащил небольшой ящик, похожий на купеческую дорожную шкатулку. Я крайне обрадовался, найдя в нём тяжёлый мешок, и спрятал его тотчас за пазуху, хотя в потёмках не мог удостовериться, какая в нём заключалась монета.
Когда мы приводили к окончанию свою работу, весь город уже находился в движении. В первую минуту тревоги служители, конюхи, погонщики, бывшие в караван-сарае, все ушли на крышу. Вскоре жители ближайших улиц начали стекаться толпами, не зная, однако ж, что им делать и от кого защищаться. Начальник городской полиции и его урядники, взобравшись также на крышу, ещё более усиливали замешательство, крича во всё горло: «Бей! Лови! Коли!» – и не предпринимая никаких действительных мер. Несколько выстрелов сделано было наудачу; но, благодаря мраку и безначалию, мы успели пробраться сквозь народ и ускакать без всякого урона.
Во время самого грабежа и во время отступления я несколько раз хотел оставить отчаянную шайку моих товарищей и скрыться в каком-нибудь закоулке, но боялся, чтоб моя туркменская одежда не навлекла на меня мщения разъярённой черни, прежде нежели успею объяснить ей причину моего преображения. Притом я неосторожно объявил своё имя привратнику караван-сарая. Посему, когда б и уцелел от суматохи, то кто мог меня удостоверить, что бейлербей не воспользуется этим случаем и, переименовав мою голову в туркменскую, не представит её в Тегеран при донесении, как доказательство блистательной победы, одержанной им над хищниками? Я терзался нерешимостью, думал, нет ли возможности ускользнуть в отцовскую лавку, и проклинал судьбу, поставившую меня в такое ужасное затруднение, как вдруг почувствовал на плече тяжёлую лапу, которая, схватив меня, сильно пихнула вперёд. Я оглянулся и с трепетом увидел за собою свирепое лицо Аслан-султана, воспламенённое разбоем и остервенением, облитое потом и кровью; глаза у него пылали, как у тигра.
– Ты, видно, хочешь вкусить моего кинжала, – заревел он охриплым голосом, – вперёд! Не отставай!
Слова эти решили все мои недоумения. Чтоб доказать моё усердие, я бросился с саблей в руке на одного перса, который в ту минуту пробегал мимо нас, и грозно закричал, что ежели он тотчас не сдастся и не последует за мною, то убью его. Перс начал молить о пощаде обыкновенными восклицаниями:
– Аман! Аман! Ради имама Хусейна! Ради души вашего отца! Ради бороды Омара! Аман! Оставьте меня в покое!
Голос этого несчастного глубоко отразился в моём сердце: он чрезвычайно походил на голос моего отца. Это действительно был он: свет, мелькнувший от фонаря, озарил столь знакомое мне лицо, и я вдруг выпустил из руки его бороду. Бедный Хасан, вероятно, спешил из дома в лавку спасать от грабежа свои вещи, состоявшие из нескольких полотенец, ящика с бритвами, куска мыла и старого ковра. Почтение, которое мы привыкли оказывать нашим родителям, едва не заставило меня поцеловать его руку и стать перед ним с должным благоговением, но я опасался моих покровителей и принуждён был продолжать начатое. Я тормошил его и показывал, будто бью его со всей силой; но удары мои, минуя родительскую спину, падали на седло лошака, который тут случился. Вдруг я услышал, как он пробормотал про себя:
«Где мой Хаджи? Он теперь защитил бы меня от этих разбойников!» – и немедленно оставил старика, сказав по-турецки окружающим меня туркменам:
– Он для нас не годится: это простой бородобрей. Вслед за сим мы сели на коней и поскакали по тёмным улицам, не будучи никем преследуемы.
Туркмены предпринимают свои набеги обыкновенно в весеннее время, когда поля бывают покрыты обильным кормом, а большие дороги – караванами. Аслан-султан, собрав старейшин поколения, тысячников и сотников, предложил им на рассуждение план экспедиции. Он имел в предмете проникнуть во внутренность Персии до самого Исфагана и в ночное время ограбить этот знаменитый и богатый город. Вожатым их в пустыне должен был быть сам Аслан-султан, опытностью и знанием местности превосходивший всех своих соплеменников; что же касается до городу, то в проводники по нему он предлагал взять меня, как знающего все исфаганские улицы, базары и закоулки.
Предположения Аслан-султана были единогласно одобрены старейшинами. Некоторые из них противились выбору меня в путеводители по городу, полагая, что, как туземец и шиит, я не премину воспользоваться первым удобным случаем и уйду от них; но по зрелом соображении и это препятствие устранено было благополучно. Они решили, что два туркмена будут постоянно ехать возле меня по обеим сторонам и, лишь только обнаружу малейший признак измены, убьют меня как собаку.
Туркмены тотчас занялись приготовлениями, откормили своих коней и для меня избрали отличного коня, который дважды выиграл награду на их скачках. Они одели и вооружили меня по-туркменски, дали большую баранью шапку, баранью бурку, саблю, лук, стрелы и огромное копьё с накладным остриём. За седлом у меня находились мешок с ячменём и длинная верёвка для привязывания лошади с железным клином, который для этой цели вколачивается в землю. Жизненные припасы каждого из нас состояли из шести печёных яиц и нескольких листов хлеба[17]; остальное должно было зависеть от счастливого случая и личной способности каждого переносить голод. Со времени моего плена я имел довольно случаев приучиться к жизни, сопряжённой с трудами и недостатком: мои же туркмены в этом ремесле не имели себе равных.
Я не позабыл добыть из земли известные пятьдесят туманов и тщательно спрятал их в своём кушаке. Судьба прежнего моего хозяина наполняла сердце моё печалью; я обещал ему, если только успею бежать от туркменов, склонить его друзей и родственников к представлению за него выкупа.
– Кто захочет выкупить меня? – отвечал он, вздыхая. – Мой сын? Он будет рад завладеть моим имением. Моя жена? Она тотчас сыщет себе другого мужа. Я должен умереть в неволе; для меня нет надежды. Ах, если б я имел теперь все те мерлушки, которые хотел купить в Мешхеде! Узнай, пожалуй, из любопытства, какая теперь цена мерлушек в Стамбуле.
Несчастное его положение растрогало меня до такой степени, что я хотел было уже поделиться с ним прежде бывшими его туманами, но благоразумие вскоре одержало верх над опасными порывами чувствительности, и деньги злополучного Осман-аги остались в моём кушаке. Увы! Я не знал тогда, что это скудное имущество станет для меня источником величайших бедствий.
Кочевой звездочёт определил день и час для благополучного отъезда, и мы пустились в дорогу. Мы выступили на закате солнца и ехали всю ночь. Нас было всего двадцать человек. Товарищи мои принадлежали к разным соседственным улусам и почитались в степи самыми опасными головорезами; они ехали на прекрасных конях, столь справедливо славящихся во всём мире своею лёгкостью, неутомимостью и быстротою, и все более или менее были отличные всадники. Луна бледными лучами освещала нашу толпу, и я думаю, что при тусклом её свете мы должны были казаться такими отчаянными руфиянами, каких редко можно видеть на земной поверхности. Что касается до меня, то, хотя природа не создала меня героем, я умел, однако ж, принять на себя и, пока не было опасности, поддерживать такую грозную и воинственную наружность, что мои товарищи могли подумать, будто в лице моём приобрели для себя нового Рустама.
Я принуждён был удивляться ловкости и уменью, с какими Аслан-султан вёл нас через лесистые горы, окружающие степи Кипчака. Узкие тропинки, вьющиеся по краям пропастей, крутые спуски, утёсы, почти отвесно возвышающиеся перед нами, на которые надобно было взбираться, ужасали меня, не привыкшего к подобным путешествиям; но мои товарищи, полагаясь на твёрдый и верный шаг своих коней, следовали по ним без малейшего опасения. Проехав хребты гор, мы спустились на бесплодные равнины Персии, где опять опытность нашего предводителя обнаружилась в полном блеске. Он знал наизусть каждую тропинку: всякая вершина холма, появляющаяся на краю небосклона, была ему известна. Не менее достойным удивления находил я в нём особенное искусство узнавать множество вещей по следам животных: посмотрев на них, он мог сказать с точностью, какого рода путники проезжали дорогой, откуда ехали, куда направлялись, сколько их было, примерно, числом и был ли скот их навьючен или нет.
Мы пробирались населёнными персидскими областями с величайшею осторожностью; днём отдыхали в местах уединённых, а ночью быстро подвигались вперёд. Наконец, проехав около 120 фарсахов, прибыли мы в окрестности Исфагана. Итак, наступило время собрать плоды нашего предприятия и доказать личную храбрость каждого из нас; но, когда узнал я подробно о намерении моих товарищей, бодрость моя должна была уступить место унынию.
Они имели в виду вторгнуться ночью в город мало оберегаемым входом; проникнуть тишком до самого шахского караван-сарая, где обыкновенно в это время года собираются во множестве богатые купцы с наличными деньгами; захватить что можно из их сундуков; похитить несколько человек их самих и, прежде нежели тревога распространится по городу, воротиться к месту, из которого выехали. Я находил такой план действия столь опасным и невозможным, что решился его опровергать. Но Аслан-султан, грозно посмотрев на меня, сказал:
– Хаджи! раскрой глаза – это не шутки! Если не будешь действовать усердно, то, клянусь пророком, я сожгу твою душу! Нам уже однажды удалось очистить этот город именно таким образом, – почему ж теперь нельзя?
Он велел мне ехать возле себя, сам сторожил меня с правой, а другому руфияну поручил наблюдать за мною с левой стороны. Оба они положительно мне объявили, что, если хоть малейше пошевелюсь в сторону, тотчас поднимут меня на копья. Мы отправились, Зная местоположение как нельзя лучше, я повёл их через развалины, окружающие город с восточной стороны, и таким образом мы проникли в обитаемые улицы, на которых глубокая тишина господствовала в то время ночи. Подъехав к месту предначертанных подвигов, мы остановились под сводами одного развалившегося дома, лошадей оставили под присмотром двух туркменов, а сами пошли пешком к караван-сараю, избегая по возможности базаров, где обыкновенно полицейская стража имеет своё пребывание. Из предосторожности мы назначили сборное место за городом, в известной нам долине, на случай, если б были принуждены разбежаться в потёмках в разные стороны.
Наконец мы достигли ворот главного караван-сарая. Сердце во мне забилось жестоко: я стоял возле дверей лавки моего родителя, попирал ногами землю, на которой играл, будучи мальчиком, дышал родимым воздухом и не смел подумать, где нахожусь. Всё кругом нас покоилось. Ворота были заперты; я велел моим свирепым товарищам остановиться в стороне, взял в руки камень и начал стучать в замок, зовя старого привратника по имени:
– Мухаммед-Али! Отпирай! Караван приехал.
– Какой караван? – отвечал он, полусонный, не двигаясь с места.
– Из Багдада. Отпирай поскорее!
– Караван из Багдада? – воскликнул старик. – Ведь он приехал вчера. Что за грязь ты ешь?[18]
Видя, что сделал промах, я должен был, как последнее средство, объявить своё имя, и сказал:
– Ну, тот караван, с которым отправился Хаджи-Баба, сын вашего бородобрея, Кербелаи Хасана, и Осман-ага, багдадский купец. Мы теперь возвратились. Я привёз вам хорошие новости и надеюсь на подарок.
– Как? Наш Хаджи, который так превосходно брил мне голову? – сказал привратник. – Ваше место не было занято! Добро пожаловать!
Тут он стал отодвигать тяжёлый запор, и ворота, отворяясь со скрипом, представили нашим глазам маленького ростом старичишку, в ночных штанах, с чугунным светильником в руке. При помощи этого слабого света мы успели завидеть, что двор был завален тюками товаров. Один из наших тотчас опрокинул хилого привратника, и мы все толпой ворвались в караван-сарай.
Опытные в таком роде приступов, товарищи мои прямо кинулись туда, где стоило того, чтоб грабить. Они мгновенно завладели мешками с золотом и серебром; но всего более желали похитить несколько человек знатнейших купцов, которые могли б впоследствии представить им за себя богатый выкуп. Прежде, нежели ближайшие жители узнали о случившемся нападении, они уже захватили троих рабов божьих, которых нашли покоящимися в караван-сарае на шитых золотом подушках, под одеялами из драгоценной шалевой материи; связали им руки и ноги, по своему обычаю, и отправили в сборное место, посадив на лучших своих коней позади всадников.
Зная все уголки караван-сарая и конурки, занимаемые богатейшими купцами, я вошёл потихоньку в одну из них, именно ту, в которой жил прежде мой хозяин, Осман-ага, и утащил небольшой ящик, похожий на купеческую дорожную шкатулку. Я крайне обрадовался, найдя в нём тяжёлый мешок, и спрятал его тотчас за пазуху, хотя в потёмках не мог удостовериться, какая в нём заключалась монета.
Когда мы приводили к окончанию свою работу, весь город уже находился в движении. В первую минуту тревоги служители, конюхи, погонщики, бывшие в караван-сарае, все ушли на крышу. Вскоре жители ближайших улиц начали стекаться толпами, не зная, однако ж, что им делать и от кого защищаться. Начальник городской полиции и его урядники, взобравшись также на крышу, ещё более усиливали замешательство, крича во всё горло: «Бей! Лови! Коли!» – и не предпринимая никаких действительных мер. Несколько выстрелов сделано было наудачу; но, благодаря мраку и безначалию, мы успели пробраться сквозь народ и ускакать без всякого урона.
Во время самого грабежа и во время отступления я несколько раз хотел оставить отчаянную шайку моих товарищей и скрыться в каком-нибудь закоулке, но боялся, чтоб моя туркменская одежда не навлекла на меня мщения разъярённой черни, прежде нежели успею объяснить ей причину моего преображения. Притом я неосторожно объявил своё имя привратнику караван-сарая. Посему, когда б и уцелел от суматохи, то кто мог меня удостоверить, что бейлербей не воспользуется этим случаем и, переименовав мою голову в туркменскую, не представит её в Тегеран при донесении, как доказательство блистательной победы, одержанной им над хищниками? Я терзался нерешимостью, думал, нет ли возможности ускользнуть в отцовскую лавку, и проклинал судьбу, поставившую меня в такое ужасное затруднение, как вдруг почувствовал на плече тяжёлую лапу, которая, схватив меня, сильно пихнула вперёд. Я оглянулся и с трепетом увидел за собою свирепое лицо Аслан-султана, воспламенённое разбоем и остервенением, облитое потом и кровью; глаза у него пылали, как у тигра.
– Ты, видно, хочешь вкусить моего кинжала, – заревел он охриплым голосом, – вперёд! Не отставай!
Слова эти решили все мои недоумения. Чтоб доказать моё усердие, я бросился с саблей в руке на одного перса, который в ту минуту пробегал мимо нас, и грозно закричал, что ежели он тотчас не сдастся и не последует за мною, то убью его. Перс начал молить о пощаде обыкновенными восклицаниями:
– Аман! Аман! Ради имама Хусейна! Ради души вашего отца! Ради бороды Омара! Аман! Оставьте меня в покое!
Голос этого несчастного глубоко отразился в моём сердце: он чрезвычайно походил на голос моего отца. Это действительно был он: свет, мелькнувший от фонаря, озарил столь знакомое мне лицо, и я вдруг выпустил из руки его бороду. Бедный Хасан, вероятно, спешил из дома в лавку спасать от грабежа свои вещи, состоявшие из нескольких полотенец, ящика с бритвами, куска мыла и старого ковра. Почтение, которое мы привыкли оказывать нашим родителям, едва не заставило меня поцеловать его руку и стать перед ним с должным благоговением, но я опасался моих покровителей и принуждён был продолжать начатое. Я тормошил его и показывал, будто бью его со всей силой; но удары мои, минуя родительскую спину, падали на седло лошака, который тут случился. Вдруг я услышал, как он пробормотал про себя:
«Где мой Хаджи? Он теперь защитил бы меня от этих разбойников!» – и немедленно оставил старика, сказав по-турецки окружающим меня туркменам:
– Он для нас не годится: это простой бородобрей. Вслед за сим мы сели на коней и поскакали по тёмным улицам, не будучи никем преследуемы.
Глава V
Три пленника. Раздел добычи
Прибыв на сборное место, мы остановились, чтоб дать отдых лошадям и самим собраться с силами. Один из наших товарищей успел дорогою похитить барана, которого мы тотчас изрезали в куски, наткнули на прутики и сжарили на слабом огне, разведённом с помощью сухого кустарника и собранного на поле помёта.
Истребив барана, мы занялись рассмотрением достоинства наших пленников. Первый из них был мужчина лет около пятидесяти, высокого роста, тощий, с быстрым глазом, маленькою бородою и лицом лихорадочного цвета: на нём были шёлковые шаровары и кафтан из шалевой материи. Второй, небольшой, круглый человечек средних лет, с румяным лицом и орлиным носом, в кафтане тёмного цвета, застёгнутом на груди, с виду походил на законника. Третий, крепкого сложения, плотный и здоровый, с чёрною окладистою бородой, имел довольно грубую наружность; он озабочивал нас более, нежели два другие, по причине упорного сопротивления, оказанного им при своём похищении.
Дав им несколько оставшихся от нас костей для завтрака, мы позвали их к себе. Тощий, высокий перс, на котором туркмены всего более основывали свои расчёты, был первый подвергнут допросу. Я один из нашей шайки знал по-персидски и должен был служить переводчиком.
– Кто ты таков? – вопросил Аслан-султан.
– Я хочу вам представить, для пользы службы, что я никто – я бедный человек, – отвечал перс.
– Чем ты занимаешься?
– Я поэт, к вашим услугам: чем же мне быть более?
– Поэт? – вскрикнул один из хищников. – Какая нам от него польза?
– Пользы нет никакой, – отвечал Аслан-султан. – Он стоит не более десяти туманов. Поэты живут тем, что выманят у других: это народ нищий. Кто захочет выкупить поэта? Но если ты беден, откуда у тебя такое богатое платье?
– Это часть жалованного платья, которое получил я от благородного и высокого шах-заде, ширазского правителя, за стихи, которые сочинил в его похвалу, – сказал поэт.
Получив такой ответ, хищники отняли у него кафтан и шёлковые шаровары, дали ему баранью бурку и велели удалиться. Вслед за ним явился маленький, круглый человечек.
– А ты кто таков? – спросил наш предводитель.
– Я бедный казий, – отвечал пленник.
– Откуда же у тебя взялась богатая постель, если ты беден? – возразил султан. – Ты, собачий сын! Если ты нас обманываешь, то мы тотчас отрубим тебе голову. Признайся, что ты богат. Все казии богатые люди: они продают совесть и правосудие.
– Я казий геледунский, к вашим услугам, – промолвил пленник, – приехал в Исфаган объясниться с бейлербеем насчёт сбора с деревни, которою владею по моему званию.
– Где ж твои сборные деньги? – спросил Аслан.
– Я приехал представить, что денег нет, – отвечал казий, – саранча истребила весь мой хлеб; дождя мы не видали ни капли.
– Так что ж от него проку? – вскричал один из шайки.
– Если он хороший казий, – возразил Аслан, – то за него можно выручить хорошую цену, потому что сами поселяне пожелают вытребовать его обратно; в противном случае и динара за него много! При всём том его надобно удержать: за него при случае дадут более, чем за другого купца. Но посмотрим, куда годится третий.
– Ты что за собака? – сказал грозно султан, обращаясь к здоровому, плотному персу. – Из какого ты звания?
– Я ферраш, – отвечал он грубым голосом.
– Ферраш? – вскричала вся шайка. – Лжёшь, негодяй!
– По какому же поводу ты спал на богатой постели? – промолвил один хищник.
– Это не моя постель, – возразил он, – я спал на постели своего барина.
– Врёт! Врёт! – закричали все в один голос. – Он, должно быть, купец. Ты купец? Признайся, а не то мы тебя тотчас изрубим в куски.
Напрасно клялся он, что он простой ферраш; никто не хотел ему верить. Хищники пришли в исступление, и бедный перс столько получил толчков и оплеух со всех сторон, что наконец принуждён был возопить, что он купец. Судя, однако ж, по его наружности, я заключил с достоверностью, что он должен быть из простого звания, и советовал моим товарищам отпустить его, утверждая, что за него не получат они никакого выкупа. Вдруг все хищники навалились на меня с проклятиями и ругательствами, грозя, что если я буду принимать сторону моих соотечественников, то разделю их участь и опять обращён буду в невольники. Я должен был замолчать и оставить руфиян делать, что им угодно.
Истребив барана, мы занялись рассмотрением достоинства наших пленников. Первый из них был мужчина лет около пятидесяти, высокого роста, тощий, с быстрым глазом, маленькою бородою и лицом лихорадочного цвета: на нём были шёлковые шаровары и кафтан из шалевой материи. Второй, небольшой, круглый человечек средних лет, с румяным лицом и орлиным носом, в кафтане тёмного цвета, застёгнутом на груди, с виду походил на законника. Третий, крепкого сложения, плотный и здоровый, с чёрною окладистою бородой, имел довольно грубую наружность; он озабочивал нас более, нежели два другие, по причине упорного сопротивления, оказанного им при своём похищении.
Дав им несколько оставшихся от нас костей для завтрака, мы позвали их к себе. Тощий, высокий перс, на котором туркмены всего более основывали свои расчёты, был первый подвергнут допросу. Я один из нашей шайки знал по-персидски и должен был служить переводчиком.
– Кто ты таков? – вопросил Аслан-султан.
– Я хочу вам представить, для пользы службы, что я никто – я бедный человек, – отвечал перс.
– Чем ты занимаешься?
– Я поэт, к вашим услугам: чем же мне быть более?
– Поэт? – вскрикнул один из хищников. – Какая нам от него польза?
– Пользы нет никакой, – отвечал Аслан-султан. – Он стоит не более десяти туманов. Поэты живут тем, что выманят у других: это народ нищий. Кто захочет выкупить поэта? Но если ты беден, откуда у тебя такое богатое платье?
– Это часть жалованного платья, которое получил я от благородного и высокого шах-заде, ширазского правителя, за стихи, которые сочинил в его похвалу, – сказал поэт.
Получив такой ответ, хищники отняли у него кафтан и шёлковые шаровары, дали ему баранью бурку и велели удалиться. Вслед за ним явился маленький, круглый человечек.
– А ты кто таков? – спросил наш предводитель.
– Я бедный казий, – отвечал пленник.
– Откуда же у тебя взялась богатая постель, если ты беден? – возразил султан. – Ты, собачий сын! Если ты нас обманываешь, то мы тотчас отрубим тебе голову. Признайся, что ты богат. Все казии богатые люди: они продают совесть и правосудие.
– Я казий геледунский, к вашим услугам, – промолвил пленник, – приехал в Исфаган объясниться с бейлербеем насчёт сбора с деревни, которою владею по моему званию.
– Где ж твои сборные деньги? – спросил Аслан.
– Я приехал представить, что денег нет, – отвечал казий, – саранча истребила весь мой хлеб; дождя мы не видали ни капли.
– Так что ж от него проку? – вскричал один из шайки.
– Если он хороший казий, – возразил Аслан, – то за него можно выручить хорошую цену, потому что сами поселяне пожелают вытребовать его обратно; в противном случае и динара за него много! При всём том его надобно удержать: за него при случае дадут более, чем за другого купца. Но посмотрим, куда годится третий.
– Ты что за собака? – сказал грозно султан, обращаясь к здоровому, плотному персу. – Из какого ты звания?
– Я ферраш, – отвечал он грубым голосом.
– Ферраш? – вскричала вся шайка. – Лжёшь, негодяй!
– По какому же поводу ты спал на богатой постели? – промолвил один хищник.
– Это не моя постель, – возразил он, – я спал на постели своего барина.
– Врёт! Врёт! – закричали все в один голос. – Он, должно быть, купец. Ты купец? Признайся, а не то мы тебя тотчас изрубим в куски.
Напрасно клялся он, что он простой ферраш; никто не хотел ему верить. Хищники пришли в исступление, и бедный перс столько получил толчков и оплеух со всех сторон, что наконец принуждён был возопить, что он купец. Судя, однако ж, по его наружности, я заключил с достоверностью, что он должен быть из простого звания, и советовал моим товарищам отпустить его, утверждая, что за него не получат они никакого выкупа. Вдруг все хищники навалились на меня с проклятиями и ругательствами, грозя, что если я буду принимать сторону моих соотечественников, то разделю их участь и опять обращён буду в невольники. Я должен был замолчать и оставить руфиян делать, что им угодно.