Страница:
– Халиф! – молвили тогда сыновья убитого. – Этот юноша загладил своё преступление честным поступком, и мы прощаем ему кровь нашего возлюбленного отца, чтоб не сказали, будто погибло между людьми благородство души.
Халиф, утешенный столь высокими чувствами своих подданных, утвердил прощение бедуину и воздал хвалу его прямодушию. Абу-дерра почтил он выше всех своих советников, и в награду за великодушие двух обиженных братьев повелел выплатить им окуп за кровь отца из казны государственной; но юноши отказались от принятия такого дара, говоря:
– Мы не продаём крови нашего родителя: её окупить может только строжайшее законное наказание или великий поступок убийцы. Прощая этому юноше, мы, подобно ему, поступили по долгу совести; а кто выполняет её веления, того никакою казнью устрашить, никакою наградою купить не можно.
– Барак аллах! Барак аллах![36] – вскричали все мои слушатели, утирая слёзы концами рукавов, и большею частью вторично бросили мне по нескольку газов.
Я привёл здесь повесть теми же словами, как читал её в книге приятеля моего, дервиша; но не в том искусство хорошего краснобая-сказочника. Из короткого и простого анекдота он должен сделать длинную, забавную или чувствительную повесть, которою мог бы тешить зевак, по крайней мере, два часа сряду. Первый мой опыт в этом роде был весьма блистателен. Посредством прикрас, прибауток, шуток и пословиц, удачно вводимых в мой рассказ, я занял внимание, возбудил любопытство, насмешил и растрогал своих слушателей до такой степени, что за час повествования получил от них около семи пиастров.
Глава XI
Глава XII
Глава XIII
Глава XIV
Халиф, утешенный столь высокими чувствами своих подданных, утвердил прощение бедуину и воздал хвалу его прямодушию. Абу-дерра почтил он выше всех своих советников, и в награду за великодушие двух обиженных братьев повелел выплатить им окуп за кровь отца из казны государственной; но юноши отказались от принятия такого дара, говоря:
– Мы не продаём крови нашего родителя: её окупить может только строжайшее законное наказание или великий поступок убийцы. Прощая этому юноше, мы, подобно ему, поступили по долгу совести; а кто выполняет её веления, того никакою казнью устрашить, никакою наградою купить не можно.
– Барак аллах! Барак аллах![36] – вскричали все мои слушатели, утирая слёзы концами рукавов, и большею частью вторично бросили мне по нескольку газов.
Я привёл здесь повесть теми же словами, как читал её в книге приятеля моего, дервиша; но не в том искусство хорошего краснобая-сказочника. Из короткого и простого анекдота он должен сделать длинную, забавную или чувствительную повесть, которою мог бы тешить зевак, по крайней мере, два часа сряду. Первый мой опыт в этом роде был весьма блистателен. Посредством прикрас, прибауток, шуток и пословиц, удачно вводимых в мой рассказ, я занял внимание, возбудил любопытство, насмешил и растрогал своих слушателей до такой степени, что за час повествования получил от них около семи пиастров.
Глава XI
Встреча с курьером. Хаджи-Баба приезжает в Тегеран верхом
Наконец я оставил Семнан. Идучи один дорогою, я предначертывал себе образ будущей жизни в Тегеране. Женщины, посещавшие меня в гробнице, находили, что я не только не дурён собою, но даже слишком хорош, чтоб быть дервишем. «Они правы! – подумал я себе. – Какая мне нужда казаться святым, имея двадцать пять лет от роду и двадцать туманов в кармане? Прибыв в столицу, куплю себе хорошее платье, наряжусь щёголем и пойду испытывать счастья на ином, благороднейшем, поприще».
На седьмом часу пути от Тегерана я шёл себе, распевая во всё горло песню о любви Меджнуна и Лейли, как вдруг увидел едущего верхом курьера. Было чрезвычайно жарко. Он остановился вблизи меня, вступил мимоходом в разговор и наконец предложил разделить со мною свой обед, на что я охотно согласился. Мы сели на берегу ручейка, среди пашен; мой курьер разнуздал лошадь и пустил её в деревенскую пшеницу. Из глубоких карманов складчатых своих шаровар он вынул из одного род сальной онучи, в которой было завёрнуто несколько комков холодной рисовой каши и столько же листов хлеба; из другого же (где находились его башмаки, табак, стакан, щётка и множество других вещей) пяток головок луку, к которым прибавил дюжину солёных огурцов, хранившихся в кувшине, привязанном к седлу. Мы истребили всё это в несколько минут, облизали пальцы и обмыли руки в ручейке. Голод не дозволял нам прежде этого вступить в объяснения; теперь мы закурили трубки и стали расспрашивать друг друга. Я рассказал ему о себе в кратких словах, приняв за правило не сообщать никому никаких о своём лице подробностей. Он видел, что я дервиш, и дело с концом. Но мой товарищ воспитывался, видно, не в одном со мною училище[37] он высказал всё, что у него было на душе – кто таков он сам, кто его отец, тесть, зять, дядя и даже лошадь; последняя, по званию его, казённого курьера, была им насильно отнята на дороге у одного мужика, которому дал он взамен свою лошадь, по несчастию вывихнувшую себе ногу, с тем что когда мужик доставит ему эту лошадь в Тегеран, то получит обратно свою. Но всего любопытнее для меня было то, что он ехал из Астрабада и посылался тамошним правителем с радостным донесением об освобождении придворного поэта и прежнего моего товарища, Аскар-хана, из плена у туркменов. Чтоб не прерывать его повествования, я скрыл свою радость и не показал даже того, что знаком с Аскар-Ханом, но смекнул немедленно, что могу найти в нём важного для себя покровителя в столице.
Мой курьер уведомил меня, что поэт приплёлся в Астрабад в самом жалком виде – без денег, без платья и без хлеба – и просил его ехать в Тегеран как можно поспешнее, чтоб дать знать о том в доме. За этим он вынул из-за пазухи платок, в котором были завёрнуты письма Аскар-хана к его семейству, и, как сам не знал грамоте, просил меня прочитать их и пересказать ему содержание, потому что ему крайне хотелось знать наперёд, какую именно награду поэт назначает выдать подателю этих писем за его труд и ревность.
Первое письмо, которое я раскрыл, было адресовано к самому шаху. Аскар-хан самым высокопарным и надутым слогом изображал в нём все страдания и бедствия, претерпенные им у туркменов, присовокупляя, что голод, жажда и варварское обращение этих хищников казались менее самого ничтожнейшего ничто в сравнении с величайшим из несчастий – лишением лучезарного лицезрения Царя царей, Тени аллаха на земле, Средоточия вселенной, Перла самодержавия, Раковины великодушия, философского камня всех совершенств в мире, и проч. и проч. Далее излагал он, что, подобно тому как самому даже презреннейшему червяку дозволено пользоваться блеском и теплотою великого Светила мира, он, подлейший из рабов, зрением непостижимая пылинка, движущаяся в луче Величия государства, дерзает льстить себя мыслью, что и ему не будет воспрещено несравненное счастье греться перед пылающим благотворностью солнцеобразным присутствием падишаха. Наконец поэт изъявлял надежду, что в долговременное его отсутствие тень Царя царей нисколько не уменьшилась в своём объёме; что он будет опять допущен к ревностному исправлению своей должности и будет иметь случай усерднее, чем когда-нибудь, воспевать любовь соловья к прекрасной розе.
Второе письмо било писано к верховному везиру, которого называл он планетою между звёздами рода человеческого, хотя в дружеском со мною разговоре у туркменов описывал его как старого скрягу, осла и мошенника. Подобное же послание отправлял он и к своему врагу, главному казначею. Между письмами к его семейству одно было к жене, другое к учителю его сына, третье к управителю дома.
К жене писал он о внутреннем устройстве андаруна, или терема, надеясь, что в его отсутствие она соблюдала должную экономию и хорошо управляла невольницами, и прося немедленно заняться с ними шитьём для него платья, так как у него нет даже шаровар.
Учителю предписывал он обращать особенное внимание на нравственность его сына, то есть учить его обрядам утончённой вежливости, приветствиям, льстивому обхождению с особами высшего звания и пяти ежедневным молитвам, будучи, впрочем, уверен, что, находясь под руководством такого философа, он уже выучился ловко сидеть на коне, владеть копьём и стрелять на бегу из ружья.
Управителю поэт давал общие наставления о домашних делах, приказывая ему являться ежедневно к верховному везиру и во всё время присутствия стоять перед ним с сжатыми как можно плотнее ногами и с руками, правильно сложенными на брюхе, превозносить его похвалами и уверять о раболепнейших к нему чувствах своего господина; в доме ввести в расходы строжайшую экономию; смотреть неусыпно за женою и невольницами; госпоже не позволять часто ходить в баню; лично сопровождать её, когда она идёт с невольницами гулять на кладбище или покупать что-нибудь на базарах, и не пускать в андарун чёрного невольника, Джоугара; если приметит, что последний дружен с которою-нибудь из невольниц, то обоих высечь порядком. Притом он надеялся, что во время его отлучки управитель принимал надлежащие меры, чтоб в гарем не ходили подозрительные женщины, особливо известная ему старая жидовка; чтоб каменная стена, окружающая терем, находилась всегда в надлежащей исправности и женщины не шатались по крыше с соседями. В заключение он предписывал ему наградить курьера десятью туманами.
Я сложил опять все письма по-прежнему, запечатал их теми же облатками из липкой бумаги и возвратил моему товарищу, которого крайне обрадовало последнее распоряжение поэта. Он был доволен тем, что, по крайней мере, не понапрасну спешил день и ночь, боясь, чтоб кто-нибудь другой не предупредил его в Тегеране с радостным известием об освобождении Царя поэтов. Между тем жара, усталость и выспренний слог придворного стихотворца, набитый неудобопонятными арабскими словами, благополучно изливали усыпительное действие своё на ресницы курьера: он говорил со мною ещё несколько минут и вдруг уснул на траве как камень, позабыв даже спрятать за пазуху свои письма. Сидя подле него, я размышлял об этом благоприятном для меня событии и нечаянно напал на прекрасную мысль – опередить курьера с донесением об этом. В самом деле, кто более меня имел на то права? Я знал все похождения прежней жизни поэта, был с ним лично знаком, горевал с ним вместе у туркменов и дал ему слово стараться быть ему полезным всеми мерами. Что касается до лошади, то она столько же принадлежала курьеру, сколько и мне: впрочем, мужик мог его ещё настигнуть с собственным его конём, а не то он мог, по тому же правилу, отнять для себя скотину у другого мужика. Словом, без дальнейших рассуждений я развернул тихонько платок, вынул письмо к управителю, сел на лошадь и, пришпорив её острыми углами стремян, во весь опор помчался к Тегерану.
Быстро подвигаясь вперёд, я не переставал соображать в уме средства, как бы мне ловче захватить в свои руки туманы, назначенные в награду курьеру. Со стороны последнего мне нечего было опасаться, потому что, пока он проснётся, я уже буду далеко от него: проснувшись, он пойдёт сперва искать своей лошади; мужик, вероятно, не так скоро к нему подоспеет; он принуждён будет требовать для себя коня в деревне; но кто поверит пошлой его сказке о письмах, завтраке и дервише? Итак, он должен будет нанять для себя скотину, будет торговаться с погонщиками до вечера, а между тем я уже буду в Тегеране, продам лошадь за что бы ни стало и слажу своё дело так, как его обдумал и как сам читатель будет в состоянии судить о том немедленно.
На седьмом часу пути от Тегерана я шёл себе, распевая во всё горло песню о любви Меджнуна и Лейли, как вдруг увидел едущего верхом курьера. Было чрезвычайно жарко. Он остановился вблизи меня, вступил мимоходом в разговор и наконец предложил разделить со мною свой обед, на что я охотно согласился. Мы сели на берегу ручейка, среди пашен; мой курьер разнуздал лошадь и пустил её в деревенскую пшеницу. Из глубоких карманов складчатых своих шаровар он вынул из одного род сальной онучи, в которой было завёрнуто несколько комков холодной рисовой каши и столько же листов хлеба; из другого же (где находились его башмаки, табак, стакан, щётка и множество других вещей) пяток головок луку, к которым прибавил дюжину солёных огурцов, хранившихся в кувшине, привязанном к седлу. Мы истребили всё это в несколько минут, облизали пальцы и обмыли руки в ручейке. Голод не дозволял нам прежде этого вступить в объяснения; теперь мы закурили трубки и стали расспрашивать друг друга. Я рассказал ему о себе в кратких словах, приняв за правило не сообщать никому никаких о своём лице подробностей. Он видел, что я дервиш, и дело с концом. Но мой товарищ воспитывался, видно, не в одном со мною училище[37] он высказал всё, что у него было на душе – кто таков он сам, кто его отец, тесть, зять, дядя и даже лошадь; последняя, по званию его, казённого курьера, была им насильно отнята на дороге у одного мужика, которому дал он взамен свою лошадь, по несчастию вывихнувшую себе ногу, с тем что когда мужик доставит ему эту лошадь в Тегеран, то получит обратно свою. Но всего любопытнее для меня было то, что он ехал из Астрабада и посылался тамошним правителем с радостным донесением об освобождении придворного поэта и прежнего моего товарища, Аскар-хана, из плена у туркменов. Чтоб не прерывать его повествования, я скрыл свою радость и не показал даже того, что знаком с Аскар-Ханом, но смекнул немедленно, что могу найти в нём важного для себя покровителя в столице.
Мой курьер уведомил меня, что поэт приплёлся в Астрабад в самом жалком виде – без денег, без платья и без хлеба – и просил его ехать в Тегеран как можно поспешнее, чтоб дать знать о том в доме. За этим он вынул из-за пазухи платок, в котором были завёрнуты письма Аскар-хана к его семейству, и, как сам не знал грамоте, просил меня прочитать их и пересказать ему содержание, потому что ему крайне хотелось знать наперёд, какую именно награду поэт назначает выдать подателю этих писем за его труд и ревность.
Первое письмо, которое я раскрыл, было адресовано к самому шаху. Аскар-хан самым высокопарным и надутым слогом изображал в нём все страдания и бедствия, претерпенные им у туркменов, присовокупляя, что голод, жажда и варварское обращение этих хищников казались менее самого ничтожнейшего ничто в сравнении с величайшим из несчастий – лишением лучезарного лицезрения Царя царей, Тени аллаха на земле, Средоточия вселенной, Перла самодержавия, Раковины великодушия, философского камня всех совершенств в мире, и проч. и проч. Далее излагал он, что, подобно тому как самому даже презреннейшему червяку дозволено пользоваться блеском и теплотою великого Светила мира, он, подлейший из рабов, зрением непостижимая пылинка, движущаяся в луче Величия государства, дерзает льстить себя мыслью, что и ему не будет воспрещено несравненное счастье греться перед пылающим благотворностью солнцеобразным присутствием падишаха. Наконец поэт изъявлял надежду, что в долговременное его отсутствие тень Царя царей нисколько не уменьшилась в своём объёме; что он будет опять допущен к ревностному исправлению своей должности и будет иметь случай усерднее, чем когда-нибудь, воспевать любовь соловья к прекрасной розе.
Второе письмо било писано к верховному везиру, которого называл он планетою между звёздами рода человеческого, хотя в дружеском со мною разговоре у туркменов описывал его как старого скрягу, осла и мошенника. Подобное же послание отправлял он и к своему врагу, главному казначею. Между письмами к его семейству одно было к жене, другое к учителю его сына, третье к управителю дома.
К жене писал он о внутреннем устройстве андаруна, или терема, надеясь, что в его отсутствие она соблюдала должную экономию и хорошо управляла невольницами, и прося немедленно заняться с ними шитьём для него платья, так как у него нет даже шаровар.
Учителю предписывал он обращать особенное внимание на нравственность его сына, то есть учить его обрядам утончённой вежливости, приветствиям, льстивому обхождению с особами высшего звания и пяти ежедневным молитвам, будучи, впрочем, уверен, что, находясь под руководством такого философа, он уже выучился ловко сидеть на коне, владеть копьём и стрелять на бегу из ружья.
Управителю поэт давал общие наставления о домашних делах, приказывая ему являться ежедневно к верховному везиру и во всё время присутствия стоять перед ним с сжатыми как можно плотнее ногами и с руками, правильно сложенными на брюхе, превозносить его похвалами и уверять о раболепнейших к нему чувствах своего господина; в доме ввести в расходы строжайшую экономию; смотреть неусыпно за женою и невольницами; госпоже не позволять часто ходить в баню; лично сопровождать её, когда она идёт с невольницами гулять на кладбище или покупать что-нибудь на базарах, и не пускать в андарун чёрного невольника, Джоугара; если приметит, что последний дружен с которою-нибудь из невольниц, то обоих высечь порядком. Притом он надеялся, что во время его отлучки управитель принимал надлежащие меры, чтоб в гарем не ходили подозрительные женщины, особливо известная ему старая жидовка; чтоб каменная стена, окружающая терем, находилась всегда в надлежащей исправности и женщины не шатались по крыше с соседями. В заключение он предписывал ему наградить курьера десятью туманами.
Я сложил опять все письма по-прежнему, запечатал их теми же облатками из липкой бумаги и возвратил моему товарищу, которого крайне обрадовало последнее распоряжение поэта. Он был доволен тем, что, по крайней мере, не понапрасну спешил день и ночь, боясь, чтоб кто-нибудь другой не предупредил его в Тегеране с радостным известием об освобождении Царя поэтов. Между тем жара, усталость и выспренний слог придворного стихотворца, набитый неудобопонятными арабскими словами, благополучно изливали усыпительное действие своё на ресницы курьера: он говорил со мною ещё несколько минут и вдруг уснул на траве как камень, позабыв даже спрятать за пазуху свои письма. Сидя подле него, я размышлял об этом благоприятном для меня событии и нечаянно напал на прекрасную мысль – опередить курьера с донесением об этом. В самом деле, кто более меня имел на то права? Я знал все похождения прежней жизни поэта, был с ним лично знаком, горевал с ним вместе у туркменов и дал ему слово стараться быть ему полезным всеми мерами. Что касается до лошади, то она столько же принадлежала курьеру, сколько и мне: впрочем, мужик мог его ещё настигнуть с собственным его конём, а не то он мог, по тому же правилу, отнять для себя скотину у другого мужика. Словом, без дальнейших рассуждений я развернул тихонько платок, вынул письмо к управителю, сел на лошадь и, пришпорив её острыми углами стремян, во весь опор помчался к Тегерану.
Быстро подвигаясь вперёд, я не переставал соображать в уме средства, как бы мне ловче захватить в свои руки туманы, назначенные в награду курьеру. Со стороны последнего мне нечего было опасаться, потому что, пока он проснётся, я уже буду далеко от него: проснувшись, он пойдёт сперва искать своей лошади; мужик, вероятно, не так скоро к нему подоспеет; он принуждён будет требовать для себя коня в деревне; но кто поверит пошлой его сказке о письмах, завтраке и дервише? Итак, он должен будет нанять для себя скотину, будет торговаться с погонщиками до вечера, а между тем я уже буду в Тегеране, продам лошадь за что бы ни стало и слажу своё дело так, как его обдумал и как сам читатель будет в состоянии судить о том немедленно.
Глава XII
Прибытие в Тегеран. Конный рынок. Объяснение с управителем
Я приехал в Тегеран поутру очень рано и тотчас вывел свою лошадь на рынок, лежащий у ворот Шах-Абдул-Азимовых, где ежедневно производится торг этими животными. Опередив так блистательно казённого курьера, я мог уверять по совести, что лошадь хороша; но барышник, который стал торговать её, доказал мне ясно, что в ней множество пороков, так что я готов уже был отдать её с радостью за безделицу. Во-первых, она была чап, во-вторых, аблаг;[38] притом стара летами, зубы были у неё закалённые, ноги разбитые – словом, никуда не годилась. Итак, я крайне удивился, когда он предложил мне за неё, с седлом и уздою, пять туманов; но и он сам пришёл в изумление, видя, что без всякого торгу я отдаю ему лошадь за ту цену. Половину денег он вручил мне немедленно, а за другую половину предложил взять у него старого, чахлого, почти околевающего осла. Я не согласился, и он обещал уплатить мне при первом свидании остальные два с половиною тумана. Что ж делать! Мне некогда было с ним тягаться. Я пошёл прямо оттуда на базар, купил чёрную баранью шапку, бросил в угол свой дервишский колпак и, нарядясь совершенно так, как будто лишь теперь пришёл с дороги, отправился искать жилище поэта.
Дом его находился в одной их лучших частей города, среди садов, наполненных прекрасными тополями и гранатовыми деревьями; вдоль улицы протекал ручеёк, орошая своею водой ряд великолепных чинар. Но самый дом носил на себе отпечаток долгого отсутствия хозяина: двери были полузатворены, внутри не видно было никакого движения. Взойдя на первый двор, я подумал, что в нём никто не живёт, и начал беспокоиться насчёт моей награды. Наконец, отыскав лестницу, пошёл я наверх и проникнул в обширную, построенную над входом в дом комнату, где увидел дряхлого старичишку, который, сидя уединённо на войлоке, курил табак из простого кальяна. Это был сам управитель.
– Ас-селям алейкум!
– В-алейкум ас-селям![39]
– Благовестие! – воскликнул я. – Хан скоро к вам будет!
– Что такое? – спросил старик. – Какой хан? Где? Когда?
Я рассказал ему приключения его господина и, в удостоверение, представил письмо его, которое он медленно прочитал два раза сряду, осмотрел со всех сторон и опять сложил с притворною радостью на лице, но с явным неудовольствием, страхом и изумлением в сердце.
– Но верно ли это, что хан жив? – возразил он, поглядывая на меня с любопытством.
– Вернее того, что я теперь сижу с вами! – отвечал я. – Завтра приедет от него к вам другой гонец и привезёт письма к госпоже, к учителю, шаху, везирам и прочим.
Управитель пришёл в совершенное расстройство духа и стал восклицать бессвязно:
– Это что за удивительное дело! Что за пепел упал на наши головы? Что мне делать? Куда деваться?
Когда он несколько поуспокоился, я начал расспрашивать его о причине этого смущения, которое казалось мне вовсе неуместным. Но он отвечал всегда одно и то же:
– Он никак не может быть в живых! Все говорят, что он умер! Он непременно умер! Между прочим, жене его приснилось, будто она выронила тот самый зуб, который причинял ей жестокую боль; следственно, как ему не умереть? Притом же и сам шах изволил решить, что он умер. Куда ему быть в живых! Да помилует аллах его душу! Да наделит он её всеми блаженствами рая!
– Хорошо! А если и умер, то что ж? – возразил я. – Неужели вы его наследник? Но я могу вас уверить, что умирать он никогда и не думал, что шесть дней тому он жил и здравствовал в Астрабаде и что на будущей неделе сам он лично к вам пожалует.
Управитель, покачав головою, пососав свой палец от изумления и надумавшись вдоволь, наконец сказал:
– Моё недоумение отнюдь не покажется вам странным, когда объясню вам положение его дел. Во-первых, вследствие верного или неверного донесения о его кончине, шах велел взять в казну всё его имение: его дом, грузинские невольницы и вся домашняя утварь назначены к отдаче Али-мирзе, одному из младших сыновей шаха; деревня его принадлежит теперь верховному везиру; место его при Дверях счастия обещано мирзе Фузулу; а, в довершение всей беды, жена его вышла замуж за нашего учителя. Скажите ж, ради имени пророка, есть ли тут возможность радоваться его возвращению?
Я совершенно согласился с его мнением и только промолвил:
– Но что ж будет с обещанною мне наградой?
– Какая тут вам награда! – воскликнул управитель. – Ступайте, ради Али! За такие новости нам не из чего разоряться на награды. Обратитесь к хану, когда он сам здесь будет: у меня денег нет ни полушки.
«Вот зачем я так спешил сюда!» – подумал я про себя печально и, обещав управителю наведаться к нему на днях, оставил его рассуждать на досуге о последствиях привезённого мною известия.
Дом его находился в одной их лучших частей города, среди садов, наполненных прекрасными тополями и гранатовыми деревьями; вдоль улицы протекал ручеёк, орошая своею водой ряд великолепных чинар. Но самый дом носил на себе отпечаток долгого отсутствия хозяина: двери были полузатворены, внутри не видно было никакого движения. Взойдя на первый двор, я подумал, что в нём никто не живёт, и начал беспокоиться насчёт моей награды. Наконец, отыскав лестницу, пошёл я наверх и проникнул в обширную, построенную над входом в дом комнату, где увидел дряхлого старичишку, который, сидя уединённо на войлоке, курил табак из простого кальяна. Это был сам управитель.
– Ас-селям алейкум!
– В-алейкум ас-селям![39]
– Благовестие! – воскликнул я. – Хан скоро к вам будет!
– Что такое? – спросил старик. – Какой хан? Где? Когда?
Я рассказал ему приключения его господина и, в удостоверение, представил письмо его, которое он медленно прочитал два раза сряду, осмотрел со всех сторон и опять сложил с притворною радостью на лице, но с явным неудовольствием, страхом и изумлением в сердце.
– Но верно ли это, что хан жив? – возразил он, поглядывая на меня с любопытством.
– Вернее того, что я теперь сижу с вами! – отвечал я. – Завтра приедет от него к вам другой гонец и привезёт письма к госпоже, к учителю, шаху, везирам и прочим.
Управитель пришёл в совершенное расстройство духа и стал восклицать бессвязно:
– Это что за удивительное дело! Что за пепел упал на наши головы? Что мне делать? Куда деваться?
Когда он несколько поуспокоился, я начал расспрашивать его о причине этого смущения, которое казалось мне вовсе неуместным. Но он отвечал всегда одно и то же:
– Он никак не может быть в живых! Все говорят, что он умер! Он непременно умер! Между прочим, жене его приснилось, будто она выронила тот самый зуб, который причинял ей жестокую боль; следственно, как ему не умереть? Притом же и сам шах изволил решить, что он умер. Куда ему быть в живых! Да помилует аллах его душу! Да наделит он её всеми блаженствами рая!
– Хорошо! А если и умер, то что ж? – возразил я. – Неужели вы его наследник? Но я могу вас уверить, что умирать он никогда и не думал, что шесть дней тому он жил и здравствовал в Астрабаде и что на будущей неделе сам он лично к вам пожалует.
Управитель, покачав головою, пососав свой палец от изумления и надумавшись вдоволь, наконец сказал:
– Моё недоумение отнюдь не покажется вам странным, когда объясню вам положение его дел. Во-первых, вследствие верного или неверного донесения о его кончине, шах велел взять в казну всё его имение: его дом, грузинские невольницы и вся домашняя утварь назначены к отдаче Али-мирзе, одному из младших сыновей шаха; деревня его принадлежит теперь верховному везиру; место его при Дверях счастия обещано мирзе Фузулу; а, в довершение всей беды, жена его вышла замуж за нашего учителя. Скажите ж, ради имени пророка, есть ли тут возможность радоваться его возвращению?
Я совершенно согласился с его мнением и только промолвил:
– Но что ж будет с обещанною мне наградой?
– Какая тут вам награда! – воскликнул управитель. – Ступайте, ради Али! За такие новости нам не из чего разоряться на награды. Обратитесь к хану, когда он сам здесь будет: у меня денег нет ни полушки.
«Вот зачем я так спешил сюда!» – подумал я про себя печально и, обещав управителю наведаться к нему на днях, оставил его рассуждать на досуге о последствиях привезённого мною известия.
Глава XIII
Вторичная встреча с курьером. Спор и расправа у полицмейстера
Расставшись с управителем, я пошёл блуждать по городу без цели. На большой улице, ведущей к шахскому дворцу, я встретил табачного разносчика, приказал ему набить для себя кальян, сел на пятках, опираясь спиною о стену одного дома, и начал преспокойно наслаждаться кейфом. С каждым глотком дыму, вдыхаемого из кальяна, порождалась в моей голове новая мысль касательно будущих моих видов в Тегеране, которую тут же, вместе с дымом, испускал я на воздух, как неосновательную. Десять туманов, на которые я столько надеялся, миновали мой карман.
«Да провалятся они в самый глубочайший ад! – подумал я. – У меня, видно, нет счастья для плутовства. Притом мне наскучило принадлежать к черни: надобно непременно постараться выйти в люди. Мой приятель, поэт, не откажет мне в своём пособии, как скоро сюда приедет. Почему ж не могу я сделаться со временем важным человеком, когда столь многие ничем не лучше меня достигли и степеней и богатств и стоят теперь на равном счету с полными лунами? Что за редкое лицо первый любимец шаха, Исмаил-бек, прозванный «золотым»? Ферраш, пятобийца, простой шатроносец, который ни красивее собою, ни речистее меня, которому, что касается до удалости на коне, я, может статься, был бы в состоянии доказать, что такое значит верховая езда, поучившись этому ремеслу у таких мастеров, каковы туркмены. Хорошо! А главный казначей, который, набивая золотом сундуки шаха, не забывает и о своих, – что он за райская птица? Сын исфаганского бородобрея так же хорош, как и сын тегеранского, зеленщика, или, может быть, и лучше, потому что, по крайней мере, я обучен грамоте, а он и того не знает. Он ест, пьёт, живёт в раздолье, всякий день наряжается в новое платье, населяет свой гарем, после шаха, лучшими красавицами в Персии, не имея и половины моего ума и моих способностей; потому что, если верить тому, что говорят, то его высокопорожие настоящий «осёл в квадрате», и только».
Углубляясь в такие и подобные рассуждения и благовременно измеряя мыслию будущее моё величие, к достижению которого не предвидел никакой невозможности, я как-то вообразил себе, что я уже великий человек. В невольном восторге я бросил кальян, вскочил на ноги и, гордо подняв голову, побежал вперёд, распихивая кулаками народ, теснящийся на улице. Одни испугались, другие начали ругать, иные приняли меня за сумасшедшего. Опомнившись от первого порыва честолюбия и взглянув на свою нищенскую, изорванную одежду, сам я не мог удержаться от смеха над своей глупостью и признал необходимым, до вступления на поприще почестей, купить себе прежде всего порядочное платье.
Один раз, пробираясь через толпы к базарам, я вдруг был удержан жестокою среди улицы ссорою троих руфиян, которые кричали и бранили друг друга с необыкновенным жаром. Из любопытства я остановился вблизи их; но, подаваясь мало-помалу вперёд, по мере усиливающегося давления черни, навалившейся на меня сзади, вскоре очутился я в кругу спорящих и остолбенел, увидев между ними курьера, у которого я отнял лошадь, и барышника, которому её продал. Курьер с каким-то мужиком, стащив барышника с злополучной скотины, кричали оба вместе:
– Это моя лошадь! Это моё седло!
– Я купил её на торгу за наличные деньги, – говорил барышник.
Смекнув опасность, я хотел поскорее уйти оттуда; но, по несчастью, так был сжат со всех сторон окружающими зрителями, что почти не мог шевелиться. Вдруг увидел меня барышник и, схватив за пояс, вскричал:
– Вот он! Я у него купил лошадь и седло. В то же время узнал меня и курьер. Шум, брань, ругательства в один миг возвысились до такой степени, что, казалось, будто гроза, с молниею и громом, разразилась над моей головой и раздробила меня, несчастного; «негодяй», «вор», «плут», «мошенник» и тому подобные прилагательные сыпались на меня градом.
– Отдай мне мою лошадь! – кричал один.
– Отдай мне моё седло! – восклицал другой.
– Возврати мне пять туманов, которые я тебе дал! – говорил третий, тогда как толпа кричала отовсюду:
– Ведите его к казию!
Напрасно, в свою очередь, кричал я из всей силы, клялся, проклинал, запирался и бранил каждого попеременно: при первом взрыве их негодования нельзя было заставить никого из них выслушать меня терпеливо; они были в таком ожесточении, как будто я сделал что-нибудь необыкновенное, и такое, чего в подобном случае не сделали бы ни они сами, ни большая половина наших остроумных земляков. Исступление курьера не находило для себя пределов; мужик горько жаловался на сделанную ему обиду; барышник утверждал, будто я украл у него деньги, и поносил меня ужаснейшими словами. Я старался образумить первого, льстил другому и стращал последнего.
– Чего ты сердишься? – сказал я курьеру. – Вот твоё седло; оно цело – так что ж тебе нужно более?
Обращаясь потом к мужику:
– Ты не мог бы кричать громче и отчаяннее, когда бы твою лошадь загоняли до смерти: возьми её, ради Али, да и ступай себе домой, а приехав туда, сотвори молитву и возблагодари аллаха, что с тобой не случилось ничего хуже. – Что касается до барышника, то я навалился на него всею тяжестью моего гнева, как на плута, который требовал от меня того, что ему не следовало.
– Как ты смеешь называть меня обманщиком, – вскричал я, – когда ты по сию пору дал мне только половину денег и уже начал подкрашивать лошадь, чтоб, утаив её, лишить меня остального? На, возьми свои два с половиною тумана, и убирайся отсюда!
Барышник никак не хотел мириться и требовал непременно, чтоб я вознаградил его за содержание лошади. Ссора возгорелась снова, и как мы не могли ни убедить, ни переспорить друг друга, то согласились подвергнуть всё дело решению полицмейстера.
Мы отправились к нему все четверо вместе, сопровождаемые огромною толпою народу и продолжая браниться между собою. Но курьер, опасаясь наказания за насильное отнятие лошади у мужика на дороге, исчез первый из нашей толпы, с седлом на плечах и уздою в руке. За ним последовал мужик, который на повороте улицы ускакал с лошадью во весь опор, зная, вероятно, что это единственное средство к спасению своей собственности от неверных следствий правосудия. Итак, из всего числа тяжущихся остались я и барышник.
Мы нашли полицмейстера в обыкновенном месте, на перекрёстке улиц, пересекающих базары. Он сидел важно на ковре, разостланном на подмостках из досок, и курил кальян; вокруг него стояли полицейские урядники, приставы и служители с длинными палками, готовые во всякое время колотить правоверных по подошвам. Говорить начал я первый и, изложив обстоятельства дела, доказывал, что барышник имел, очевидно, в предмете меня обмануть. Тот, с своей стороны, домогался вознаграждения за корм лошади, основываясь на том, что я продал ему скотину, на которую не имел никакого права. Полицмейстер пришёл в большое недоумение, не зная, как решить такой, по мнению его, необыкновенный случай. Он хотел отправить нас к казию, когда один из зрителей, старик лет семидесяти, воскликнул:
– Чем вы затрудняетесь, ага? Дело само по себе ясно: когда барышник уплатит Хаджи остальную половину денег, тогда Хаджи удовлетворит его за содержание лошади.
– Да будет восхвалён аллах! – вскричала вся толпа, поражённая мнимою справедливостью этого приговора; и полицмейстер, согласясь с мнением старика, отпустил нас, промолвив, что, если тотчас не удалимся, обоих велит высечь по пятам.
Я тотчас возвратил барышнику полученные от него деньги и взял с него расписку. Он долго ещё рассуждал о предмете нашего спора и никак не мог постигнуть, почему лишился он следующего ему по всей справедливости удовлетворения за корм лошади, купленной им законным образом и отнятой у него безвинно. Наконец, чтоб отдать себе отчёт в этом происшествии, он стал бранить и проклинать полицмейстера, и мы расстались.
«Да провалятся они в самый глубочайший ад! – подумал я. – У меня, видно, нет счастья для плутовства. Притом мне наскучило принадлежать к черни: надобно непременно постараться выйти в люди. Мой приятель, поэт, не откажет мне в своём пособии, как скоро сюда приедет. Почему ж не могу я сделаться со временем важным человеком, когда столь многие ничем не лучше меня достигли и степеней и богатств и стоят теперь на равном счету с полными лунами? Что за редкое лицо первый любимец шаха, Исмаил-бек, прозванный «золотым»? Ферраш, пятобийца, простой шатроносец, который ни красивее собою, ни речистее меня, которому, что касается до удалости на коне, я, может статься, был бы в состоянии доказать, что такое значит верховая езда, поучившись этому ремеслу у таких мастеров, каковы туркмены. Хорошо! А главный казначей, который, набивая золотом сундуки шаха, не забывает и о своих, – что он за райская птица? Сын исфаганского бородобрея так же хорош, как и сын тегеранского, зеленщика, или, может быть, и лучше, потому что, по крайней мере, я обучен грамоте, а он и того не знает. Он ест, пьёт, живёт в раздолье, всякий день наряжается в новое платье, населяет свой гарем, после шаха, лучшими красавицами в Персии, не имея и половины моего ума и моих способностей; потому что, если верить тому, что говорят, то его высокопорожие настоящий «осёл в квадрате», и только».
Углубляясь в такие и подобные рассуждения и благовременно измеряя мыслию будущее моё величие, к достижению которого не предвидел никакой невозможности, я как-то вообразил себе, что я уже великий человек. В невольном восторге я бросил кальян, вскочил на ноги и, гордо подняв голову, побежал вперёд, распихивая кулаками народ, теснящийся на улице. Одни испугались, другие начали ругать, иные приняли меня за сумасшедшего. Опомнившись от первого порыва честолюбия и взглянув на свою нищенскую, изорванную одежду, сам я не мог удержаться от смеха над своей глупостью и признал необходимым, до вступления на поприще почестей, купить себе прежде всего порядочное платье.
Один раз, пробираясь через толпы к базарам, я вдруг был удержан жестокою среди улицы ссорою троих руфиян, которые кричали и бранили друг друга с необыкновенным жаром. Из любопытства я остановился вблизи их; но, подаваясь мало-помалу вперёд, по мере усиливающегося давления черни, навалившейся на меня сзади, вскоре очутился я в кругу спорящих и остолбенел, увидев между ними курьера, у которого я отнял лошадь, и барышника, которому её продал. Курьер с каким-то мужиком, стащив барышника с злополучной скотины, кричали оба вместе:
– Это моя лошадь! Это моё седло!
– Я купил её на торгу за наличные деньги, – говорил барышник.
Смекнув опасность, я хотел поскорее уйти оттуда; но, по несчастью, так был сжат со всех сторон окружающими зрителями, что почти не мог шевелиться. Вдруг увидел меня барышник и, схватив за пояс, вскричал:
– Вот он! Я у него купил лошадь и седло. В то же время узнал меня и курьер. Шум, брань, ругательства в один миг возвысились до такой степени, что, казалось, будто гроза, с молниею и громом, разразилась над моей головой и раздробила меня, несчастного; «негодяй», «вор», «плут», «мошенник» и тому подобные прилагательные сыпались на меня градом.
– Отдай мне мою лошадь! – кричал один.
– Отдай мне моё седло! – восклицал другой.
– Возврати мне пять туманов, которые я тебе дал! – говорил третий, тогда как толпа кричала отовсюду:
– Ведите его к казию!
Напрасно, в свою очередь, кричал я из всей силы, клялся, проклинал, запирался и бранил каждого попеременно: при первом взрыве их негодования нельзя было заставить никого из них выслушать меня терпеливо; они были в таком ожесточении, как будто я сделал что-нибудь необыкновенное, и такое, чего в подобном случае не сделали бы ни они сами, ни большая половина наших остроумных земляков. Исступление курьера не находило для себя пределов; мужик горько жаловался на сделанную ему обиду; барышник утверждал, будто я украл у него деньги, и поносил меня ужаснейшими словами. Я старался образумить первого, льстил другому и стращал последнего.
– Чего ты сердишься? – сказал я курьеру. – Вот твоё седло; оно цело – так что ж тебе нужно более?
Обращаясь потом к мужику:
– Ты не мог бы кричать громче и отчаяннее, когда бы твою лошадь загоняли до смерти: возьми её, ради Али, да и ступай себе домой, а приехав туда, сотвори молитву и возблагодари аллаха, что с тобой не случилось ничего хуже. – Что касается до барышника, то я навалился на него всею тяжестью моего гнева, как на плута, который требовал от меня того, что ему не следовало.
– Как ты смеешь называть меня обманщиком, – вскричал я, – когда ты по сию пору дал мне только половину денег и уже начал подкрашивать лошадь, чтоб, утаив её, лишить меня остального? На, возьми свои два с половиною тумана, и убирайся отсюда!
Барышник никак не хотел мириться и требовал непременно, чтоб я вознаградил его за содержание лошади. Ссора возгорелась снова, и как мы не могли ни убедить, ни переспорить друг друга, то согласились подвергнуть всё дело решению полицмейстера.
Мы отправились к нему все четверо вместе, сопровождаемые огромною толпою народу и продолжая браниться между собою. Но курьер, опасаясь наказания за насильное отнятие лошади у мужика на дороге, исчез первый из нашей толпы, с седлом на плечах и уздою в руке. За ним последовал мужик, который на повороте улицы ускакал с лошадью во весь опор, зная, вероятно, что это единственное средство к спасению своей собственности от неверных следствий правосудия. Итак, из всего числа тяжущихся остались я и барышник.
Мы нашли полицмейстера в обыкновенном месте, на перекрёстке улиц, пересекающих базары. Он сидел важно на ковре, разостланном на подмостках из досок, и курил кальян; вокруг него стояли полицейские урядники, приставы и служители с длинными палками, готовые во всякое время колотить правоверных по подошвам. Говорить начал я первый и, изложив обстоятельства дела, доказывал, что барышник имел, очевидно, в предмете меня обмануть. Тот, с своей стороны, домогался вознаграждения за корм лошади, основываясь на том, что я продал ему скотину, на которую не имел никакого права. Полицмейстер пришёл в большое недоумение, не зная, как решить такой, по мнению его, необыкновенный случай. Он хотел отправить нас к казию, когда один из зрителей, старик лет семидесяти, воскликнул:
– Чем вы затрудняетесь, ага? Дело само по себе ясно: когда барышник уплатит Хаджи остальную половину денег, тогда Хаджи удовлетворит его за содержание лошади.
– Да будет восхвалён аллах! – вскричала вся толпа, поражённая мнимою справедливостью этого приговора; и полицмейстер, согласясь с мнением старика, отпустил нас, промолвив, что, если тотчас не удалимся, обоих велит высечь по пятам.
Я тотчас возвратил барышнику полученные от него деньги и взял с него расписку. Он долго ещё рассуждал о предмете нашего спора и никак не мог постигнуть, почему лишился он следующего ему по всей справедливости удовлетворения за корм лошади, купленной им законным образом и отнятой у него безвинно. Наконец, чтоб отдать себе отчёт в этом происшествии, он стал бранить и проклинать полицмейстера, и мы расстались.
Глава XIV
Ветошник. Баня. Приезд поэта. Покровительство. Главный врач шаха
Отделавшись от такой напасти, пошёл я в суконные ряды. Мне хотелось непременно иметь платье из красного сукна, чтоб другим внушать к себе то почтение, которое я сам доселе чувствовал к лицам, носившим подобное платье. Итак, я вошёл в первую лавку и велел показывать себе красное сукно; но купец, посмотрев на мою скромную наружность, принял меня так гордо, что я немедленно обратился к случившемуся тут же ветошнику с огромною связкою разного старого платья. Ветошник утащил меня за забор одной мечети и разложил па земле свой товар, встряхивая поочерёдно каждую штуку и расхваливая её вкус и доброту. Мне очень понравился один шёлковый кафтан, с золотым галуном спереди и вызолоченными пуговицами. Ветошник тотчас надел его на меня; опоясал старою кашмирскою шалью, искусно спрятав в середину все дыры; заткнул за пояс блестящий кинжал и, обходя кругом меня, начал восклицать:
– Машаллах! Машаллах! Вы теперь одеты, как хан. В целом Тегеране никто лучше этого не может нарядиться. Сам церемониймейстер шаха в сравнении с вами – грязь!
Украсив себя в первый раз в жизни столь великолепною одеждою, я посматривал на свою особу с улыбкою самолюбия и с нетерпением желал узнать о цене. Ветошник сперва стал уверять меня, что он отнюдь не похож на других купцов, которые просят сто, а отдают за пятьдесят, и что когда он скажет слово, то можно на него полагаться. После такого предисловия он запросил за все двадцать четыре тумана, то есть более, нежели итог целого моего богатства.
Я тотчас скинул с себя наряд и хотел удалиться.
– Вы полагаете, что это дорого? – сказал он, удерживая меня. – Но подумайте, какие вещи! Этот кафтан и эта шаль принадлежали грузинке, первой любовнице шаха, которая надевала их на себя только два раза и потом продала мне. Клянусь вашею душою и моею головою, что я сам купил их за эту цену в высочайшем гареме. Сколько вы пожалуете?
– Машаллах! Машаллах! Вы теперь одеты, как хан. В целом Тегеране никто лучше этого не может нарядиться. Сам церемониймейстер шаха в сравнении с вами – грязь!
Украсив себя в первый раз в жизни столь великолепною одеждою, я посматривал на свою особу с улыбкою самолюбия и с нетерпением желал узнать о цене. Ветошник сперва стал уверять меня, что он отнюдь не похож на других купцов, которые просят сто, а отдают за пятьдесят, и что когда он скажет слово, то можно на него полагаться. После такого предисловия он запросил за все двадцать четыре тумана, то есть более, нежели итог целого моего богатства.
Я тотчас скинул с себя наряд и хотел удалиться.
– Вы полагаете, что это дорого? – сказал он, удерживая меня. – Но подумайте, какие вещи! Этот кафтан и эта шаль принадлежали грузинке, первой любовнице шаха, которая надевала их на себя только два раза и потом продала мне. Клянусь вашею душою и моею головою, что я сам купил их за эту цену в высочайшем гареме. Сколько вы пожалуете?