При этих словах я разинул рот и сделал движение, как будто хочу проглотить пилюлю. Хаким-баши закрыл мне рот рукою и сунул второй туман. Я продолжал бы надувать его долее таким же образом и, вероятно, выжал бы из него третий И четвёртый червонец, но, к несчастью, приметил, что он уже мешает свои порошки и зелья и собирается лечить меня по-своему. Смекнув действительную опасность, я предпочёл отдать ему пилюлю, которую он схватил с пламенным восторгом любовника, обнимающего впервые драгоценный предмет нежнейшей страсти. Он осматривал её со всех сторон, клал на язык, нюхал, качал на ладони и всё-таки не более прежнего понимал её свойство. Предоставив ему полное время исчерпать все свои догадки, я наконец сказал, что франк откровенно и без обиняков объяснил мне состав этой пилюли и что в ней ничего нет, кроме хлеба и меркурия.
   – Это из меркурия? – вскричал изумлённый мирза Ахмак. – Как будто я этого не знаю! Я вам поутру говорил, что Этот кяфир даёт больным ртуть. Итак, должен ли я терять свою славу, потому что какому-нибудь собаке христианину вздумалось окармливать нас Меркурием? Слава аллаху, я ещё умею составлять такие рецепты, каких ни отец, ни дед его и во сне не видали! Слыханное ли дело, употреблять меркурий за лекарство? Ртуть – вещество холодное[50]; сырая капуста и солёные огурцы – два вещества, также холодные, – это то же самое, что лёд расплавливать льдом. Осёл, не знает первых оснований врачебной науки! Нет, Хаджи, этому у нас не бывать: мы не дозволим насмехаться над нашими бородами.
   Он продолжал ещё несколько времени бранить своего соперника, и, без сомнения, бранил бы его долее, если бы ферраш, присланный к нему из дворца с повелением немедленно явиться к шаху, не остановил его красноречия. Не зная, зачем его зовут, и весь трепеща от страха, он поспешно надел на себя придворное своё платье, натянул красные носки, и чёрную баранью шапку заменил кауком, окутанным шалью в виде тюрбана, и, приказав подать лошадь, отправился в арк.

Глава XVII
Шах хочет принимать франкское лекарство. Верховный Совет по этому поводу

   Возвратясь из дворца, хаким-баши тотчас позвал меня в себе. Это было вечером.
   – Хаджи! подойди ко мне поближе, – сказал он и, выслав слуг из комнаты, продолжал тихим голосом: – Этому неверному доктору надобно отвалять душу во что бы то ни стало. Вообрази, что случилось! Шах позвал его к себе сегодня поутру, без моего ведома, и имел с ним продолжительное совещание. Сколько я мог заметить из слов шаха, этот проклятый падар-сохтэ, христианин, совершенно завладел его бородою.[51] Шах говорил с ним о своей одышке, о расслаблении членов и желудка, которому бывает он подвержен, и не может надивиться проницательности, с какою тот вдруг отгадал причины его страданий и сопровождающие их обстоятельства. Пощупав пульс и посмотрев на высочайший язык, франк тотчас спросил, не ходит ли его благополучие слишком часто в баню[52]; не употребляет ли в излишестве в пищу рассолов, сластей и рису, плавающего в коровьем масле, и не случается ли с ним кашель после курения кальяна? Скажите, Хаджи, откуда мог он узнать об этом? Аллах! Аллах! Это явное чародейство. Шах дал ему три дня сроку, с тем чтоб справился со своими книгами, собрал мнение западных мудрецов о столь важном для всей Персии предмете и составил лекарство, способное восстановить высочайшее здоровье и возобновить все телесные силы. Средоточие вселенной, рассказав мне об этом, соблаговолило потребовать моего мнения: оно приказало изъяснить смело всё, что только я думаю о качествах франков вообще и, в особенности, об их лекарствах. Я не преминул воспользоваться таким удобным случаем и, после обыкновенного вступления, имел счастье доложить, что, в рассуждении качеств франков, шаху должно быть известно, что они язычники, народ неверный и нечистый, пьют вино, едят свинину и благословенного Мухаммеда называют лжепророком; что с виду они кротки, как девушки, но в сердце – прямые медведи; что в сношениях с ними следует быть чрезвычайно осторожным, так как (посмотрите, что они сделали в Индии!) вся их цель состоит в том, чтобы прибирать к себе чужие государства и порабощать шахов и набобов. «Что же касается до их лекарств, – воскликнул я, – да упасёт вас аллах от их врачевания! Они лечат людей тем, чем мы убиваем – именно жесточайшим ядом. Главное лекарственное вещество составляет у них Меркурий. Вот пилюля, которою неверный доктор окормил нашего верховного везира: она также состоит из меркурия, и ежели оказала спасительное действие, то это должно приписать не её свойству, но единственно высокому и испытанному благополучию шаха. Убежища мира. Сверх того, при лечении употребляют они ножи и кинжалы и больным распарывают брюха, режут члены и накалывают желудки». Словом, я представил шаху такую мрачную картину пагубных следствий франкского образа лечения, что он обещался поступать в этом случае с крайнею осмотрительностью и наперёд показать мне лекарство, которое тот ему предпишет.
   – Итак, друг мой Хаджи, – присовокупил хаким-баши, – нам теперь следует всячески отводить шаха от принятия неверного лекарства; по той причине, что если оно, по несчастью, произведёт спасительное действие, то я пропал: кто тогда захочет лечиться у мирзы Ахмака? Мы должны стараться всеми мерами отвратить от себя подобную напасть, когда бы даже пришлось нам с тобою одним поглотить все его лекарства.
   Мы расстались, обещав торжественно друг другу взаимную помощь. По прошествии трёх дней мирзу Ахмака позвали во дворец, где шах составленное доктором лекарство подвергнул его суждению. Само собою разумеется, что хаким-баши не преминул возбудить в нём новые, гораздо сильнейшие, подозрения, – и опасность принимать врачебные средства из рук лекаря, подосланного постороннею державою, представил ему в таком ужасном виде, что тот решился предложить наперёд этот случай на рассуждение Верховного Совета. На следующее утро, когда великий везир, главный казначей, государственный секретарь, церемониймейстер и прочие везиры, ханы и высокие сановники Порога предстали перед шахом для поклона, он, сидя на своём престоле, изложил им обстоятельно всё дело и присовокупил, что иностранный врач, с которым советовался он насчёт своего здоровья, действительно поднёс ему вчера лекарство, составленное, по указаниям западных мудрецов, из разных целебных веществ, и которое должно, по его уверению, произвести в августейшей особе Средоточия вселенной такое удивительное действие, какого ни один талисман оказать не в состоянии; но что верный раб его, хаким-баши, по своему усердию к пользам его дому, возымев некоторые подозрения насчёт этого лекарства, возбудил в светлейшем его уме сомнение: во-первых, согласно ли с правилами здравой политики вверять внутреннее устройство высочайшей особы Царя царей мерам и распоряжениям иностранным? И во-вторых: не заключаются ли в предписанном лекарстве какие-нибудь вредные начала, могущие вместо возобновления поколебать и наконец совершенно разрушить благородное его тело?
   – По этим уважительным причинам, – промолвил шах, возвышая голос, – сочли мы нужным приостановиться в принятии лекарства и внести это обстоятельство на ваше верноподданническое заключение. Итак, зная ваше искусство пороть и сшивать, просверливать и затыкать,[53] желаем, чтобы вы, сложною мудростью вашею, составили об этом деле мнение, достойное быть повергнутым к подножию престола шаха. Но чтобы вместе с тем вы были в состоянии произнести суд ваш о нём с совершенным знанием предмета, мы рассудили за благо дать вам, моим вернейшим рабам, сливкам благоразумия и проницательности, самим предварительно принять это лекарство и тем поставить вас в возможность основать ваше мнение на личном опыте каждого.
   В ответ на такую милостивейшую речь все везиры и царедворцы начали восклицать: «Да продлится жизнь шаха до дня преставления! Да не уменьшится никогда тень его! Что мы за собаки, чтоб не принимать франкского лекарства, когда шах прикажет? Слава аллаху, мы жертвы шаха, мы его рабы и охотно положим за него наши головы и животы! Да наделит его аллах вожделенным здоровьем! Да ниспошлёт он ему торжество над всеми его врагами!»
   Затем главный постельничий поднёс Убежищу мира на золотом подносе коробочку с пилюлями франкского доктора. Шах взял её в руки, призвал к себе главного своего врача, мирзу Ахмака, и приказал ему обойти всех присутствовавших по очереди, начиная с верховного везира, и каждому положить в рот по одной пилюле; после чего подали им запить предписанным от доктора зельем.
   Глубокое молчание, последовавшее за этим приёмом, продолжалось несколько времени. Шах между тем пристально всматривался в лица своих сановников, наблюдая первое действие лекарства. Когда все губы, приведённые в кривляние горькостью зелья, пришли в естественное своё положение, разговор начался о делах Фарангистана. Шах предлагал разные на этот счёт вопросы, на которые присутствующие отвечали по крайнему своему разумению.
   Наконец лекарство начало действовать. Главный казначей, плотный и грубый мужчина, который на все речи шаха постоянно отвечал: «Да! Да!» – первый ощутил в себе резкие свойства пилюли, которая привела в движение старые в теле его проказы. Между тем как общее внимание, которого он сделался предметом, ещё более усиливало его смущение, длинный, тонкий, сухощавый государственный секретарь вдруг побледнел как полотно и облился холодным потом, а главный церемониймейстер, схватясь обеими руками за живот, устремил жалкие взоры на шаха и, казалось, умолял о позволении удалиться из его присутствия. Прочие везиры и ханы поочерёдно обнаружили на себе те же самые припадки; один только верховный веэир храбро выдержал опыт и, Закрываясь концом рукава, смеялся тихонько страданиям своих сотоварищей. Шах тотчас распустил собрание и, приказав мирзе Ахмаку лично смотреть за действием неверного лекарства над верными рабами Порога – для доклада ему о том завтра, сам удалился в гарем.
   Хаким-баши имел теперь неверного соперника в своих руках. Он так напугал шаха картиною ужаснейших опустошений, произведённых пилюлями франка в желудках «подпор» Персидского Государства, что тот решился отнюдь не принимать его лекарства, и всё дело предано было забвению.
   – Наша взяла! друг мой Хаджи! – вскричал хаким-баши, вне себя от восхищения, при первом со мной свидании. – Мы сожгли отца этого банкрута, домо-опустелого франка![54] Что он за такой пёс, чтоб лечить ему Царя царей? Эта честь принадлежит исключительно мне – таким врачам, как я. Нам какая нужда до его новых изобретений и ухищрений? Как делали наши отцы, так будем делать и мы; чем они исцелялись, тем и мы будем здоровы. Конец концов, Лукман, Джалинус, Ибн-Сина были тоже некто и могли б ещё осквернить гробы отцов всех докторов франкских.

Глава XVIII
Объяснение с мирзою Ахмаком насчёт жалованья. Неудача. Праздность. Любовь

   Я жил в доме мирзы Ахмака более как друг, нежели как слуга. Он позволял мне сидеть в его присутствии, приглашал меня к обедам и давал курить из своего кальяна. В то же самое время я не пропускал случаев есть, пить и курить с его слугами. Этот образ жизни отнюдь не соответствовал моим видам. Всё, что получил я от него по настоящее время, заключалось в двух червонцах, исторгнутых у него за пилюлю собственным моим проворством. Я решился с ним объясниться.
   Один раз хаким-баши возвратился из арка, восхищённый ласковым приёмом шаха, который заставил его дожидаться без туфлей под своим окном, на краю мраморного пруда, только два часочка, вместо обыкновенных шести часов. Он с восторгом пересказывал мне, как Средоточие вселенной бранит франкского доктора и уверяет, что он недостоин носить башмаки за мирзою Ахмаком. Я воспользовался таким счастливым расположением духа и сказал:
   – Конечно, шах говорит правду. Кто найдётся равный вам во всей Персии? Ежели франки хотят знать, что такое значит врачебная наука, то пусть приходят поучиться у вас. Машаллах! вы золото, жемчуг, истинное сокровище для нашего шаха!
   Мирза Ахмак улыбнулся, взял кальян из своих уст и отдал его мне, гладя себе бороду и покручивая усы с приметным удовольствием.
   – Я желал бы, когда угодно аллаху, быть участником вашей славы; но я менее собаки – я ничто – лишь кусок ничтожной глины, получающей всё своё благоухание от соседства с розою.[55]
   – Это что за речи, Хаджи? – воскликнул мирза. – Вы уныли духом, что ли?
   – Я скажу вам притчу, мирза, – промолвил я. – В оное время была собака, видом и уловками очень похожая на волка. Она бегала по лесам и давила баранов вместе с волками, а возвратясь домой, жила с собаками, как настоящая собака, и приставала ко всем их забавам. Но мало-помалу собаки приметили, что она братается с водками, и начали от неё бегать. Вскоре потом и волки открыли, что она не их сестра, а из прямых собак, и исключили её из своего общества. Отринутая всеми и удручённая голодом, она решилась наконец быть или волком, или собакою.
   – Какая же заключается в этой притче мудрость? – спросил мирза.
   – А вот какая мудрость, – отвечал я. – Эта собака – я. Вы позволяете мне сидеть вместе с вами, курить из вашего кальяна и беседовать с вашими друзьями: но какая мне от этого польза? Я всё-таки остаюсь слугою, хотя и не участвую в выгодах этого звания. Я ничего не получаю. Определите мне, мирза, какую-нибудь постоянную должность в вашем доме и назначьте жалованье.
   – Жалованье? – воскликнул он. – Я никому не даю жалованья. Мои люди живут тем, что могут выманить для себя у моих пациентов. Они кушают остающееся от моего стола и в Новый год получают от меня по кафтану. Что же им нужно более?
   В эту минуту вошёл на двор скороход шаха, принёсший мирзе, от имени Тени аллаха на земле, пару куропаток, пойманных придворными соколами. Этот отличный знак высочайшего благоволения привёл главного врача в неизъяснимый восторг: он приложил куропаток к челу с благоговением и воскликнул:
   – Да не уменьшится никогда милость падишаха! Да умножатся его богатства и да продлятся его лета до последнего году мира! Видишь, Хаджи, какой снисходительный, какой ласковый шах! Он умеет отдавать справедливость моим заслугам. Клянусь аллахом, в целой вселенной нет шаха лучше его.
   Но скороход требовал для себя подарка. Мирза Ахмак выслал ему пять пиастров, которые придворный служитель отринул с негодованием. Он предложил ему туман, но и тот был возвращён. Наконец, прибавляя беспрестанно по червонцу, он принуждён был подарить столько, сколько сам скороход назначил, именно пять туманов, которые и выслал ему с крайним отчаянием. Всё достоинство куропаток вдруг исчезло в его глазах: он пришёл в исступление, бросил на землю царский подарок и вскричал:
   – Разве это милость? Это разбой, грабёж! Шах не даёт своим слугам жалованья, а посылает их к нам с ничтожными подарками для того, чтоб мы их награждали. И эти бездушники велят платить себе, без стыда, без совести, что им самим угодно! Не наградите же их щедро, то, когда Убежище мира случайно прикажет высечь вас по пятам на Пороге счастия, эти негодяи готовы отомстить так, что выгонят вам душу через все отверстия тела. Умно сказал Саади, что на дружбу шахов не более можно полагаться, чем на…
   Тут мирза Ахмак неожиданно подавил красноречивый порыв своего негодования: он, вероятно, смекнул, что, оскорбив меня отказом в жалованье, мог бы нажить себе во мне опасного доносчика. Колодка с палками и феррашами представилась его воображению в таком ужасном виде, что он немедленно поднял куропаток с земли, обласкал меня дружескими словами и поспешно спрятался в свой гарем, а я опять остался ни волком, ни собакою.
   Будучи принуждён отложить свою просьбу до другого удобнейшего случая, я между тем продолжал проживать в доме мирзы Ахмака в совершенном бездействии. Ремесло его нисколько меня не прельщало: я скучал и был недоволен собою; но без денег и покровителей некуда было деваться. Между тем прошло весеннее время и настали жары. Я не хотел спать в душной комнате нижнего яруса, вместе с поваром и постельничим, и перенёс свой тюфяк на плоскую крышу дома, откуда (скажу мимоходом) можно было удобно видеть двор андаруна. Он имел вид правильного четырёхугольника и был усажен розовыми кустами, жасмином и тополями, посреди возвышались подмостки из досок с навесом, на которых разостланы были тюфяки: на них, в знойные летние ночи, покоились обитательницы терема, окна которого выходили на двор. Я примечал на дворе несколько женщин; но ни одна из них не поражала меня своею красотою; а когда однажды они меня завидели, то все вдруг подняли такой шум и такими осыпали меня ругательствами, что я потерял всю охоту любопытствовать в ту сторону.
   За всем тем, приготовляя для себя постель в углу крыши, я случайно, через отверстие, находившееся в стене, отделяющей её от смежной крыши терема, увидел как-то молодую женщину, которая подбирала в пучки и развешивала табачные листья. Голубое покрывало, брошенное небрежно кругом шеи, и две длинные косы волос, ниспадающие с висков и достающие до поверхности крыши, когда она наклонялась, скрывали большую часть её лица; но остальная часть его и её маленькие ручки, выкрашенные хною, белая чудесная ножка и вся её наружность показывали милое, прелестное существо. Пылая нетерпением увидеть её вполне, я шаркнул слегка по крыше, и, пока она, оглядываясь кругом себя, успела накинуть на голову покрывало, я имел время приметить ангельское, очаровательное личико, какое сам пророк представить себе не в состоянии. Пламень пробежал по всем моим жилам: в одно мгновение сердце моё возгорелось сильнейшею страстью и я почти лишился чувств. Она показывала вид, будто обижается моею наглостью, но по временам бросала украдкою взгляды на отверстие, за которым я находился. Чёрные большие глаза её, исполненные огня и неги, довершили действие первого впечатления: я влюбился без памяти. Заметив, что я пристально на неё гляжу, она сказала, не прерывая своей работы:
   – Зачем вы на меня смотрите? Это харам[56]!
   – Заклинаю вас именем благословенного Хусейна, не отворачивайтесь от меня! – произнёс я. – Любовь не есть, харам: ваши глаза превратили сердце моё в жаркое. Ради вашей матери, позвольте мне ещё раз взглянуть на ваше лицо!
   – Зачем вы этого от меня требуете? – сказала она уже гораздо тише, чем прежде. – Вы знаете, что для женщины большой грех показывать своё лицо. Вы мне ни батюшка, ни брат, ни супруг. Я даже вас не знаю. Как вам не стыдно так говорить с девушкой?
   При этих словах она как будто не нарочно уронила своё покрывало, и я увидел опять лицо, которое мне показалось ещё обворожительнее прежнего. Сурьма, покрывавшая её веки и большие, густые ресницы, дивным образом усиливали отменную черноту глаз её. Тонкие брови сходились лёгкими полукружиями над прекрасным орлиным носом, маленькие розовые уста дышали сладостью и невинностью, открывая два ряда чудесных зубов, «уподобляющихся зёрнам града»; наконец, прелестная на подбородке ямочка, тщательно разрисованная голубою краскою, усугубляла красу лица, сияющего блеском дня среди ночной темноты волос. Взглянув на неё, я увидел вдруг все гиперболы, метафоры и сравнения наших стихотворцев: тут были и полные луны, и кипарисы, и нежно-глазые газели, и сахароядные попугаи. Не владея более собою, я уже хотел перескочить через стену и прижать милую к своему сердцу, как вдруг услышал на дворе сварливый, пронзительный голос, повторительно и с нетерпением зовущий; «Зейнаб! Зейнаб!» Моя красавица мгновенно исчезла. Я остался в совершенном остолбенении. В надежде, что она возвратиться, я долго ещё сидел, как прикованный, у моего отверстия, заглядывал, подстерегал, уставлял ухо при всяком малейшем шорохе; но не слыхал ничего более, кроме того же самого тонкого, скрипучего голоса, который попеременно нападал внизу на все предметы и на всех живущих тварей и, несомненно, происходил из красноречивых уст жены мирзы Ахмака, славившейся в целом доме своим сердитым нравом и грозным обращением с главным врачом Средоточия вселенной.
   Я хотел удалиться к своей постели, когда около полуночи, после некоторого промежутка тишины, опять услышал тот же знакомый голос и слова: «Зейнаб! куда ты таскаешься? Зачем не ложишься спать?»
   Я не мог услышать ответа Зейнаб, но вскоре вторично увидел её па крыше. Сердце во мне забилось; я непременно хотел пролезть па ту сторону; но она собрала табак в корзину и побежала вниз стрелою, сказав мне вполголоса:
   – Завтра, ночью, будь здесь: я приду.
   Я не буду описывать и не помню, что со мною происходило в течение всей этой ночи: влюблённые сами легко пополнят этот пропуск всеми известными мучениями страсти и порывами любовного восторга: знаю одно то, что на другой день я проснулся, когда лучи палящего солнца уже почти обожгли мне бороду.

Глава XIX
Ночное свидание. Внутренность гарема

   «Итак, я влюблён! – сказал я про себя, протирая глаза. – Хорошо! Увидим, что такое любовь. Мирза Ахмак не хочет давать мне жалованья: да опустеет дом его, если я не проучу этого скряги, как должно беречь свою собственность!» В ожидании вечера я решился провести день по точному примеру любовников высшего яруса. Я оделся с большим тщанием; расчесал и покрутил кудри и усы; щёгольски подвязал пояс; надвинул шапку на ухо; потом свернул постель, снёс её вниз в поварскую и сам пошёл в баню. Тут я просидел всё утро и пел любовные стихи; затем пустился бродить по городу без цели, расхаживал по гульбищам и рощам, почивал под кипарисами, нюхал беспрестанно розу и, за неимением соловьёв, восхищался голосом воробьёв и ворон.
   Я воротился домой к ужину; но хаким-баши долго не приезжал из арка. Итак, сказавшись перед людьми больным, я взял свой тюфяк под мышку и пошёл на крышу ужинать, наподобие Меджнуна, пилавом из нежных взглядов моей прелестницы. Я дожидался её очень долго, заглядывал в отверстие, кашлял, вздыхал, подслушивал; но она не появлялась. На крыше были лишь корзины с табачными листьями, разбросанные в беспорядке. «Неужели она хотела сыграть со мной шутку?» – помышлял я не раз, терзаемый страстью, нетерпением, досадою. Наконец, уже довольно поздно, шум раздался внутри терема и, постепенно усиливаясь, подобно грому, разразился на дворе с необыкновенным треском.
   – О какой толкуешь ты мне работе, чёртова дочь? – вопил известный пронзительный голос. – Что ты делала целый день? Кто тебе велел ходить в баню? Какая тебе нужда таскаться по кладбищам? Надобно было прежде кончить свою работу. Так ты будешь разгуливать, а я должна быть твоею невольницей, что ли? Ступай скорее разбирать табак: не дам ни есть, ни пить, ни спать, пока всё не будет сделано. Работай хоть всю ночь; а если оставишь не окончив, то – ей-ей! – буду сечь по подошвам до тех пор, пока не сгоню ногтей с ног.
   Затем я слышал ещё несколько бранных гипербол и увидел столько же вспомогательных толчков и вскоре приветствовал свою возлюбленную на крыше. Она видела меня, но не хотела примечать, доколе буря внизу не утихла совершенно и все не улеглись спать. Между тем я бросал на неё нежные взгляды, испускал чувствительные вздохи и в промежутках удивлялся изобретательности любви, которая внушила ей такое замысловатое средство к обеспечению безопасности нашего свидания. Как только тишина водворилась в доме, она подошла ко мне и в одно мгновение очутилась в моих объятиях. Луна, скользя по звёздному своду, бледными, дрожащими лучами освещала порывы пламенной любви, о которых считаю излишним здесь распространяться.
   Когда достаточно познакомились мы друг с другом, Зейнаб обещала рассказать мне свою историю в удобнейшее время, а на первый случай дала свободное течение негодованию своему на жену мирзы Ахмака.
   – Слышал ли ты, как эта женщина меня называла? – сказала несчастная девушка, заливаясь слезами. – Она всегда так со мною обращается – бранит меня беспрестанно: я сделалась менее собаки. Всяк меня преследует; никто не хочет быть со мною; мои чрева превратились в воду, душа во мне засохла. Что ж делать? Я невольница. Но как она смеет называть меня чёртовою дочерью? Я курдянка из езидов.[57] Это правда: мы боимся чёрта – да кто ж его не боится? Всё же я не чёртова дочь! Ах, если б я встретилась с нею в наших горах, я доказала бы ей, что значит курдская девушка!