Он любил вспоминать свои победы, все, кроме той, одержанной в одиночку за глухими стенами без выстрелов и резни. Он и теперь не смел касаться темного лефортовского сгустка в сознании, который не разошелся даже там, у взятого дога за Волочанском. Он и не касался, а думал о том, что, уцелев и теперь, после осколочного ранения, полученного под Сталинградом, был снова отобран в жизнь, и атаковал военкома, уверенный, что добьется своего и будет еще на фронте.
   - Нужен еще, - вслух произнес дед, шевельнув волосы на голове уснувшего Авдейки.
   # # #
   Утром Авдейка рисовал вилкой на застывшей полбе скуластое лицо со шрамом, похожим на обрывок бельевой веревки. Он очень жалел, что бил деда, и даже съел кусок ливерной колбасы, который тот незаметно подложил в тарелку.
   - Ты на меня за вчерашнее зла не держи, - сказал дед. - Это я с тоски. Один ты у меня теперь.
   Авдейка молча проводил деда до двери. Тот вздохнул, погладил внука по голове и пошел в атаку на военкома.
   Авдейка вернулся в комнату доедать кашу. У табуретки с трельяжем сидела мама-Машенька и по неистребимой привычке растягивала губы в гримасу, пока не сообразила, что идет война и помады давно нет. Спохватившись, она быстро оделась, но забыла, что делать дальше. Потом вспомнила и побежала на завод, откуда, после внезапной истерики, ее привела домой пожилая работница.
   Авдейка в это время сидел у дяди Коли-электрика и выяснял, чему нужно учиться теперь, когда он умеет читать и писать.
   - Дальше в школе учиться будешь, - ответил дядя Коля. - Спряжения всякие изучать.
   - Спряжения - это какие?
   - Я иду по ковру, ты идешь, пока врешь, они идут, пока врут. Вот такие. Понял?
   - Не понял, - признался Авдейка. - Но учить их мне не нравится.
   Дядя Коля пытался возразить, но тут вошла мама-Машенька. Не поздоровавшись, она устало опустилась на диван. Губы дяди Коли сложились в треугольник.
   - Чайничек! - воскликнул он.
   Авдейка заметил, что мама вошла не постучавшись, как к себе. Он насупился, подошел к окну и заметил мужчину в кожанке, широкими шагами пересекающего двор.
   - Мама, Машенька-мама, летчик Сидрови идет! - закричал он, узнав бронзового дядю.
   Машенька подошла к Авдейке и стала рядом.
   - Герой. И жив, - резко произнесла она что-то мучительно знакомое Авдейке.
   Дядя Коля замер в объятии с пузатым чайничком.
   - Понимаете, Машенька-мама! Герой-то нынче тот, кто жив, коща все мрут. Жив - вот в чем фокус, - произнес он победоносным треугольником рта.
   Авдейка вспомнил, что рассказал о его папе кругленький человек, и, полоснув мать неистовым взглядом, выбежал, по пути толкнув дядю Колю с чайничком.
   - Что это с ним? - спросил дядя Коля.
   Машенька потерянно отвернулась и посмотрела вслед размашистому человеку. "Сидрови! - думала она, презрительно топорща губу. - Сидоров, так, кажется, в доинтернациональном подъездном прошлом, когда он мечтал соединиться не с международным пролетариатом, а со мной и тупо топтался у батареи, мусоля свои огромные и грязные руки. А теперь он жив, он герой, а мой избранник придавлен балкой. А сын... мой сын..."
   Машенька сорвалась с места и молча пошла к себе. Дядя, Коля-электрик задумчиво провожал взглядом торопливые ноги в шароварах и разношенных туфлях. Эти шаровары не давали ему покоя. Он помнил ее ножки в прозрачных чулочках на остреньких каблучках, звук которых вонзался в него серебряными иголками. Тоща они волшебными рыбками плескались в коридорной мгле, и он часами следил за ними в дверную щель, накаляясь и пофыркивая.
   "Как это она - герой и жив? Молодцом Машенька, понимает, - одобрил дядя Коля. - Глядишь, и шаровары эти скоро выбросим. Только бы комиссар краснорожий не встрял. Не нравится он мне. Горлопан, жизни нашей не знает. Ничего. Чайком да лаской, чайком да лаской - он и побоку. А там..."
   За Машенькой громко ударила дверь, и дядя Коля-электрик выпустил изо рта струю воздуха.
   Авдейки не было. Поток света просеивался сквозь выцветшие сборки ширмы, отбрасывая на стену мгновенный очерк неподвижной старческой головы. Машенька рванулась к матери, но, сделав неловкий шаг, сбилась с привычного пути утешения и замерла посреди комнаты. Она почувствовала себя вытолкнутой на пустую сцену, и слова, исповедально рвущиеся из груди, застряли в горле. Машенька опустилась на кровать, зажав грудь подушкой.
   "Что со мной? Разве я могла прежде подумать такое? Он хороший, честный парень, этот Сидрови. Кажется, его Лешей зовут. А я? Разве такой я была?" думала Машенька, вороша обрывки воспоминаний, крошившиеся, как ветхий рисунок.
   # # #
   Рисунок... рисунок... Ах да, рисунок был домом, изображенным ею в три года от роду. Синий дом с разбросанными, как взрывом, по пространству листа окнами, крышей и трубой с дымом. Долгие годы он висел на стене детства, а за ним были янтарные доски, солнце, калитка, открывавшаяся с ходу колесом велосипеда, следы от купальника, подложные плечи, танго "Брызги шампанского", сессия, споры об авиации, заглавная роль в студенческом спектакле, стильные парни из Осоавиахима в кожаных куртках и скрипящие половицы возвращения. Жизнь укладывалась в рамку высохшего до хруста рисунка, охваченного миром проклинающих газет, процессов, ночных арестов, институтских собраний и бесследно исчезающих знакомых. И война, сдувшая хрупкую преграду, затемнение, воздушная тревога, дача в Малаховке, разнесенная взрывной волной, как дом по пророчески-синему рисунку, "Братья и сестры..." под стук державных зубов о стакан, привокзальные скверы, где обезображенные горем женщины стенали и отдавались в пыльной зелени на глазах прохожих, а мужчины угрюмо отдирали от ватников их руки, песочная бомба за стеной, бегство шестнадцатого октября, трамвайный парк, выбитые из клетей стекла, метель, продувающая огромный свод, оборудование, конвейер, гранаты, смена, похоронка, смена...
   Но во всем, что теснилось в памяти, не было места ей самой. Все совершалось независимо от ее воли, не требуя усилия выбора - и Машенька не ощущала себя в живых.
   Это было так неожиданно, что она поднялась, обтерла лицо и невольно потянулась к зеркалу. Створки трельяжа, анфиладно углубляясь друг в друга, отразили изнуренные женские лица, молчаливо и желто глядевшие на Машеньку. "Какой выбор, о чем это я? - подумала она. - Что иное можно выбрать, как не то, что дала жизнь? Мать? Дмитрия? Авдейку? Родину? Чтобы любить другое, надо и быть не собой. А я - это я. Вот и нашлась. - Из сонной глубины ей откликнулись печальные улыбки. - Нашлась - и ладно, и забыть пора. Забыть, совсем забыть о себе, как сама жизнь обо мне забыла, чтобы сохранить тех, кого любишь. Так?.. - и бесчисленные женщины утвердительно кивнули. - Ведь и Дмитрий забыл. Уже два года, как он погиб, а боли такой еще не было. Это все кругленький, он меня так подкосил своим рассказом. Зажмуришься - будто рядом Дмитрий, в дыхание от меня. Все так же уязвим и безоглядно доверчив к миру, от которого я его ограждала собой. Только не проживешь зажмурившись. А раскрыть глаза - страшно - нет его, и не будет. Но Авдейку он мне оставил". Машенька вспомнила страшный взгляд сына и похолодела. "Откуда в нем такое? Во мне этого нет, и в Дмитрии не было. Уж не от деда ли его бешеного? Чужой он человек, страшный. Это в какую же голову придет - сына поносить за то, что погиб? Дураком! И как язык повернулся? Сам дурак, что власть устанавливал, которая его сына с преступниками на гибель послала. А он добровольцем ушел, по доброй воле, по доброму сердцу. И не надо мне другой славы. Я его ребенком любила, он им и остался до конца.
   Этот Василий Савельевич привык людей стрелять, вот и всех в убийцы кроит. Заслонить надо Авдейку от деда, да только рук на него не хватает. На Авдейку и маму, - уточнила Машенька. - Спасибо, Николай им занимается. И тепленький, и липкий, и жулик - а грамоте учит. Пусть. Прежде он и заговорить не смел, а теперь на тебе - чаем поит. Да я отпихнусь, лень только. Смена еще ничего, смена - в силу. А вот белье до ночи стирать... И белье ничего, - прервала она себя. - Белье - это врачи, и американские лекарства, и витамины. Белье - это маме и думать нечего. - Тут что-то сдвинулось в отраженных лицах. Машенька всмотрелась и заметила, как сузились и отвердели рты - синие рты на желтых лицах. - Рассиделась я что-то, - обратилась она к ним, как к собеседницам. Пересилить надо, подняться, в цех скоро. Там хорошо. Там дело, там я как шестеренка в часах подогнана и уставать некогда. Вот после смены выходить страшно, за что браться, не знаешь. Тут Авдейка, а ты - мимо, за бельем. И в бак его, в бак. И не садиться, ни за что - заснешь, а вода газ зальет. В девятом классе спорили все - можно ли ребеночка задушить, когда спать хочешь, а он не дает - как у Чехова. Можно. Душишь его, душишь - а из него вода. Вода, вода. Льется. И, если попросить хорошенько, можно договориться - белье в ванной оставить, а самой вместе с водой ускользнуть- капелькой. И по трубам. И в реку. Там бабы пусть себе белье полощут - а ты мимо плыви. Если и выпьет кто - не беда, ты ведь уже не одна капелька - вон сколько - и еще, и еще..."
   # # #
   Голова Машеньки падала на руки, когда бледные детские лица прянули из зеркал.
   - Авдейка! - спохватилась Машенька.
   - Я есть хочу, - тихо ответил Авдейка.
   После рассказа кругленького о том, что папа его не убил ни одного фашиста, Авдейка все время чувствовал голод. Что-то внутри снедало его, и он старался заполнить себя чем мог, совсем как Болонка. Еще он хотел есть потому, что каждое утро поднимал с дедом гири и стал очень сильный. Дед готовился к медицинской комиссии и достал две пятикилограммовые гири. Он перестал пить водку и каждое утро делал зарядку, отворачивая к окну страшную грудь с красной впадиной, от которой расходились белые жгуты шрамов.
   В день комиссии дед встал очень рано, побрился и вернулся в комнату, прикрываясь клочком полотенца.
   - Не найдется ли пудры, невестка? - спросил дед. - Видишь, какое дело будто к венцу обряжаюсь.
   - Пудра! - Машенька печально фыркнула. - Нашли что спросить! Я не только про пудру, про то, что женщина, забыла.
   Авдейка пошел на кухню и вернулся с чашкой муки. Дед обрадовался, насыпал муку на грудь и стал замазывать шрамы. Потом он попытался втиснуться в Машенькино зеркало, но кряхтя отступил и повернулся к Авдейке.
   - Посмотри, - попросил дед.
   Авдейка сунул палец в муку, закрасил, где не хватало, и дунул. Мука осыпалась.
   - Ты чего дуешь? - обиженно закричал дед.
   - Так надо, - твердо ответил Авдейка. - Все равно стряхнется.
   - Мал еще мне указывать. Вон какой мизерный, - рычал дед, мстительно показывая на пальце величину Авдейки.
   - Мешаешь, - сказал Авдейка и отвел палец.
   Подумав, он снова обмазал рану, похожую на спрута с щупальцами, и снова дунул. Получилось лучше.
   Дед осторожно влез в белую нательную рубаху с тесемочками и взялся за мундир. В глаза Авдейке плеснуло солнце, сжавшееся до размера солдатской пуговицы. Он зажмурился, а потом отошел к своей постели и, надорвав полосатую обшивку матраса, вытащил штык. Солнце скользнуло по шлифованным граням и упало с острия сверкающей каплей. Авдейка вздохнул. Дед стоял у зеркала, неумело вытягивая шею и разглядывая белые полосы выбритой кожи.
   - Вот твой штык, дед, - сказал Авдейка. - Бери, воюй.
   - Да неужто мой? - спросил дед, пробуя острие. - Ну, спасибо, Авдей. Это ж, брат, какой штык! Исторический. Им власть устанавливали. Да... Был у меня и Георгий, было и оружие георгиевское, а штык все ж роднее. Спасибо, Авдей. Вырастешь - твой будет.
   - Я быстро вырасту, - обнадежил его Авдейка.
   Дед положил на голову Авдейке огромную руку, подержал ее там, а потом вздохнул и спрятал штык под свой матрас.
   Одернув мундир, он вспомнил о чем-то, усмехнулся и прошел за ширму.
   - Ну, Софья Сергеевна, - сказал он с той глуповатой улыбкой, с какой всегда обращался к бабусе, - уж помяните меня сегодня, будьте так любезны. От всей чтоб души, самыми чтоб распоследними мыслями. Имейте снисхождение.
   Круто развернувшись, дед вышел в коридор, свирепо ступая на расшатанные паркетины. Перед дверью он остановился и неуверенно повел рукой перед грудью.
   - Дед, а ты крестишься, - отметил Авдейка.
   - Ну уж. Скажешь тоже. Не крещусь, а так... - Дед смутился и засопел.
   Во дворе Авдейка спросил:
   - О чем это ты бабусю просил?
   - Чтоб ругала. Примета такая есть - к удаче, значит.
   - Ну, дед, ты как тетя Глаша. Она тоже приметы знает. И сны объясняет. А ты можешь?
   Но дед сопел и не слышал. У ворот он поцеловал Авдейку и ушел. Авдейка махал ему вслед и смотрел, как бегают по надраенным голенищам сапог белые блики. Дед шел вдоль забора, мимо парусников, нарисованных мелом на бетонном основании.
   # # #
   По другую сторону ворот, у щита с пожелтевшим плакатом "Все на борьбу с врагом!", суетились Сопелки. Стоя на плечах брата, каверзный Сопелка лизал химический карандаш и подписывал к Гитлеру, поднятому на штыки, "Ибрагим богатый".
   - Почему он богатый? - спросил Авдейка.
   - Старьевщики все богатые, - пояснил Сопелка, отплевываясь. - Кто ж этого не знает? И нам он враг.
   - Браты! - донесся со двора истошный крик. - Бегите сюда, чертей смотреть!
   Под Леркиным окном стоял Сахан в красном восхищении Сопелок. В руках у него были прозрачные стеклянные трубочки.
   - А где черти? - спросил Авдейка.
   - Черти внутри, - облизывая пересохшие губы, ответил Болонка. - Продает.
   - Лерка! - звал Сахан. - Выходи чертей смотреть.
   - Да ты покажи. Может, мы купить хотим, - сказал главный Сопелка.
   - Покупалка не выросла. Вы мне еще пятнадцать рублей должны, что на червяках проспорили, - не оборачиваясь, ответил Сахан, но посмотреть трубочку дал.
   В прозрачном столбике плавал стеклянный черт с длинным хвостом и показывал нос десятью пальцами. В середине трубочки была дыра, затянутая резиновой мембраной. Главный Сопелка нажал на резину пальцем, и черт поднялся по трубочке.
   - Лерка, выходи! - звал Сахан. Черт беспорядочно опускался.
   - А почем черт? - осторожно спросил деловой Сопелка.
   - Тридцатка.
   - Дорого.
   Сопелки совещательно сблизились головами.
   - Эй, черта не заиграйте! - предупредил Сахан. В это время отдернулась занавеска в окне третьего этажа, и показался Лерка.
   - Выходи! - закричал Сахан, тряся пробиркой с чертом.
   Лерка кивнул и исчез. Он рад был любому поводу выйти во двор, так мучительно стало для него одиночество. Все, что бродило в нем смутными стремлениями, тревогой и тоской по странствиям, что, подобно летучим парусникам, брезжило в нечаянных мелодиях, сосредоточилось теперь в простой и постыдной тайне, приоткрытой подолом пьяной истопницы. Внезапно открывшаяся чувственность ошеломила Лерку. Занимаясь с учителем гармонии, он послушно писал упражнения по контрапункту, инвенции и фуге, от которых ждал так много, но обнаружил, что утратил ощущение красоты и постигал музыкальную форму почти механически. Едва дождавшись конца урока, он переставал владеть собой и с маниакальным упорством метался по квартире от окна к окну, впиваясь окулярами в проходящих женщин. С биноклем у глаз ожидал он конца смены на часовом заводе, когда молодые работницы расходились липовой аллеей - молчаливыми парами, склонив голову на плечо подружке. Обнаженные в своем открытом, усталом, утратившем сокровенность желании, они брели расширенными синими линзами и тонули в сумерках. Бинокль трясся в Леркиных руках, набивая синяки у надбровий. Внятная доступность женщин вселяла непомерную робость. Несколько раз Лерка приближался к ним, слышал грубые шутки и застывал - оторопевший, с помраченным взглядом, - вызывая неприязнь и насмешки. Только цейсовскими окулярами касался он скользящих сумерками тел, и, когда неожиданно пропадало желание, оставляя его в тоске и ознобе, он отбрасывал бинокль и плакал. Память его отыскивала затерянный во времени облик мальчика, выбежавшего когда-то из концертного зала. Этот мальчик, из которого вырос Лерка, бежал лабиринтом зеркал, колонн и ступеней, бежал без оглядки, хранимый звучавшей в нем музыкой, которая как-то разом прервалась, оставив озираться в бесплодной и нечистой взрослости. "Это за Алешу мне наказание, - думал Лерка. - И вообще за все..."
   Как черные тени по известковой стене, скользили в его воображении работницы с узловатыми руками. Сопелки, делящие хлеб, мать погибшего Алеши, отпечатавшаяся в окне, калеки с пустыми глазницами и бравые солдаты с газетных полос, обреченные гибнуть на фронтах. Бессловесные тени войны - тени живых, живших и будущих жить, не ведая своего срока и вины, - они двигались стеной известкового вымысла, а впереди них бежал потрясенный музыкой мальчик. Лерка протягивал к нему руки, но они исчезали за чертой - белые в белом.
   Потом Лерка крадучись добирался до ванной, смывал слезы под холодной струёй и слушал доносившуюся сводку Информбюро "В последний час". Заглушая сообщение, били часы в гостиной, и Лерка думал о том, что каждый из часов войны, с медным равнодушием отбиваемых каминными часами, есть чей-то последний час. И не выдерживал, уходил, дотемна слонялся по двору, безотчетно рисуя на стенах парусники и исподволь заглядывая в окна Песочного дома. За ними в клубах сумерек, взрытых подобно илу, двигались люди - неправдоподобно близкие, погруженные в таинственный труд жизни. Велосипедное колесо без шины катилось через двор с однообразным жевательным усилием. Лерка ждал мальчишку, который должен бежать за колесом с железной погонялкой, но мальчишки не было. Двор был пуст, и колесо катилось...
   Лерка выскочил из подъезда, обрадовался, что нет Кащея, и взял трубочку с чертом. Дешевая рыночная диковинка мало занимала его, но рассматривал он ее долго, возбужденно обсуждая достоинства с Саханом и Сопелками и радуясь приобщению к заказанной ему жизни двора.
   - А ты чего? - спросил он Авдейку, стоявшего поодаль.
   - У меня денег нет, - ответил Авдейка.
   - Короче, - сказал Сахан. - По тридцатнику штука. Будешь брать? А не то я в лесгафтовский двор снесу.
   - Буду. Давай двух.
   Лерка взял себе одного черта, а другого протянул Авдейке. Тот отступил и спрятал руки за спину.
   - Бери быстрее, он же за так дает, - зашипел Болонка.
   - Возьми, - сказал Лерка, но понял, что Авдейка не возьмет, и растерялся.
   - Мне! - отчаянно закричал Болонка. - Мне черта! Это все равно как ему.
   Лерка торопливо сунул пробирку в дрожащие Болонкииы руки и передал Сахану деньги.
   - Всем черта, а нам? - заканючил завистливый Сопелка.- Нам подарить черта? Нам никто ничего не дарит.
   - Не клянчь! - оборвал его деловой Сопелка. - Я тебе десяток таких с рынка натаскаю.
   Авдейка отвернулся, заметил серебряные погоны, ритмично покачивающиеся по другую сторону насыпи, и приглушенно вскрикнул:
   - Сидрови!
   Он догнал летчика уже на тротуаре, когда перед тем откинулась лакированная дверца автомобиля.
   - Дядя Сидрови, дядя, вы... мой папа... вы... - неубедительно сипел Авдейка, борясь с прерывающимся дыханием. - Мой папа, он что?..
   - Потом, парень, - ответил Сидрови, легко отодвигая Авдейку, и вдруг увидел его - бледного, с расширенными мольбой глазами. Он выпустил дверцу и присел на корточки. - Ну, что у тебя? Только быстрее.
   Запах нагретого металла, бензина и кожи - волшебный запах автомобиля обдавал Авдейку. Мысли его путались, и он безнадежно повторил:
   - Мой папа, ведь он не жив... он что?..
   Резко взвыл клаксон, и Сидрови поднялся.
   - Твой папа - что? Да говори же, черт! - кричал Сидрови, перекрывая гудок и не попадая ногой в раскрытую дверцу.
   Большой, похожий на памятник, Сидрови нелепо подпрыгивал на одной ноге, и, чтобы прекратить это, Авдейка помахал ему рукой и постарался улыбнуться. Гудок смолк, машина рванула с места, и из сверкающего вихря донесся зычный голос:
   - Потом! Вернусь еще!
   Авдейка махал вслед черной эмке, стремительно таявшей и поднимавшейся над землей вровень глянцевым кронам аллейки. Болонка стоял у ворот, провожая машину восхищенным взглядом, и обеими руками ограждал стеклянного черта.
   - О чем это ты с ним?
   - Спросить хотел. Про папу, - ответил Авдейка. - Да он на фронт торопится.
   - На фронт! - восторженно закричал Болонка, стискивая у груди черта. - Вот бы нам! Может, сбежим?
   - Писуны, - меланхолично заметил Сахан, стоявший в воротах и размышлявший о чем-то своем. - Не чета вам люди бегали...
   - Сам-то чего не убежал? - спросил Болонка, раздуваясь от обиды.
   - Все Лерка. Мы-то и на дух никому не нужны, а из-за него всю охрану на ноги подняли. Вот так. Все папаша его. Большой человек.
   # # #
   Лерка, деливший одиночество со своим чертом, гонял его по пробирке и смотрел на ребят в воротах, разделенных сверкающим пятном лужи. "Интересно, представил он, - упади кто-то при всех в лужу - что бы стал делать? Болонка заплакал бы. Сахан - тот поднялся и всех бы измазал. Я... я ушел бы молча. А мальчик этот, Бабочка, - он что?" Лерка задумался. Авдейка всякий раз тревожил его воображение, был открыт и при этом глубоко непонятен ему. Так и не решив, что бы стал делать Бабочка, упади он при всех в лужу, Лерка вернулся домой и, пряча в ящик пробирку с ненужным чертом, наткнулся на ответ: "А он бы не упал". Лерка даже похолодел от того, как непреложно это показалось. Но почему? Почему бы ему не упасть?
   Он подошел к окну и взглянул на ворота. В них никого не было. Очертания лужи напоминали Африку. Лерка взял бинокль и разглядел папиросный окурок, огибавший мыс Доброй Надежды. Женщина вошла в Песочный двор Баб-эль-Мандебским проливом - воротами слез, - и бинокль последовал за ней, задев сферическим краем легкую фигурку в углу двора.
   # # #
   Авдейка, всматривавшийся сквозь забор, заметил деда издалека и по тяжелой, увалистой походке понял, что он пьян и на фронт его не взяли. Дед шел, оловянно глядя перед собой и ничего не видя. Вслед неслась ругань прохожих, отброшенных его бесчувственным телом. Отделенный от деда чугунными прутьями, Авдейка молча бежал рядом. Дед прошел было мимо ворот, но Авдейка схватил его за руку и потянул на себя. Дед остановился, недоуменно оглядел его, а потом узнал, виновато улыбнулся и вдруг спросил на всю улицу:
   - А я Воронеж брал, ты знаешь? А теперь списан. Инвалид первой гильдии... Я, говорю, Царицын брал, а Сталинград не отдал. Сколько это городов будет, а? Два? Вот те, выкуси! Один. Один и тот же. Только Царицын начдив брал, а Сталинград солдат не отдал. Сколько это людей, а? Двое? Выкуси! Один я, Авдеев. А почему, говорят, ты жив, Авдеев? Непонятно это.
   - Дед, - просил Авдейка, - пойдем домой.
   - Знаю! - заорал дед теперь уже во всю глотку. - Знаю, что им непонятно. Знаю, где те, что со мной Воронеж да Царицын брали. Знаю, сам там был. Только мы, Авдеевы, живучи!
   - Дед, - кричал Авдейка, - дед, миленький...
   - Мне глотку не заткнуть! - страшно орал дед.
   Авдейка видел сквозь слезы, что вокруг собираются люди и открываются окна в доме. Он уперся и всею силою рванул деда. Тот шатнулся, захрипел, и кровь полилась у него изо рта. Авдейка вытянулся, как стебелек, готовясь принять деда на себя, но кто-то быстро опередил его. Тут же из толпы вынырнул второй парень - рыжий, с приклеенной ко рту папиросой. Вдвоем парни выпрямили кренившегося деда и подхватили его под руки.
   - Упился, ерой, - подначил кто-то из толпы.
   Рыжий обернулся, ощерился со звериной злобой, плюнул папиросу в лицо говорившему и, задрожав телом, промычал:
   - Порву.
   Прохожий исчез. Парни волокли по двору оседающего деда. Он закусил рукав, и на обшлаге кителя пузырилась кровь. На парапете сидел Штырь, свесив синие татуированные ноги. Штырь зевал. Перед дедом боком двигался Ибрагим и страдальчески цокал.
   - Дед? - спросил рыжий парень.
   - Дед.
   - Лихой мужик. Помрет, видно.
   - Не помрет, - ответил Авдейка.
   - Ну, дай-то Бог.
   Деда приволокли в комнату и положили на кровать Машеньки. Возле него суетились Глаша с Иришкой. Рыжий парень исчез, а другой толкался в дверях. Авдейка узнал Лерку и спросил:
   - Это ты деда нес?
   - Иди, иди, малой, - сказала Глаша, выталкивая Авдейку. - Насмотришься еще...
   - Ты не сердись на меня за бабочку, - пробормотал Лерка. - Я и сам не знаю, что это со мной было.
   - Я не сержусь, - ответил Авдейка. - Только жалко ее. Один раз за войну прилетела, а мы убили.
   - Пойдем ко мне, - горячо зашептал Лерка. - Я тебе черта своего дам. И коллекцию покажу. Ты здесь все равно не нужен.
   - Не нужен, - согласился Авдейка. - Прогнали уже.
   - А дед правда не умрет? - спросил Лерка.
   - Не умрет, - твердо ответил Авдейка. Он приоткрыл дверь и взглянул на развороченную груду, сотрясавшую постель мамы-Машеньки. С белого покрывала свисали сапоги. Они были огромны, неподвижны и облеплены грязью.
   - Идем, - сказал Авдейка.
   - Так это дед твой? Могучий! Это да! Се человек. И что я его прежде не видел? У нас таких нет, - говорил Лерка, спускаясь с лестницы.
   - Воевал он, - неохотно ответил Авдейка. - Его под Сталинградом ранили.
   Лерка не расслышал. Он был возбужден, полон сознания своих сил и ответственности, возникшего в нем внезапно, когда в воротах дома он увидел Авдейку, не справлявшегося с пьяным, проклинающим стариком. Лерка бросился на помощь в неприемлющий двор, даже не успев подумать, нужен ли он там, и попал к месту, успел оттолкнуть Авдейку и подхватить пошатнувшегося старика. Лерка был потрясен рухнувшей на него тяжестью и удержался на ногах только благодаря рыжему парню, подставившему себя под удар. Дрожа от напряжения, тащил на себе Лерка огромного старика, сокрушаемого резкими толчками, рвущими грудь и исторгавшими кровавую пену. Старик хрипел и стискивал зубы, удерживая жизнь в развороченной плоти, и, ужасаясь этому противоборству, Лерка воспринимал его звучанием музыкальных тем, стихий жизни и небытия, которые непроизвольно развивались в его сознании, достигая кульминационного слияния. Потом старик рухнул на кровать и остался в одиночестве доигрывать трагическую партитуру, а Лерка вздохнул с облегчением и выскочил на лестницу.