Страница:
В гвалте позабыли про игру, повскакали, только Кащей однообразно вонзал финку в разрыхленный круг и потирал нагрудный карман, где тлела похоронка на Митяя. "Кончились братаны, ушли в бесчувствие, всю боль матери оставили. За нее и душа горит, не за них. По Алехе горевал, а по ним - не стану. Под себя Алеха не греб, открыто жил, за всех..."
- Деньги будут, - негромко произнес Кащей, и все тут же угомонились. Будут, говорю, деньги. Подсобим, значит, родине. Недели в две обернемся. Идите по дворам, продавайте, что можете, воруйте - словом, землю ройте. Соберем.
- Ура! Да здравствует танк Т-34! - кричал Болонка.
Кащей несколько раз ударил финкой в дерн, очищая лезвие. Потом ловко сунул ее за голенище. Лезвие вспыхнуло и погасло. Кащей встал.
- Подсобим, значит. Будет Алехе память. Через две недели деньги на бочку.
Сахан неловко поднялся на затекшие ноги и наступил на трубку противогаза. Гофрированный рукав растянулся, вырвал из-за пояса маску и хватил ею оземь. Он поднял ее и расправил на руке.
- Цела? - участливо спросил Кащей.
Сахан, не оборачиваясь, почуял его усмешку и стал торопливо запихивать маску за ремень.
Еще в октябре сорок первого года, когда Кащей проводил в армию Митяя, последнего из братьев, Сахан усомнился в его превосходстве, которое прежде безоговорочно принимал. Кащей остался один, он утратил право сильного, и Сахан сбросил его со счетов, осмелел и искал случая утвердиться над ним. Однажды, натянув противогазную маску и до обморока напугав Болонку, Сахан обнаглел, сунулся к окну Кащея и утробно завыл. И тут окно как будто взорвалось - из комнаты вылетела асбестовая подставка под утюг, и сотни осколков обожгли Сахана. Только маска спасла. И теперь, укладывая ее за ремень, Сахан различал порезы на сероватой резине.
Оправившись от неприятного воспоминания, Сахан передвинул противогаз на бедро и молодцевато прихлопнул ладонью. Кащей вдруг помрачнел, схватил Сахана за куртку, сильно скрутил у подбородка и негромко сказал:
- Так ты смотри, нищета, меньше куска принесешь - из глотки выдеру. При всех говорю.
Сахан остолбенел. Без кровинки в лице смотрел вслед удаляющемуся Кащею, только щека дергалась.
- Не горюй, - сказал Лерка и, обняв Сахана за плечи, повел от свалки.
- Это что за кусок такой? - спросил Болонка.
- Тысяча рублей.
Перед Болонкой точно пропасть разверзлась. Он шатнулся и залепетал:
- А я... а мы... где достанем?
- А чего "ура" кричал громче всех? - осведомился любознательный Сопелка.
- Да не реви ты, достанем, - утешал Авдейка.
- Хорошо Лерке, у него отец генерал, сколько хочешь выложит, - сказал завистливый Сопелка. - А у тебя. Бабочка, штык есть. Продал - вот и денежки на танк. Даже у Болонки - и то черт остался. А нашего съели, теперь и продать нечего.
- А битка? - возразил Сопелка-игрок. - Ею знаешь сколько выиграть можно?
- Мне штык продавать нельзя. Он не мой. Это деда штык, он с ним воевать пойдет, - ответил Авдейка.
Собрав в кулак шелковую пыль, он ссыпал ее в горку, задумчиво следя за тонкой нитью.
- Как же, воевать, - возразил умудренный Сопелка. - Он и так весь двор кровью залил.
Авдейка стиснул пыль в кулак и ответил:
- Он пойдет воевать. А деньги мы сами достанем.
- Ой, что это капает? - вскрикнул бдительный Сопелка, хватаясь за шею.
- Это Иришка, - определил Авдейка, взглянув наверх. - Соседка моя.
- Плюется? - заинтересовался каверзный Сопелка.
- Стирает. И на пену дует.
Из окна третьего этажа вылетела недостижимая радужная сфера. Она зависла над свалкой, недоуменно вращаясь, - и лопнула.
# # #
Сахан, покорно уходивший со двора, вдруг опомнился, отшвырнул Лерку и исчез в подъезде.
Не помня себя, он взбежал по лестнице, отвалил дверь чердака и с лязгом забил за собой задвижку. Ныли пальцы ног, обитые о ступени. Он нагнулся, заправил ногу в размотавшуюся рвань и осмотрел свое убежище - сумрачный покой, пропахший пылью и нагретой за день жестью. Снял скамеечку с каменных мостков, сдул пыль и, прихрамывая, направился к тайнику. Из-под слоев пакли извлек детский барабан, продавленный по пьянке матерью. Снял отрез красного бархата и бережно перебрал свои драгоценности - гнутую серебряную сахарницу, луковицу часов без механизма, перламутровый нож с обломанным лезвием, чертика в пробирке и слесарные инструменты отца. Развернул платок и тщательно пересчитал деньги - единственную надежду, которую он вымотал из проклятой жизни и лишался теперь по прихоти Лерки, сытого недоноска, которому шлея под хвост попала - в героях походить.
Лучшие часы жизни проводил Сахан над своими деньгами - недосягаемый, вознесенный над оловянными крышами чужого жилья - и помнил их до складок на купюрах. Денег было девятьсот двадцать три рубля. Кащей, бандюга, как в воду смотрел, ни больше ни меньше - кусок ему выложи. Из глотки он выдерет. Сахан зажмурился, затряс головой, зубами заскрежетал от бессильной ярости. Вот и напомнил о себе, сволочь. Привык Кащей за ворами сидеть, силу позади чувствовать. А я один, всегда один. Да если бы один, а то с позором, с бабами своими паскудными. А когда-то отец был - и вспомнить странно. Так ведь и мать была, да кончилась тем утром, когда, соскользнув с постели в зацепившемся облаке сна, еще незряче тычущий ногой в ускользающую тапку, выбрался он из своего угла и наткнулся на заголенное тело, притянутое к топчану ремнями, которое не мог никак выделить из сбитой ветоши - так невыделяем труп из мгновенно схваченного взглядом образа уличной смерти, - не мог никак сообразить, что это постыдное, вывороченное, дикое взгляду принадлежит его матери, что это и есть его мать, над которой тешились ночью давешние мужики.
А потом, зная уже, долго и молча корежился над ней, сведенный как судорогой, пока не смог продохнуть, пробиться сквозь себя воплем. Она поднялась, высвободилась, проснулась, но не простила ему, что стоял он над ней, видел и понял все. И тут уж вовсе осатанела, что ни день новых мужиков в дом таскает - рвань все да нечисть, что своруют, то и пропьют. И Степка, дура, туда же - покажи ей только, слюнки и потекут. Разорили дом, бесстыжие твари. Всё с истериками пьяными, с воем да хохотом. И мерзость свою с мужиками - хоть бы ширмой прикрыли. Так нет, все на глазах, иглой их коли. Занавеску с окна и ту пропили.
Эх, отец, отец. Все мастерил да насвистывал, все на руки свои полагался. А насвистал-то по себе - пьяную идиотку да меня, мытаря. И добра - детский барабан не заполнить. Спасибо хоть это сохранил, пропить не дал. А любил его отец, любил, за будущее трепетал. "Рыский ты, Санек, - упреждал, - рыский. Смотри, не изведи себя до срока". Это на лугу перед рекой, каким-то ранним летом. Оставив отца, он погружается в искрящуюся воду, затягивается, идет в расступающемся плеске - все дальше, дальше, до ничем не обозначенной преграды, где его решительно останавливает отец, и тогда он нащупывает ногой край тверди, скользящей в ничто, упоительно обрывающейся, стоит, меряя ногой это ничто. Отец уплывает, охваченный ворохом соломенных солнечных бликов, весело кричит что-то - но он не замечает. Поглощенный своим счастьем, опирающийся о него, им сторожимый и в него верящий, он делает случайный шаг в необозначенную пропасть и, затянутый тут же ко дну, вскидывает недоуменное лицо к распадающемуся на куски желто-зеленому солнцу. Он ничего не чувствует, кроме удивления тому, как мгновенно они гибнут - и солнце, и луг, и небо, - не выдержав счастья его, одного его шага. "Рыский ты, рыский".
Любил его отец, любил, времени не жалел, все в барабан бить учил, руки в руки брал - "дробь, Санек, дробь".
Грязью да песком забит Санек в раскрытый рот и скалится теперь где-то под Минском. Спасибо, если ямой удостоили. Как ты там, отец, в яме этой - вниз головой, поди, втиснулся кое-как, а сверху еще поприжали плечами да спинами. Извини, куманек, подвинься, попросту давай, люди хоть и бывшие, да свои, русские, сочтемся. В могиле-то все свои, а пока доберутся - волками лязгают.
"Дробь, Санек, дробь".
Сахан поднял голову, ухватил зубами чердачную жердь, впился до хруста. Эта яма с отцом померещилась Сахану, когда дымящаяся воронка поглотила на его глазах Алешу Исаева, и по возвращении, рассказывая о побеге Леркиной матери, дамочке, покусывающей перчатку, он вдруг проникся ее страхом и словно живьем туда слазил, куда отец - мертвым. Выбитый из равновесия непостижимой бомбой с песком, Сахан рискнул и сбежал на войну, но она открылась ему прожорливой ямой с отцом и Алешей, с миллионами отцов и Алешей - и больше Сахан не помышлял о фронте.
Иное было на уме - набрать денег и бежать - хоть куда, лишь бы от дома подальше. Было, да сплыло. Денег и на первое обжитье в чужом месте не станет, а теперь и эти отнимут.
Вот так все щели законопатили. Обложили, ох, обложили, гады, все щели законопатили. Выходит, не отмыться, весь век трясти метлой да от срама прятаться. "Дробь, Санек, дробь". Эх, отец, отец, все свистал, дурак, а меня в барабан учил подыгрывать. Ай, на веселую житуху собирались!
Внезапно разорвалось небо, прокатился гул, и с мокрого ската крыши полились разноцветные гроздья. Сахан вздрогнул, едва зубы не выбил о жердь. Не врал Лерка, взяли Минск. Слава те Господи, яму с папашей отвоевали. А как знать, может, и лучше теперь отцу: отдал Богу душу - и маета с плеч.
Сахан вылез из слухового окошка, спустился на заду к оградительным перильцам. Невелика заграда - а надежней каменной стены держит. Не одолеть. Он посмотрел вниз, угадал во вспышках салюта людей - подвижные пятна на асфальтовой раме двора.
А перешагнуть теперь перильца - бабы сбегутся, визжать станут: "Человек убился!" - "Кажись, Маруськин ублюдок". - "Носилки тащи!" - "Да они в кладовке". - "А ключи?" - "На нем и были". - "Достать надо". - "Была охота в ошметках возиться". - "Салют досмотреть не дал".
Сахан замигал от отвращения, затряс головой. Почувствовал, как скосило лицо, до боли подвело щеку. Нет, только не это. Любая жизнь лучше такого позора. Прикован к ней, как зэк к этой лодке-то... вот и упирайся.
Салют отгремел, погасла разноцветная дрожь на крыше, и стало темнее прежнего.
Это все крыша. Высоко отсюда думается, не по чину. Много тут о себе понимаешь, так и с ума съехать недолго. Пора отсюда, покуда жив. Всякому свой шесток.
Сахан укутал барабан, поставил на место скамеечку и тут заметил за поясом" противогазную маску. "Доигрался, идиот, - подумал Сахан и хватил маску о бетонную плиту - только стеклышки звякнули. - Попугал всласть, только кому страшнее вышло?"
Заперев чердак, он спустился домой, на первый этаж, и, еще не дойдя до двери, услышал - пьет мать, опять мужики в доме. Со зла рванул было дверь, но раздумал. Скандала испугался, сытой рожи соседки, что начнет поносить на весь дом - опять у Маруськи бардак, житья от них нету. А сама и живет-то без году неделя, за взятку Пиводелов поселил.
С мужиком стебанутым живет - и не пьет, а взвоешь, в любую склоку полезешь. Часами за ней по квартире ходит, пилит: муки вот не заготовила, а будь такое в масштабе государственном, что с тобой делать? Высшую меру пресечения, с вами и нельзя иначе. По всем статьям уголовного кодекса расстрелять успел, разве за изнасилование она у него еще не шла. Стебанутый, а жизнь понимает - не на фронте небось, на брони отсиживается.
Показал бы им кодекс - сжег бы к ..., - да сам с Пиводеловым повязан. Всю войну мел Сахан двор вместо матери, и платил ему Пиводелов. Ставку - матери, а половину - ему. Хоть и приходилось мести три участка за эту половину, но ему платил, ему - мимо матери. "Бросил бы все к черту, хоть на какую работу пошел - везде рук не хватает. К труду не привыкать, чего-чего, а этого добра хватилс пяти лет мусор греб. И послесарил немного до войны, пока отец не сковырнулся. И окопы копал. И болванки на заводе таскал. И баржи грузил. И похоронки разносил. Вон Михей-почтальон, на что пьянь да ерник - и тот десятку дает за похоронку, лишь бы самому не носить. А их в иной день бланков по двадцать на участок - так и без выпивки остается, а дает. Нежный очень, не может, видишь ли, горя чужого видеть. А я могу - работа, она работа и есть, хоть и похоронки. Но в ремеслуху им меня не загнать - вот те, выкуси! Здесь я с воронами да крысами, а все сам себе хозяин. За то и держусь, за то и хожу тихо - не отняли бы ключей от чердаков да от подвалов, последнего пристанища не лишили. А то и спрятаться некуда станет - как жить тогда? Как жить человеку, если ему спрятаться некуда? Разве что спиться, как мать, а тоща уже все едино".
Сахан зачесался от брезгливости, бросился во двор, на ощупь отворил дворницкую и долго мыл руки под струёй - пока не застыли. Тоща пришел в себя, вышел из спертого подвального духа во двор, отдышался, нашел Леркины окна. "Поди на роялях бренчит или на диванчике книжечки почитывает. Жизни ему тут нет, видишь ли. То в океаны его волокет, то на фронт, а теперь танк строить надумал. Затейник. Слезами мне его затеи выходят, а Алеха и вовсе в яму схлопотал. Да на папиных-то харчах и не такое придумаешь. Танкист сбруев..."
Сахан спустился в подвал, с грохотом затворил обитую жестью дверь. Впотьмах нашарил ватники да тряпье, стянул в кучу - и повалился, отвыл и затих.
Шарили крысы, расплодившиеся людской нищетой. Останавливались, вытягивали слепые морды, щерились на человеческий дух, но напасть не решались, не смели преступить страх - и бросались друг на друга с прожорливым визгом.
# # #
Салют, сгоревший в небе, оставил на земле разноцветные донышки от ракетниц. Утром дети из Песочного дома искали их возле Белорусского моста, но не нашли ничего, рассорились и разошлись.
Вернувшись домой, Авдейка позвонил три раза, к Иришке. Пока ждал, сдвинул в угол кирпич, с которого прежде дотягивался до звонка. Приблизились шаги, дверь распахнулась, дохнуло керосином и горелым маслом.
Из зыбкой полумглы коридора Иришка строго осмотрела его, отвернулась и растаяла.
- Иришка, подожди, я к тебе, - сказал Авдейка. - Ты ведь варежки для фронта вяжешь.
- Вяжу.
- Научи меня.
Иришка рассмеялась, как будто маленькие тарелочки для варенья вытащила.
- Зачем?
- Свяжу, продам на рынке.
- Тебе деньги нужны? Так маме скажи.
- Зачем маме? Мне много нужно. Я сам.
- Не свяжешь ты ничего.
- А ты покажи.
Иришка показала. В своей узенькой комнате со стенами по окошко, где так длинно и одиноко лежал когда-то ее отец с яблочным лицом, она отыскала бесформенный ворох, из которого торчали пронзительные спицы, разложила его на коленях и сказала:
- Смотри.
Пальцы с непостижимой быстротой что-то делали со спицами, и из их мелкого неуловимого копошения возникали плетеные ручейки.
- Ряд, - сказала она. - Теперь накладываешь сюда. Понял?
Авдейка вздохнул и понял, что ничего у него не получится. Иришка посадила Авдейку рядом с собой на кровать, стеленную зеленым одеялом, взяла его руки в свои, зажала ими спицы и стала показывать. Авдейка старался сам и мешал. Руки у Иришки были тонкие и прохладные. Легкая запятая слабых волос лезла Авдейке в рот.
- Не дуй, - сказала Иришка.
- Я не дую.
- Тогда не дыши, щекотно.
Она резко повернула голову и попала ртом на его рот. Авдейка отпрянул. Иришка смотрела не мигая, беспомощно, с какой-то невнятной просьбой. Руки ее похолодели и с неожиданной силой впились в Авдейкины. Потом она оттолкнула их, скомкала и швырнула на подоконник вязанье.
- Уходи. Не стану тебя учить.
# # #
Авдейка обиделся и ушел к деду, который и правда не умер после военкомата, но сильно побледнел и спал с голоса. Тихий и просторный стал дед. Он теперь часто заговаривался, начинал про Врангеля, про болота, жалел лошадей и какого-то Синицына, а потом будто сразу попадал в тюремную камеру -"Два на два, и~ молчок" - и хитро подмигивал Авдейке.
Оправившись от кровотечения, дед сосредоточенно размышлял, на что он годен теперь, окончательно списанный в инвалиды. Прежде, когда движение его по жизни было поступательным, он, посмеиваясь, думал, что это как с девушкой - каждый раз начинаешь с того, чего уже добился прежде. Со временем девушка стала артачиться - видно, сам он стал не тот. Но желание было неистребимо, оно впекло его к жизни - и, сброшенный ею, он подступал снова.
Выбитый из стрежня народной жизни, которым был фронт и работа для фронта, он нашел свой последний причал в тихой заводи Песочного дома и огляделся. Заводь зацвела хапугами и паразитами, и дед решил расчистить ее. Противник определился. Дед почувствовал прилив сил и нетерпеливо повел ноздрями. "Держись, девушка, еще побалуем", - обратился дед к неуступчивой жизни и прошел по комнате, разминая ноги.
- А я, дед, с самого начала знал, что ты не умрешь, - сказал Авдейка.
- Отрадно, - ответил дед. - Благодарствую, внук. Только поди стыдно тебе за меня было. Буянил, кровью плевался, орал что ни попадя. Знаю. Расслабился, не привык в списанных ходить. Но с этим покончено. Жив же я для чего-то? Теперь тут повоюю. Омуток невелик, а кукишей хватает. Настоящую-то борьбу ты начнешь, когда вырастешь.
- Да с кем, дед? Война-то кончится.
- Война, брат, никогда не кончается, разберешься, с кем воевать.
Авдейка задумался о врагах, и мысли его раскатились пригоршней мелких картошек, высыпанных на стол мамой-Машенькой.
- Первая, - с опаской произнесла она. - Надо бы поберечь на зиму, да может, тогда и война кончится.
Она тряхнула головой, уже решившаяся, помолодевшая, и спросила:
- Как это - однова живем?
- Однова, - бодро согласился дед.
Мятая мисочка с картошкой дымилась центром круглого стола, его помрачительным смыслом. Мама-Машенька отложила три картошины на блюдечко и отнесла бабусе за ширму.
- Поди пропасть денег за нее на рынке берут? - спросил дед.
- Ой, цены бешеные! Молодая - сто пятьдесят кило. Кто ж ее покупает?
- За молодость и больше не жаль, - пошутил дед. - Однако дерут, сволочи.
Он взял одну картошину и сидел с ней до конца, пока не иссякла струйка пара над ней и миска не опустела.
Авдейка съел три картошины, подумал, взял еще и спросил:
- Это наша всехняя картошка?
- Ну конечно, - сказала мама-Машенька, поймав себя на невольном, постыдном взгляде на картошку, стынущую в руках деда. - Конечно, всехняя.
- Значит, и моя?
- И твоя. А зачем ты спрашиваешь?
- Так, - ответил Авдейка и вспомнил, как Кащей сказал: "Землю ройте".
- Говорят, уголь на днях привезут, - сказала мама-Машенька, обращаясь к картошине в руке деда. - Я уж и Глашу попросила с Феденькой договориться.
Дед насторожился.
- Это с каким таким Феденькой?
- Истопник наш. Зимой все равно покупать придется. Так уж лучше заранее купить, хоть спокойна буду.
- Выходит, тот уголь, чем дом должны топить, покупать у него надо?
- Выходит. Я не куплю - другой купит. А мы промерзнем всю зиму. Феденька по-божески берет, на рынке дороже.
- Ладно, - сказал дед и решительно отложил картошку. - Начну с малого. Больше этот Феденька ничего не продаст. Ни кусочка.
- Значит, больше печки не будет? - спросил Авдейка и расстроился, но не очень сильно, потому что мысли его были прикованы к одинокой картошке на столе.
# # #
Утром, едва ушла мама-Машенька и смолкли заводские гудки, Авдейка осторожно вытащил из кладовки ведро, разразившееся жестяным криком, переждал, не хватится ли кто, взял лопатку и ушел. У подъезда он спрятался за спиной Данаурова от проходившего Ибрагима, потом подумал, что скрываться нечего идет за своей картошкой, - и смело взошел на насыпь.
Выкапывая ямки рядом с кустами, Авдейка всовывал руку в прохладную землю, нашаривая на скользких корнях картошины, отрывал по одной и бросал в ведро.
- Кто ж так копает, мальчик? - раздалось над ухом.
Авдейка огляделся. Вровень с землей виднелась голова незнакомой женщины в косынке с крупным белым горошком, так ровно срезанная парапетом, что хотелось заглянуть - не на палке ли торчит.
- Ты куст подрезай и выдергивай, а по одной до вечера не управишься. Тебя поди мама послала?
- Нет, я сам, - важно ответил Авдейка, скрывая некоторое смущение от того, что так неумело копал, и подумал: "Шла бы она. У всех дела, а она тут разговоры разговаривает".
- Как это сам? - спросила женщина.
- А так. Накопаю и пойду продавать.
Авдейка продолжал шарить руками в земле, ожидая, когда уйдет женщина.
- Почем?
- По сто пятьдесят рублей.
- Дорого.
- Цены бешеные. - Авдейка вздохнул вздохом мамы-Машеньки.
- Ладно, я куплю у тебя, - решительно произнесла женщина. - Дай посмотреть.
Авдейка подумал и обрадовался. Рынка он опасался. Однажды менял там спички на масло и вместо подсолнечного ему подсунули машинное, над которым до сих пор вздыхала мама-Машенька.
Женщина долго рассматривала картошку, даже на зуб пробовала - не фальшивая ли. Потом сказала:
- Ну, ты копай, а я пойду за деньгами.
Обрадованный Авдейка копал изо всех сил, и, когда женщина вернулась, ведро было закрыто больше чем наполовину.
- Я же говорила, что так быстрее, - сказала она, посмотрев на выдранные кусты.
Авдейка согласился про себя и потащил ведро к парапету.
- Не просыпь! - предупредила женщина.
Ведро никак не отрывалось от земли, Авдейка с трудом дотащил его до края площадки, сминая кусты. Женщина легко, одним движением нагнула ведро, и с парапета в большую хозяйственную сумку табуном поскакала картошка.
- Держи! - сказала женщина, протягивая вверх руку со сложенными деньгами. Авдейка об штаны очистил ладонь, важно развернул бумажки, пригляделся к знакомым цифрам 100 и 50 и спрятал деньги за рубашку.
- Ура! - закричал Авдейка.
- Чего орешь? - отозвался с другой стороны насыпи Болонка.
Авдейка схватил ведро и, подскакивая, помчался к нему.
- Я картошку продал!
- Да ну? За деньги?
- За что же еще?
И Авдейка нашарил под мягкой фланелькой хрупкие бумажки.
- Вот!
Болонка восхищенно ахнул.
- Это... сколько же тут?
- Сто пятьдесят. Целиком!
- За что же такие деньги платят? - спросил Сахан, вышедший на ведерное обогащение.
- Картошку продал. Для танка.
- Почем?
- По сто пятьдесят, вот! - Авдейка победно потряс деньгами.
- Цена хорошая, - сказал Сахан, - на рынке теперь, пожалуй, меньше дают. Молоток, Бабочка. Может, в пристенок или ножички, а?
- Нет, это на танк, - решительно ответил Авдейка.
Он убрал деньги под рубашку и поднял громыхнувшее ведро.
- Постой, - протянул Сахан, проникаясь жестяным сомнением, - а сколько ты картошки отдал за эти сто пятьдесят?
- Полведра, - недоверчиво ответил Авдейка, чувствуя подвох.
- Ой, ой, держите меня! - Сахан захохотал, согнувшись и вращаясь на одной ноге. - Мочи нет!
Авдейка ожегся о догадку и поставил ведро.
- Да что ты? Что ржешь? - спрашивал Болонка, неуверенно улыбаясь.
Сахан отсмеялся и сел на парапет.
- Ну дурак ты, шелупонь! Полведра! Да ты килограмм пять-шесть отдал. Это ж пятьсот верных!
"Больше, - подумал Авдейка, - я ведь гирю легко поднимаю". В глазах у него померкло. Болонка молчал, усиленно соображая.
- Что же теперь делать? - спросил Авдейка.
- Снять штаны да бегать. Кому хоть продал?
- Женщине.
- Нашел примету. Тут, кроме баб, никто не водится. Дурак ты, Бабочка. Сказал бы мне, что продаешь, уж я бы устроил.
- Ты бы надул.
- Ах так, надул! Ну и поделом тебе!
Сахан соскочил с парапета и направился в кладовку.
- Стой, Сахан! Она еще в платке была таком... с белыми кружочками.
Сахан остановился, не оборачиваясь спросил:
- Платок синий в белый горох, да?
- Да, да! - закричал, подбегая к нему, Авдейка. - Ты знаешь ее?
- Сегодня вроде мелькала такая. А впрочем, черт их разберет, все они на одно лицо.
- Вспомни, Сахан.
- Поди, поищи, - ответил Сахан и скрылся в кладовке.
Авдейка отнес ведро и выскочил из темноты на ясный, открытый свету день.
У ворот сидел Болонка, стиснув кулак.
- Я пух поймал!
- Покажи!
Болонка разжал кулак. Пустую ладонь пересекали синие лунки ногтей. Пуха не было.
- Улетел, гад! - кровожадно сказал Болонка. - И ведь не живой, а убегает. Куда пойдем?
- В Пятый.
Они вышли за ворота и у Пятого магазина встретили лошадь Французский Пакт. Авдейка поздоровался и заглянул в магазин, где было пусто и сыро. Болонка рвал траву, весело торчавшую из-под каменного порога, и кормил лошадь. Она брала эту веселую траву пепельными губами и задумчиво жевала. Всю войну лошадь Французский Пакт возила хлеб в распределители и поэтому поседела. У нее были разноцветные глаза, забранные в шоры, и горбатый нос, а по животу ее, как по карте, текли голубые жилы.
Они побежали к углу "Яра" и на переходе едва не сбили с ног женщину в косынке.
- Она! - закричал Болонка. - В горошек!
- Вам что, дети? - спросила женщина.
- Простите, - сказал Авдейка и потянул Болонку за рукав. - Чего орешь? В горошек, в горошек... В ней ничего похожего, кроме горошка, нет, понял? Седая она, а та черная.
Болонка поджал губы.
Они перешли шоссе, покрутились у Кружевного магазина, где в непомерной для утреннего часа очереди Болонка углядел свою маму и спрятался от нее за Авдейку.
- Атас! - шептал он из-за спины. - Тут они все в горошек, разве найдешь?
Авдейка озирался среди женщин в одинаковых платках, потом наступил на Болонку и упал. Разом вскочив, они пустились наутек и остановились только у кондитерской фабрики "Большевик". Там они долго тянули носами, но ничего не унюхали и пошли дальше. Говорили, что до войны невозможно было пройти мимо, в школу особенно - такой стоял запах.
- Ну вот, а я туда работать собирался идти, - заявил Болонка. - Там конфет есть разрешали - сколько пузо терпит. А теперь - тьфу!
- Деньги будут, - негромко произнес Кащей, и все тут же угомонились. Будут, говорю, деньги. Подсобим, значит, родине. Недели в две обернемся. Идите по дворам, продавайте, что можете, воруйте - словом, землю ройте. Соберем.
- Ура! Да здравствует танк Т-34! - кричал Болонка.
Кащей несколько раз ударил финкой в дерн, очищая лезвие. Потом ловко сунул ее за голенище. Лезвие вспыхнуло и погасло. Кащей встал.
- Подсобим, значит. Будет Алехе память. Через две недели деньги на бочку.
Сахан неловко поднялся на затекшие ноги и наступил на трубку противогаза. Гофрированный рукав растянулся, вырвал из-за пояса маску и хватил ею оземь. Он поднял ее и расправил на руке.
- Цела? - участливо спросил Кащей.
Сахан, не оборачиваясь, почуял его усмешку и стал торопливо запихивать маску за ремень.
Еще в октябре сорок первого года, когда Кащей проводил в армию Митяя, последнего из братьев, Сахан усомнился в его превосходстве, которое прежде безоговорочно принимал. Кащей остался один, он утратил право сильного, и Сахан сбросил его со счетов, осмелел и искал случая утвердиться над ним. Однажды, натянув противогазную маску и до обморока напугав Болонку, Сахан обнаглел, сунулся к окну Кащея и утробно завыл. И тут окно как будто взорвалось - из комнаты вылетела асбестовая подставка под утюг, и сотни осколков обожгли Сахана. Только маска спасла. И теперь, укладывая ее за ремень, Сахан различал порезы на сероватой резине.
Оправившись от неприятного воспоминания, Сахан передвинул противогаз на бедро и молодцевато прихлопнул ладонью. Кащей вдруг помрачнел, схватил Сахана за куртку, сильно скрутил у подбородка и негромко сказал:
- Так ты смотри, нищета, меньше куска принесешь - из глотки выдеру. При всех говорю.
Сахан остолбенел. Без кровинки в лице смотрел вслед удаляющемуся Кащею, только щека дергалась.
- Не горюй, - сказал Лерка и, обняв Сахана за плечи, повел от свалки.
- Это что за кусок такой? - спросил Болонка.
- Тысяча рублей.
Перед Болонкой точно пропасть разверзлась. Он шатнулся и залепетал:
- А я... а мы... где достанем?
- А чего "ура" кричал громче всех? - осведомился любознательный Сопелка.
- Да не реви ты, достанем, - утешал Авдейка.
- Хорошо Лерке, у него отец генерал, сколько хочешь выложит, - сказал завистливый Сопелка. - А у тебя. Бабочка, штык есть. Продал - вот и денежки на танк. Даже у Болонки - и то черт остался. А нашего съели, теперь и продать нечего.
- А битка? - возразил Сопелка-игрок. - Ею знаешь сколько выиграть можно?
- Мне штык продавать нельзя. Он не мой. Это деда штык, он с ним воевать пойдет, - ответил Авдейка.
Собрав в кулак шелковую пыль, он ссыпал ее в горку, задумчиво следя за тонкой нитью.
- Как же, воевать, - возразил умудренный Сопелка. - Он и так весь двор кровью залил.
Авдейка стиснул пыль в кулак и ответил:
- Он пойдет воевать. А деньги мы сами достанем.
- Ой, что это капает? - вскрикнул бдительный Сопелка, хватаясь за шею.
- Это Иришка, - определил Авдейка, взглянув наверх. - Соседка моя.
- Плюется? - заинтересовался каверзный Сопелка.
- Стирает. И на пену дует.
Из окна третьего этажа вылетела недостижимая радужная сфера. Она зависла над свалкой, недоуменно вращаясь, - и лопнула.
# # #
Сахан, покорно уходивший со двора, вдруг опомнился, отшвырнул Лерку и исчез в подъезде.
Не помня себя, он взбежал по лестнице, отвалил дверь чердака и с лязгом забил за собой задвижку. Ныли пальцы ног, обитые о ступени. Он нагнулся, заправил ногу в размотавшуюся рвань и осмотрел свое убежище - сумрачный покой, пропахший пылью и нагретой за день жестью. Снял скамеечку с каменных мостков, сдул пыль и, прихрамывая, направился к тайнику. Из-под слоев пакли извлек детский барабан, продавленный по пьянке матерью. Снял отрез красного бархата и бережно перебрал свои драгоценности - гнутую серебряную сахарницу, луковицу часов без механизма, перламутровый нож с обломанным лезвием, чертика в пробирке и слесарные инструменты отца. Развернул платок и тщательно пересчитал деньги - единственную надежду, которую он вымотал из проклятой жизни и лишался теперь по прихоти Лерки, сытого недоноска, которому шлея под хвост попала - в героях походить.
Лучшие часы жизни проводил Сахан над своими деньгами - недосягаемый, вознесенный над оловянными крышами чужого жилья - и помнил их до складок на купюрах. Денег было девятьсот двадцать три рубля. Кащей, бандюга, как в воду смотрел, ни больше ни меньше - кусок ему выложи. Из глотки он выдерет. Сахан зажмурился, затряс головой, зубами заскрежетал от бессильной ярости. Вот и напомнил о себе, сволочь. Привык Кащей за ворами сидеть, силу позади чувствовать. А я один, всегда один. Да если бы один, а то с позором, с бабами своими паскудными. А когда-то отец был - и вспомнить странно. Так ведь и мать была, да кончилась тем утром, когда, соскользнув с постели в зацепившемся облаке сна, еще незряче тычущий ногой в ускользающую тапку, выбрался он из своего угла и наткнулся на заголенное тело, притянутое к топчану ремнями, которое не мог никак выделить из сбитой ветоши - так невыделяем труп из мгновенно схваченного взглядом образа уличной смерти, - не мог никак сообразить, что это постыдное, вывороченное, дикое взгляду принадлежит его матери, что это и есть его мать, над которой тешились ночью давешние мужики.
А потом, зная уже, долго и молча корежился над ней, сведенный как судорогой, пока не смог продохнуть, пробиться сквозь себя воплем. Она поднялась, высвободилась, проснулась, но не простила ему, что стоял он над ней, видел и понял все. И тут уж вовсе осатанела, что ни день новых мужиков в дом таскает - рвань все да нечисть, что своруют, то и пропьют. И Степка, дура, туда же - покажи ей только, слюнки и потекут. Разорили дом, бесстыжие твари. Всё с истериками пьяными, с воем да хохотом. И мерзость свою с мужиками - хоть бы ширмой прикрыли. Так нет, все на глазах, иглой их коли. Занавеску с окна и ту пропили.
Эх, отец, отец. Все мастерил да насвистывал, все на руки свои полагался. А насвистал-то по себе - пьяную идиотку да меня, мытаря. И добра - детский барабан не заполнить. Спасибо хоть это сохранил, пропить не дал. А любил его отец, любил, за будущее трепетал. "Рыский ты, Санек, - упреждал, - рыский. Смотри, не изведи себя до срока". Это на лугу перед рекой, каким-то ранним летом. Оставив отца, он погружается в искрящуюся воду, затягивается, идет в расступающемся плеске - все дальше, дальше, до ничем не обозначенной преграды, где его решительно останавливает отец, и тогда он нащупывает ногой край тверди, скользящей в ничто, упоительно обрывающейся, стоит, меряя ногой это ничто. Отец уплывает, охваченный ворохом соломенных солнечных бликов, весело кричит что-то - но он не замечает. Поглощенный своим счастьем, опирающийся о него, им сторожимый и в него верящий, он делает случайный шаг в необозначенную пропасть и, затянутый тут же ко дну, вскидывает недоуменное лицо к распадающемуся на куски желто-зеленому солнцу. Он ничего не чувствует, кроме удивления тому, как мгновенно они гибнут - и солнце, и луг, и небо, - не выдержав счастья его, одного его шага. "Рыский ты, рыский".
Любил его отец, любил, времени не жалел, все в барабан бить учил, руки в руки брал - "дробь, Санек, дробь".
Грязью да песком забит Санек в раскрытый рот и скалится теперь где-то под Минском. Спасибо, если ямой удостоили. Как ты там, отец, в яме этой - вниз головой, поди, втиснулся кое-как, а сверху еще поприжали плечами да спинами. Извини, куманек, подвинься, попросту давай, люди хоть и бывшие, да свои, русские, сочтемся. В могиле-то все свои, а пока доберутся - волками лязгают.
"Дробь, Санек, дробь".
Сахан поднял голову, ухватил зубами чердачную жердь, впился до хруста. Эта яма с отцом померещилась Сахану, когда дымящаяся воронка поглотила на его глазах Алешу Исаева, и по возвращении, рассказывая о побеге Леркиной матери, дамочке, покусывающей перчатку, он вдруг проникся ее страхом и словно живьем туда слазил, куда отец - мертвым. Выбитый из равновесия непостижимой бомбой с песком, Сахан рискнул и сбежал на войну, но она открылась ему прожорливой ямой с отцом и Алешей, с миллионами отцов и Алешей - и больше Сахан не помышлял о фронте.
Иное было на уме - набрать денег и бежать - хоть куда, лишь бы от дома подальше. Было, да сплыло. Денег и на первое обжитье в чужом месте не станет, а теперь и эти отнимут.
Вот так все щели законопатили. Обложили, ох, обложили, гады, все щели законопатили. Выходит, не отмыться, весь век трясти метлой да от срама прятаться. "Дробь, Санек, дробь". Эх, отец, отец, все свистал, дурак, а меня в барабан учил подыгрывать. Ай, на веселую житуху собирались!
Внезапно разорвалось небо, прокатился гул, и с мокрого ската крыши полились разноцветные гроздья. Сахан вздрогнул, едва зубы не выбил о жердь. Не врал Лерка, взяли Минск. Слава те Господи, яму с папашей отвоевали. А как знать, может, и лучше теперь отцу: отдал Богу душу - и маета с плеч.
Сахан вылез из слухового окошка, спустился на заду к оградительным перильцам. Невелика заграда - а надежней каменной стены держит. Не одолеть. Он посмотрел вниз, угадал во вспышках салюта людей - подвижные пятна на асфальтовой раме двора.
А перешагнуть теперь перильца - бабы сбегутся, визжать станут: "Человек убился!" - "Кажись, Маруськин ублюдок". - "Носилки тащи!" - "Да они в кладовке". - "А ключи?" - "На нем и были". - "Достать надо". - "Была охота в ошметках возиться". - "Салют досмотреть не дал".
Сахан замигал от отвращения, затряс головой. Почувствовал, как скосило лицо, до боли подвело щеку. Нет, только не это. Любая жизнь лучше такого позора. Прикован к ней, как зэк к этой лодке-то... вот и упирайся.
Салют отгремел, погасла разноцветная дрожь на крыше, и стало темнее прежнего.
Это все крыша. Высоко отсюда думается, не по чину. Много тут о себе понимаешь, так и с ума съехать недолго. Пора отсюда, покуда жив. Всякому свой шесток.
Сахан укутал барабан, поставил на место скамеечку и тут заметил за поясом" противогазную маску. "Доигрался, идиот, - подумал Сахан и хватил маску о бетонную плиту - только стеклышки звякнули. - Попугал всласть, только кому страшнее вышло?"
Заперев чердак, он спустился домой, на первый этаж, и, еще не дойдя до двери, услышал - пьет мать, опять мужики в доме. Со зла рванул было дверь, но раздумал. Скандала испугался, сытой рожи соседки, что начнет поносить на весь дом - опять у Маруськи бардак, житья от них нету. А сама и живет-то без году неделя, за взятку Пиводелов поселил.
С мужиком стебанутым живет - и не пьет, а взвоешь, в любую склоку полезешь. Часами за ней по квартире ходит, пилит: муки вот не заготовила, а будь такое в масштабе государственном, что с тобой делать? Высшую меру пресечения, с вами и нельзя иначе. По всем статьям уголовного кодекса расстрелять успел, разве за изнасилование она у него еще не шла. Стебанутый, а жизнь понимает - не на фронте небось, на брони отсиживается.
Показал бы им кодекс - сжег бы к ..., - да сам с Пиводеловым повязан. Всю войну мел Сахан двор вместо матери, и платил ему Пиводелов. Ставку - матери, а половину - ему. Хоть и приходилось мести три участка за эту половину, но ему платил, ему - мимо матери. "Бросил бы все к черту, хоть на какую работу пошел - везде рук не хватает. К труду не привыкать, чего-чего, а этого добра хватилс пяти лет мусор греб. И послесарил немного до войны, пока отец не сковырнулся. И окопы копал. И болванки на заводе таскал. И баржи грузил. И похоронки разносил. Вон Михей-почтальон, на что пьянь да ерник - и тот десятку дает за похоронку, лишь бы самому не носить. А их в иной день бланков по двадцать на участок - так и без выпивки остается, а дает. Нежный очень, не может, видишь ли, горя чужого видеть. А я могу - работа, она работа и есть, хоть и похоронки. Но в ремеслуху им меня не загнать - вот те, выкуси! Здесь я с воронами да крысами, а все сам себе хозяин. За то и держусь, за то и хожу тихо - не отняли бы ключей от чердаков да от подвалов, последнего пристанища не лишили. А то и спрятаться некуда станет - как жить тогда? Как жить человеку, если ему спрятаться некуда? Разве что спиться, как мать, а тоща уже все едино".
Сахан зачесался от брезгливости, бросился во двор, на ощупь отворил дворницкую и долго мыл руки под струёй - пока не застыли. Тоща пришел в себя, вышел из спертого подвального духа во двор, отдышался, нашел Леркины окна. "Поди на роялях бренчит или на диванчике книжечки почитывает. Жизни ему тут нет, видишь ли. То в океаны его волокет, то на фронт, а теперь танк строить надумал. Затейник. Слезами мне его затеи выходят, а Алеха и вовсе в яму схлопотал. Да на папиных-то харчах и не такое придумаешь. Танкист сбруев..."
Сахан спустился в подвал, с грохотом затворил обитую жестью дверь. Впотьмах нашарил ватники да тряпье, стянул в кучу - и повалился, отвыл и затих.
Шарили крысы, расплодившиеся людской нищетой. Останавливались, вытягивали слепые морды, щерились на человеческий дух, но напасть не решались, не смели преступить страх - и бросались друг на друга с прожорливым визгом.
# # #
Салют, сгоревший в небе, оставил на земле разноцветные донышки от ракетниц. Утром дети из Песочного дома искали их возле Белорусского моста, но не нашли ничего, рассорились и разошлись.
Вернувшись домой, Авдейка позвонил три раза, к Иришке. Пока ждал, сдвинул в угол кирпич, с которого прежде дотягивался до звонка. Приблизились шаги, дверь распахнулась, дохнуло керосином и горелым маслом.
Из зыбкой полумглы коридора Иришка строго осмотрела его, отвернулась и растаяла.
- Иришка, подожди, я к тебе, - сказал Авдейка. - Ты ведь варежки для фронта вяжешь.
- Вяжу.
- Научи меня.
Иришка рассмеялась, как будто маленькие тарелочки для варенья вытащила.
- Зачем?
- Свяжу, продам на рынке.
- Тебе деньги нужны? Так маме скажи.
- Зачем маме? Мне много нужно. Я сам.
- Не свяжешь ты ничего.
- А ты покажи.
Иришка показала. В своей узенькой комнате со стенами по окошко, где так длинно и одиноко лежал когда-то ее отец с яблочным лицом, она отыскала бесформенный ворох, из которого торчали пронзительные спицы, разложила его на коленях и сказала:
- Смотри.
Пальцы с непостижимой быстротой что-то делали со спицами, и из их мелкого неуловимого копошения возникали плетеные ручейки.
- Ряд, - сказала она. - Теперь накладываешь сюда. Понял?
Авдейка вздохнул и понял, что ничего у него не получится. Иришка посадила Авдейку рядом с собой на кровать, стеленную зеленым одеялом, взяла его руки в свои, зажала ими спицы и стала показывать. Авдейка старался сам и мешал. Руки у Иришки были тонкие и прохладные. Легкая запятая слабых волос лезла Авдейке в рот.
- Не дуй, - сказала Иришка.
- Я не дую.
- Тогда не дыши, щекотно.
Она резко повернула голову и попала ртом на его рот. Авдейка отпрянул. Иришка смотрела не мигая, беспомощно, с какой-то невнятной просьбой. Руки ее похолодели и с неожиданной силой впились в Авдейкины. Потом она оттолкнула их, скомкала и швырнула на подоконник вязанье.
- Уходи. Не стану тебя учить.
# # #
Авдейка обиделся и ушел к деду, который и правда не умер после военкомата, но сильно побледнел и спал с голоса. Тихий и просторный стал дед. Он теперь часто заговаривался, начинал про Врангеля, про болота, жалел лошадей и какого-то Синицына, а потом будто сразу попадал в тюремную камеру -"Два на два, и~ молчок" - и хитро подмигивал Авдейке.
Оправившись от кровотечения, дед сосредоточенно размышлял, на что он годен теперь, окончательно списанный в инвалиды. Прежде, когда движение его по жизни было поступательным, он, посмеиваясь, думал, что это как с девушкой - каждый раз начинаешь с того, чего уже добился прежде. Со временем девушка стала артачиться - видно, сам он стал не тот. Но желание было неистребимо, оно впекло его к жизни - и, сброшенный ею, он подступал снова.
Выбитый из стрежня народной жизни, которым был фронт и работа для фронта, он нашел свой последний причал в тихой заводи Песочного дома и огляделся. Заводь зацвела хапугами и паразитами, и дед решил расчистить ее. Противник определился. Дед почувствовал прилив сил и нетерпеливо повел ноздрями. "Держись, девушка, еще побалуем", - обратился дед к неуступчивой жизни и прошел по комнате, разминая ноги.
- А я, дед, с самого начала знал, что ты не умрешь, - сказал Авдейка.
- Отрадно, - ответил дед. - Благодарствую, внук. Только поди стыдно тебе за меня было. Буянил, кровью плевался, орал что ни попадя. Знаю. Расслабился, не привык в списанных ходить. Но с этим покончено. Жив же я для чего-то? Теперь тут повоюю. Омуток невелик, а кукишей хватает. Настоящую-то борьбу ты начнешь, когда вырастешь.
- Да с кем, дед? Война-то кончится.
- Война, брат, никогда не кончается, разберешься, с кем воевать.
Авдейка задумался о врагах, и мысли его раскатились пригоршней мелких картошек, высыпанных на стол мамой-Машенькой.
- Первая, - с опаской произнесла она. - Надо бы поберечь на зиму, да может, тогда и война кончится.
Она тряхнула головой, уже решившаяся, помолодевшая, и спросила:
- Как это - однова живем?
- Однова, - бодро согласился дед.
Мятая мисочка с картошкой дымилась центром круглого стола, его помрачительным смыслом. Мама-Машенька отложила три картошины на блюдечко и отнесла бабусе за ширму.
- Поди пропасть денег за нее на рынке берут? - спросил дед.
- Ой, цены бешеные! Молодая - сто пятьдесят кило. Кто ж ее покупает?
- За молодость и больше не жаль, - пошутил дед. - Однако дерут, сволочи.
Он взял одну картошину и сидел с ней до конца, пока не иссякла струйка пара над ней и миска не опустела.
Авдейка съел три картошины, подумал, взял еще и спросил:
- Это наша всехняя картошка?
- Ну конечно, - сказала мама-Машенька, поймав себя на невольном, постыдном взгляде на картошку, стынущую в руках деда. - Конечно, всехняя.
- Значит, и моя?
- И твоя. А зачем ты спрашиваешь?
- Так, - ответил Авдейка и вспомнил, как Кащей сказал: "Землю ройте".
- Говорят, уголь на днях привезут, - сказала мама-Машенька, обращаясь к картошине в руке деда. - Я уж и Глашу попросила с Феденькой договориться.
Дед насторожился.
- Это с каким таким Феденькой?
- Истопник наш. Зимой все равно покупать придется. Так уж лучше заранее купить, хоть спокойна буду.
- Выходит, тот уголь, чем дом должны топить, покупать у него надо?
- Выходит. Я не куплю - другой купит. А мы промерзнем всю зиму. Феденька по-божески берет, на рынке дороже.
- Ладно, - сказал дед и решительно отложил картошку. - Начну с малого. Больше этот Феденька ничего не продаст. Ни кусочка.
- Значит, больше печки не будет? - спросил Авдейка и расстроился, но не очень сильно, потому что мысли его были прикованы к одинокой картошке на столе.
# # #
Утром, едва ушла мама-Машенька и смолкли заводские гудки, Авдейка осторожно вытащил из кладовки ведро, разразившееся жестяным криком, переждал, не хватится ли кто, взял лопатку и ушел. У подъезда он спрятался за спиной Данаурова от проходившего Ибрагима, потом подумал, что скрываться нечего идет за своей картошкой, - и смело взошел на насыпь.
Выкапывая ямки рядом с кустами, Авдейка всовывал руку в прохладную землю, нашаривая на скользких корнях картошины, отрывал по одной и бросал в ведро.
- Кто ж так копает, мальчик? - раздалось над ухом.
Авдейка огляделся. Вровень с землей виднелась голова незнакомой женщины в косынке с крупным белым горошком, так ровно срезанная парапетом, что хотелось заглянуть - не на палке ли торчит.
- Ты куст подрезай и выдергивай, а по одной до вечера не управишься. Тебя поди мама послала?
- Нет, я сам, - важно ответил Авдейка, скрывая некоторое смущение от того, что так неумело копал, и подумал: "Шла бы она. У всех дела, а она тут разговоры разговаривает".
- Как это сам? - спросила женщина.
- А так. Накопаю и пойду продавать.
Авдейка продолжал шарить руками в земле, ожидая, когда уйдет женщина.
- Почем?
- По сто пятьдесят рублей.
- Дорого.
- Цены бешеные. - Авдейка вздохнул вздохом мамы-Машеньки.
- Ладно, я куплю у тебя, - решительно произнесла женщина. - Дай посмотреть.
Авдейка подумал и обрадовался. Рынка он опасался. Однажды менял там спички на масло и вместо подсолнечного ему подсунули машинное, над которым до сих пор вздыхала мама-Машенька.
Женщина долго рассматривала картошку, даже на зуб пробовала - не фальшивая ли. Потом сказала:
- Ну, ты копай, а я пойду за деньгами.
Обрадованный Авдейка копал изо всех сил, и, когда женщина вернулась, ведро было закрыто больше чем наполовину.
- Я же говорила, что так быстрее, - сказала она, посмотрев на выдранные кусты.
Авдейка согласился про себя и потащил ведро к парапету.
- Не просыпь! - предупредила женщина.
Ведро никак не отрывалось от земли, Авдейка с трудом дотащил его до края площадки, сминая кусты. Женщина легко, одним движением нагнула ведро, и с парапета в большую хозяйственную сумку табуном поскакала картошка.
- Держи! - сказала женщина, протягивая вверх руку со сложенными деньгами. Авдейка об штаны очистил ладонь, важно развернул бумажки, пригляделся к знакомым цифрам 100 и 50 и спрятал деньги за рубашку.
- Ура! - закричал Авдейка.
- Чего орешь? - отозвался с другой стороны насыпи Болонка.
Авдейка схватил ведро и, подскакивая, помчался к нему.
- Я картошку продал!
- Да ну? За деньги?
- За что же еще?
И Авдейка нашарил под мягкой фланелькой хрупкие бумажки.
- Вот!
Болонка восхищенно ахнул.
- Это... сколько же тут?
- Сто пятьдесят. Целиком!
- За что же такие деньги платят? - спросил Сахан, вышедший на ведерное обогащение.
- Картошку продал. Для танка.
- Почем?
- По сто пятьдесят, вот! - Авдейка победно потряс деньгами.
- Цена хорошая, - сказал Сахан, - на рынке теперь, пожалуй, меньше дают. Молоток, Бабочка. Может, в пристенок или ножички, а?
- Нет, это на танк, - решительно ответил Авдейка.
Он убрал деньги под рубашку и поднял громыхнувшее ведро.
- Постой, - протянул Сахан, проникаясь жестяным сомнением, - а сколько ты картошки отдал за эти сто пятьдесят?
- Полведра, - недоверчиво ответил Авдейка, чувствуя подвох.
- Ой, ой, держите меня! - Сахан захохотал, согнувшись и вращаясь на одной ноге. - Мочи нет!
Авдейка ожегся о догадку и поставил ведро.
- Да что ты? Что ржешь? - спрашивал Болонка, неуверенно улыбаясь.
Сахан отсмеялся и сел на парапет.
- Ну дурак ты, шелупонь! Полведра! Да ты килограмм пять-шесть отдал. Это ж пятьсот верных!
"Больше, - подумал Авдейка, - я ведь гирю легко поднимаю". В глазах у него померкло. Болонка молчал, усиленно соображая.
- Что же теперь делать? - спросил Авдейка.
- Снять штаны да бегать. Кому хоть продал?
- Женщине.
- Нашел примету. Тут, кроме баб, никто не водится. Дурак ты, Бабочка. Сказал бы мне, что продаешь, уж я бы устроил.
- Ты бы надул.
- Ах так, надул! Ну и поделом тебе!
Сахан соскочил с парапета и направился в кладовку.
- Стой, Сахан! Она еще в платке была таком... с белыми кружочками.
Сахан остановился, не оборачиваясь спросил:
- Платок синий в белый горох, да?
- Да, да! - закричал, подбегая к нему, Авдейка. - Ты знаешь ее?
- Сегодня вроде мелькала такая. А впрочем, черт их разберет, все они на одно лицо.
- Вспомни, Сахан.
- Поди, поищи, - ответил Сахан и скрылся в кладовке.
Авдейка отнес ведро и выскочил из темноты на ясный, открытый свету день.
У ворот сидел Болонка, стиснув кулак.
- Я пух поймал!
- Покажи!
Болонка разжал кулак. Пустую ладонь пересекали синие лунки ногтей. Пуха не было.
- Улетел, гад! - кровожадно сказал Болонка. - И ведь не живой, а убегает. Куда пойдем?
- В Пятый.
Они вышли за ворота и у Пятого магазина встретили лошадь Французский Пакт. Авдейка поздоровался и заглянул в магазин, где было пусто и сыро. Болонка рвал траву, весело торчавшую из-под каменного порога, и кормил лошадь. Она брала эту веселую траву пепельными губами и задумчиво жевала. Всю войну лошадь Французский Пакт возила хлеб в распределители и поэтому поседела. У нее были разноцветные глаза, забранные в шоры, и горбатый нос, а по животу ее, как по карте, текли голубые жилы.
Они побежали к углу "Яра" и на переходе едва не сбили с ног женщину в косынке.
- Она! - закричал Болонка. - В горошек!
- Вам что, дети? - спросила женщина.
- Простите, - сказал Авдейка и потянул Болонку за рукав. - Чего орешь? В горошек, в горошек... В ней ничего похожего, кроме горошка, нет, понял? Седая она, а та черная.
Болонка поджал губы.
Они перешли шоссе, покрутились у Кружевного магазина, где в непомерной для утреннего часа очереди Болонка углядел свою маму и спрятался от нее за Авдейку.
- Атас! - шептал он из-за спины. - Тут они все в горошек, разве найдешь?
Авдейка озирался среди женщин в одинаковых платках, потом наступил на Болонку и упал. Разом вскочив, они пустились наутек и остановились только у кондитерской фабрики "Большевик". Там они долго тянули носами, но ничего не унюхали и пошли дальше. Говорили, что до войны невозможно было пройти мимо, в школу особенно - такой стоял запах.
- Ну вот, а я туда работать собирался идти, - заявил Болонка. - Там конфет есть разрешали - сколько пузо терпит. А теперь - тьфу!