- Ехал грека через реку, - произнесла мать, неопределенно ухмыляясь.
   Трезвой боялась она сына, за всякую свою тайную мысль трепетала и не любила до остервенения, как машину адскую, приставленную насквозь ее видеть и молчать. А с похмелья - жалела, не тревожила, на мысочках обходила.
   Сахан не поднимал головы, опасаясь, что сорвется, зашибет ее чем ни попадя. Мать долго ковырялась в тряпье, пришептывала, а потом ушла. С порога сказала в спину Сахану:
   - Ты, Саша, сегодня... того. Придет тут один... Да он тихай...
   Сахан не ответил. Подпер голову кулаками и вздохнул. На глаза попался таракан, наискось пересекавший стол. Сахан отбросил его щелчком и забыл о нем. Но таракан вернулся. Сахан отбрасывал его снова и снова, но таракан возвращался, с человеческой настойчивостью стремясь к неясной цели, пока Сахан не прихлопнул его пустой консервной банкой, подумав: "Была жизнь, и жили - не замечали, а как война, так полезло из щелей - клоп да вошь, тараканы да крысы. И где только таились! Так и из людей мразь вылезла. Одни гибнут, другие под их гибель кусок себе рвут, воруют да бражничают. А всех мать рожала".
   Он ополоснул лицо, поглубже упрятал деньги и вышел во двор. Неясное сомнение, заронившееся в разговоре с Леркой, окрепло, он испугался - не пропустил ли чего важного, способного спутать все планы. В раздумье обошел двор, но, ничего не прояснив, решил действовать, как наметил.
   # # #
   У ворот его окликнул Михей-почтальон и помахал рукой, заманивая в сторону.
   - Иди ты... - огрызнулся Сахан, поправляя карман, оттопыренный деньгами, и прошел мимо, но дернулся, как от тока, развернулся и двинулся прямо на Михея.
   Взгляд его, расширенный разноречивыми и мгновенно сменявшимися чувствами, смутил Михея. Он попятился к решетке, положив покалеченную руку на офицерский планшет, в котором разносил почту, а другую отведя за спину. Сахан подошел вплотную и остановился, расставив ноги.
   - Ты вот что, Сахан. Похоронка тут на ваш дом, в семидесятую, Осиновым. Да ты не журись, не на сына - племяш, что ли, какой... Так ты уж снеси, Сахан. И Михей вытянул из-за спины руку с похоронкой, накрытой мятым червонцем.
   Он стоял перед Саханом с протянутой рукой - потемневший от пьянства, с клочьями запущенной щетины на скулах - и отводил в сторону обиженные глаза навыкате.
   - Падаль, - негромко произнес Сахан и, оскалившись во весь рот, со свистом втянул воздух сквозь неровные зубы. - Лидку-приемщицу тянешь, посылочки трофейные курочишь, так? И сыт, и пьян, и нос в табаке? Душевно живешь, падаль. Так? А мне, значит, червонец, чтобы я по людям смерть таскал? Чтобы меня на улице шарахались? Отчего ж нет? Сахан - рвань, с него мать штаны пропивает, да он за червонец удавится. Так? Ну, теперь запомни, мразь, еще раз ко мне сунешься - запорю. Понял? Жить не буду - а запорю. А теперь получай!
   Сахан аккуратно разорвал купюру, сложил в горсть и с размаху влепил в лицо Михею. Тот икал и плакал. Несколько клочков налипло на лицо, как оспа, и Михей неловко сбрасывал их тыльной стороной здоровой руки, зажимавшей похоронку.
   Сахан отошел, снова поправил деньги, подумал: "Вот оно как - карман набил, сразу и в люди метишь". И забыл, вычеркнул из себя Михея. Решил: принесет Лерка деньги или нет, а надо к Феденьке наведаться, порастрясти его, пока не очухался, - уж бутылка-то у него в заначке всегда найдется, знает, зачем живет.
   Сахан нашел Феденьку лежавшим в беспамятстве с перевязанной головой и вытащил из ведра воды непочатую бутылку водки. До конца дня он отирался под Леркиными окнами, в надежде подстеречь в них движение, но окна были задраены шторами и безучастны, как застойная вода.
   # # #
   Вечером Сахан сидел в кочегарке, смотрел, как Степка дует водку и дуреет на глазах. Потом и сам выпил полстакана, чтобы заглушить беспокойный вопросик, никак не выраставший в мысль,- продавая Степку, не продал ли он что-то в себе самом я не продешевил ли, и есть ли вообще цена такому невещественному товару? С непривычки и с голода водка ударила в голову, привела Сахана в беспричинное возбуждение. Руки его бегали по шаткому фанерному столу, стараясь заровнять бугры волглой фанеры, но, прижатая в одном месте, фанера пузырилась в другом, и справиться с ней - рук не хватало.
   - И не хочется тебе удавиться? - участливо спросил Сахан.
   - Христос с тобой, Саша. Ты что это? Почему давиться?
   - Да потому, что нет тебе места на земле. Так и проживешь свой век в яме этой - в нищете да обносках. Удавиться бы краше.
   - Страсти-то, страсти-то ты намечтал, Саша. Давиться... Что на мне, грех какой? Мне здесь хорошо, здесь хорошо, Саша. Зимой тепло, летом тихо. Теперича дождь пошел - а здесь не каплет. И крыса у меня живет. Она седая, старая. Ты, говорю, иди, крыса, в распределитель, что тут тебе корысти? Уголь один. Не идет, любит меня. И я ее жалею, когда корочку положу, когда...
   - Дура, - оборвал Сахан. - Крысу она пожалела, корочку кинула. Экая дура.
   Степка покорно замолчала.
   - Да ты ее потому пожалела, - продолжал Сахан, воодушевляясь, - что она вся-то с палец. А стань эта крыса вдвое тебя больше - куда бы ты делась от страха? То-то! Те нам и хороши, кому мы великаны. Тем и корочку. Ты вот тут сидишь, радуешься, а и невдомек дуре, что для людей сама не больше этой крысы. Подкинут тебе на глупость ветошку или кастрюльку мятую - ты и рада. А что тебя за человека никто не держит, что тебе, как крысе, корочку кидают - не чухнешься.
   - Ты что, ты что говоришь, Саша, ты где таких людей видел? Люди простые, добрые, друг друга любят. И помогают, чем могут. И не в обиду, не в обиду вот я и беру. Жалеют друг друга люди. И бомбу такую бросили, чтоб не убило нас.
   - Да заткнись же ты, уши вянут! - простонал Сахан. - Была дурой, а теперь и вовсе спятила.
   - Это правда, больная я, - горячо согласилась Степка. - Жалобная я очень с детства. Я раньше стеснялась, что такая, все по углам пряталась, а теперь не так. Украду для старушки какой уголька у Феденьки - она и рада. Ну, прибьет меня Феденька, прибьет, а потом сам плачет. Тогда я и его пожалею.
   - Да уж, мужиков жалеть - это ты мастерица.
   - И жалею. Как мужика не пожалеть - он или с войны списанный, или отроду больной. А ты это с дурного говоришь, Саша, с дурного. В тебе кровь недобрая, смутная кровь. Ушел бы ты, Саша, страшно мне с тобой.
   - Будет тебе, - ответил Сахан. - Пей лучше.
   Заскрипела входная дверь. Сахан насторожился, но дверь скрипела в тяжкой борьбе с ветром - снова и снова, - а Лерки не было. "Придет, - думал Сахан, куда ему деться. Помешался он на моей дуре, факт - я с погляда заметил, а первый погляд не обманет. Влип барчонок. И что ему в ней?"
   С отстраненным любопытством, как вскрытую лягушку в биологическом кабинете, оглядел Сахан сестру. Опять нашел в ней сходство с собой, только лбом Степка и разнилась - круглым, овечьим, идиотским.
   - Встань, - сказал Сахан, - покажись.
   Недоуменно хихикнув, Степка поднялась.
   - Чего показывать?
   - Все.
   Степка расстегнула, развела полы черного халата. Тело ее, нагое и обильное, белело в полутьме кочегарки. "И не жрет ни черта, а прет из нее все это", - думал Сахан, внимательно рассматривая то, в чем было для него сосредоточено все зло его жизни - бесстыдное, отвислое, бабье, - и не мог понять, чем это влечет Лерку.
   - А ты?.. - спросила Степка недоверчиво. - Ты хочешь, что ли?
   Сахан сплюнул и ответил, дрожа от ненависти:
   - Застегнись, дура. И пей. А дверь на ночь не затворяй. Поняла?
   - Поняла, - послушно согласилась Степка. Она быстро втиснулась в халат, застегнулась и запела, обрушивая на фанерный стол град ударов:
   Через пень, через пень,
   Через колотушку
   Девки деда целовали
   В лысую макушку...
   "Наладил гуляночку", - подумал Сахан и, усмехнувшись, выбрался из кочегарки.
   # # #
   Дождь кончился. Стояла густая июльская ночь.
   Вся тягость человеческой жизни, привычно скрываемая днем, высвобождалась в ночи и заполняла комнату угрюмым храпом деда, стонами бабуси и невнятным бормотанием мамы-Машеньки.
   Авдейка слез с кровати и бесшумно оделся. Вчера, днем, уже сговорившись с Болонкой и запомнив окно, он вдруг представил, как ограбленный Ибрагим плачет и бегает по двору в белье с развязанными тесемочками. Рассказать деду про Ибрагима Авдейка не решился, но почему-то вспомнил дядю Петю-солдата и показал папку с его рисунками. дед раскладывал рисунки по столу, как пасьянс, примериваясь к рассказу Авдейки, и наконец выложил ряд - от портрета самого дяди Пети до последнего, нестерпимого лица во весь лист.
   - Вот так, - твердо сказал дед. - Потому и ушел солдат.
   - Куда?
   - Куда - не скажу. Но вину на себе чувствовал, вот и ушел.
   - А ты, дед, вину на себе чувствовал?
   - Я, брат, много чего перечувствовал. Только нельзя чувству над собой власти давать - заморочит оно человека, совершить ничего не попустит, погубит вернее пули.
   Авдейка не понял и решил думать про вину потом.
   Дождавшись, пока все уснули, он вышел из дома, нашел Болонкино окошко и постучал. Болонка не отзывался. Авдейка стукнул сильнее, тогда бледная тень проступила на глянцевой темени и скрипнула оконная рама.
   - Не спал, не спал, а вдруг уснул, - сообщил Болонка.
   - Спички взял?
   - Взял. И нож тоже.
   - Ибрагима резать?
   - Не резать, а так... Без ножа - не по правилам.
   Болонка тяжело плюхнулся на землю и заковылял к цели. Под окном Ибрагима Авдейка присел, попытавшись поднять его, но Болонка не поднимался.
   - Не могу, - сообщил он. - Страшно очень.
   - А на фронте не страшно?
   Авдейка решительно обхватил Болонку и приподнял, помогая коленом. Створка окна легко отошла внутрь. Болонка отпрыгнул и шепнул:
   - А если он дома?
   - Ты же сказал, в домоуправлении.
   - А вдруг вернулся? Проверить надо. Я сбегаю мигом.
   - Подожди, не надо бегать.
   Авдейка отошел, взял с насыпи комок земли и бросил в окно. Донесся короткий удар, и земля прыснула по полу.
   - Давай, - сказал Авдейка.
   - Давай ты.
   Болонка стал на четвереньки. Авдейка уперся ногой о его спину, схватился за раму и, обдирая колени, забрался в комнату. Было тихо. Пахло пылью и чужим жильем. Авдейка лег пузом на подоконник и втащил Болонку. Тот икал от страха, и в кулаке его гремели спички. Авдейка чиркнул. Осветился грязный пол, темные, страшные своей чуждостью предметы полезли в глаза. Спичка погасла. Предметы разбежались.
   - Так не пойдет, надо лампу найти, - сказал Авдейка.
   Нашли на столе лампу, зажгли фитиль, надели захватанное тусклое стекло. В пустынной комнате стоял топчан, обитый коричневой клеенкой, большой стол, табуретки, фанерный шкаф с посудой и сундук с железным кольцом на крышке.
   - Что-то сабель не видно, - неуверенно сказал Авдейка. - И вообще, как-то... не богато.
   - Глупости. Это понарошку так.
   Что-то ударило в лампу, и Болонка замер.
   - Да не бойся ты, это мотылек.
   - Вечно эти бабочки разлетаются, - недовольно заворчал Болонка. Он еще икал, но осваивался быстро. - Здесь! - Он показал на сундук. - Хватай! В таких всегда деньги прячут. Тяжелый, гад, как же мы его унесем? - спросил Болонка, обнимая сундук.
   - Откроем и унесем по частям, - решил Авдейка, проникаясь его уверенностью.
   Кольцо заскрипело, и крышка неохотно поддалась. Ударил в лицо тяжелый дух нафталина и чужого пота.
   - Что это? - спросил Болонка, вытаскивая ватник. - А где деньги?
   Вытянули груду лежалых вещей. Денег не было. Болонка, уйдя с головой в сундук, гулко икал.
   - Есть, - страшно зашептал он. - Золото. Этот, как его, не кирпич...
   - Слиток? Врешь!
   Болонка вылез из сундука и протянул к лампе странный металлический предмет.
   - Утюг. Детский утюг без ручки, - определил Авдейка. - Дурак ты, Болонка. И я дурак. И чего они все - богатый, богатый! Где это богатство?
   - Знаю! - Болонка оглушительно икнул. - Здесь! - Он подошел к топчану и тщательно ощупал коленкор. - Вот! Деньги всегда в матрасах прячут, это только золото в сундуках - а откуда у него золото?
   Авдейка подполз ближе, осадил Болонку на пол.
   - Чего ходишь, из окна увидят.
   Внезапно Болонка вскрикнул и полез в штаны.
   - Хорошо укололся, а то бы забыл, - сказал он, вытаскивая нож. - А ты все - "зачем нож, зачем нож". Затем.
   Он воткнул нож в топчан и с треском разодрал коленкор.
   - Тише ты! Щупай.
   Запустив по локоть руки в свалявшуюся паклю, они молча шарили в тюфяке.
   - Вот! - вскрикнул Болонка, схватив Авдейкин палец.
   - Пусти палец, дубина!
   Болонка отпустил и стал выбрасывать паклю на пол. Скоро под коленкором лежали голые доски.
   Авдейка понял, что все напрасно. Забыв об осторожности, он встал и увидел фотографии на голой стене.
   - Дети, что ли? - спросил он печально. - Что-то много.
   - Много, - икая и отплевывая паклю, сказал Болонка. - Я узнавал, чтоб не нарваться. Они с матерью в эвакуации. Девять штук. В Казани.
   - Дубина! - сказал Авдейка и задохнулся от возмущения. - Что ж ты раньше не сказал? Какое богатство, когда детей девять штук?
   И тут что-то звякнуло, беглые шаги пронеслись по коридору, сорвалась дверь, и в разведенных ужасом Болонкиных глазах Авдейка увидел Ибрагима. Задыхаясь, он привалился к косяку. Руки его беспредметно шарили по груди, из которой с шипением и свистом вылетала непонятная, горчичная речь. Потом свист прервался. Ибрагим тяжело повалился на табурет. Печальные зернышки глаз, обежав груду тряпья и пакли, остановились на Авдейке. Потом зернышки помутнели и упали. Авдейка вскрикнул, а потом увидел, что Ибрагим плачет.
   Он плакал, сипел и сыпал горчичные слова, прерываемые русским "дети, дети". Когда сипение стихало, падали черные зернышки. Авдейка не выдержал, всхлипнул, и следом старательно всхлипнул Болонка.
   Тут толкнулась дверь, и вошел Феденька в расстегнутой белой рубахе и бинтах, свисавших с головы.
   - Ибрагим! - позвал он.
   Зернышки падали.
   - Да что тут у вас? - спросил Феденька, увидев ребят.
   - Моя думал, Роза приехал. Давно письма нет, - сказал Ибрагим. - Дети пришел. Голодный, совсем голодный. Пришел воровать голодный Ибрагим. Бедный, бедный...
   - Это они-то воровать? - Феденька хмыкнул было, но застонал и схватился за голову. - Ой! Черт! Брось ты их, Ибрагим. Голову у меня ломит. И где так набрался, не вспомню. И тряпок понавешали...
   Феденька стал срывать бинты и снова застонал.
   - Дурной голова. Нельзя снимать!
   Ибрагим подскочил к Феденьке и стал мотать бинт обратно.
   - Ушиблась голова. Ступеньки стучал. Понял? Не снимай, совсем твоя плохой будет.
   - Смилуйся, Ибрагим. Какая-то сволочь мою заначку сперла. У тебя есть, налей.
   - Моя не даст.
   - Не уйду, пока не дашь, - упрямо сказал Феденька и сел за стол.
   Ибрагим полез в расшатанный фанерный ящик, достал хлеб, разделил на четыре части, посолил и, моргнув затуманенными зернышками, позвал:
   - Кушайте, дети.
   Болонка взял кусок с краю и откусил. Авдейка тоже взял хлеб, но кусать не стал и отодвинулся в тень. На мякоти Болонкиного куска вспыхивали зернышки соли.
   - А грамотно они тебя распатронили, - сказал Феденька, оглядывая комнату.
   - Маленький дети, глупый дети, совсем не там искал.
   Ибрагим взял Болонку за плечи, посмотрел в глаза и сказал:
   - Хлеб в шкафчике, хлеб всегда в шкафчике.
   - Выпить, Ибрагим! - стонал Феденька.
   Ибрагим полез в шкаф, долго возился в нем, а потом вытащил початую бутылку и разлил в два стакана.
   - Ты же не пьешь! - Феденька испугался. - Тебе закон запрещает.
   - Нет никакой закон, когда мальчик голодный воровал. Моя пить будет.
   Авдейка положил хлеб на разодранный топчан, собрался с духом, вышел на свет и сказал:
   - Простите.
   - Ходите к Ибрагиму. Всегда хлеб в шкафчике.
   - Спасибо.
   Ибрагим встал, подозрительно покосился на Феденьку и поднял стакан.
   - За победу над проклятой фашистой! Мелкими глотками он едва вытянул водку, торопливо задышал и уткнулся в рукав.
   - Занюхай, - снисходительно сказал Феденька и протянул горбушку. - Мужик тоже - водки не пробовал.
   Ибрагим занюхал и проводил детей. Ткнулся лицом в Авдейкину голову, хлюпнул носом и исчез. Авдейка вышел из подъезда, глубоко вздохнул, посмотрел вверх. Там горели звезды, обозначая путь неведомых и свободных миров. Очень хорошо там было.
   Из окна донесся тонкий голос Ибрагима:
   - Никакой закон нет! Водка есть. Моя пить станет!
   Гулко и страстно рыдала вода, падая в зарешеченный сток.
   - Что теперь делать? - спросил Болонка.
   - Не знаю.
   Пульсирующий жгут воды выбивался из бетона, стекал по двору, падал в сток и там, под городом, соединялся с другими потоками.
   - Куда он? - спросил Болонка, наступив на ручеек.
   - В Москва-реку. Там в набережной трубы торчат, и она из них льется. Я видел.
   - А потом?
   - Потом в море течет, потом в океан.
   - А совсем потом? - настойчиво спрашивал Болонка.
   - Потом она вроде как умирает. И из нее облака делаются. И дождь, и снег, и лед.
   - А потом?
   - Потом все сначала.
   Болонка заплакал.
   # # #
   С бессвязностью рыдания звучало разнотактное биение часов, и, слушая его, Сахан отдыхал. Он сидел в душном тепле чердака, прижимая к ушам часы пленных немцев. У ног его лежал барабан с многократно ощупанным добром. Сахан думал о том, сколько выручит за часы, о деньгах, которых у него теперь много - и троим Леркам сразу не выложить, - но радости не чувствовал. Тратить деньги он не умел, да и не испытывал к этому никакой охоты. Он стремился к деньгам, чувствуя в них силу, которая вытащит его из паскудной жизни. Но теперь обладание отрезвило Сахана, и тревожная мысль выросла во весь объем его сознания.
   Деньги шуршали в его руках тем, чем они и были, - бумажками, вызывая сомнение в своем могуществе. На что они? Бежать отсюда некуда: жизнь везде одна - советская, только отловят, да в колонию. А там - по-Макарински: урода кроить начнут, чтобы под всех был, чтобы уродством своим дорожил пуще жизни. Так что с денег этих? Костюм покупать? Да и в самом дорогом костюме сын Маруськи-пьяницы им и останется. Надень его Лерка, у всех сопли потекут от зависти, а на нем он - смеяться только. Эк, скажут, вырядился дурень. И откуда деньги - на похоронках наших нажил или мамаша чем подсобила?
   Сахан заерзал, зачесался, почувствовал страшное опасение, что не за тем он гонялся, не в том силу искал. Ну еще пять кусков нацыганить, ну десять. И что? Сидеть на них курицей? Всю жизнь Ферапонтом промыкаться, а потом танки дарить?
   Он вскочил на ноги, прошел бесшумным чердачным мусором, отбросил в темноту деньги, мешавшие рукам. Ошибся он, ошибся, не в деньгах сила. У нас кто не в чинах, а с деньгами - вор. А вор любого столба шарахаться должен. Это Кащей по глупости гоголем ходит да еще за грудки хватает. И перед ним-то ему шестерить! Тьфу! Ничего, с ним и сквитаться недолго, попомнит Сахана. А деньги - не то, не за них ломаться надо. Что же тогда? В работяги? Поломался, будет. Дальше, чем в ломовые лошади, тут не проскочишь. В ученье податься если? Насмешил. Академик Сахан, туды его мать. Вон у Феклы квартирует книжник, дистрофик белобилетный, на цыпочках ходит да на книгах спит, а по жизни - все нуль без палочки.
   Другим брать надо. Вон, Леркин отец. Сахан замер, почувствовал, что попал на верное. Ба! Да выходят же люди в Леркины отцы. Из кого-то они получаются! Или воли у него не станет? И где же он раньше был? Почувствовав зудящую потребность в движении, Сахан стал быстро ходить по чердаку, спотыкаясь о балки и не ощущая боли. Вот чем силен Лерка - чинами и связями отцовскими. Не деньгами - рождением своим в налаженной жизни, в музыках, в коврах да бархатах. Он как слепой кутенок пока, этот Лерка, - брыкается, все бежать куда-то хочет. Перебесится. А уж жизнь ему уготована. Направляет папаша. И отличник, и вожатый, и в комсомольцы сподобили.
   А он, Сахан, тем только и держится, что война, а то вышибли бы давно из школы. Учится по случаю, лишний раз книги не раскроет. На уроки ходит с пятое на десятое - трудовой фронт, дескать, заедает. На второй год остался. Тьфу! А по общественной линии - вообще нуль. Не любит задарма работать. В барабан на сборах стучал - так и тот слямзил. А ведь это не задарма, это единственную дорогу открывает, по остальным - плутать только.
   Поздновато спохватился, но ничего, решил - наверстает. Два класса в год окончит - догонит Лерку. И к писунам вожатым пойдет. И в барабан бить будет. Из шкуры вылезет, а в первые выйдет. И к Лерке прилепится намертво. Это главное. Лерку по жизни потащат - глядишь, и его вытянут. А как до дела дойдет, так Лерку объехать - как два пальца об асфальт.
   "Не торопись, - прервал себя, - под ноги посмотри. Лерку обматерил сегодня, а он гордый, обидчивый - с жиру, с того, что цены ничему не знает. Теперь зализывать надо. Деньги ему за шкуру вернуть - пусть мальчик героизм проявит, пожертвует на танк мамаше Родине. Все сделать - только бы не сорвался Лерка с крючка. Степку ему давать когда захочет. За так давать, но умело. Степка - туз, попусту ею не бросаться. Если Феденька заартачится - кирпичом Феденьку. А вернее - бумажку состряпать куда надо. И не спешить, не суетиться".
   Сахан подобрал деньги и вышел во двор. Ночь подрагивала на исходе. Приложил ухо к двери кочегарки - там ли Ромео? Ничего не услышав, спустился вниз, чиркнул спичкой. На лавке под тряпками сладко спала Степка. Лерки не было. "Не приходил", - понял Сахан и, как из-под воды, в одно дыхание выскочил из кочегарки. Подождал, пока привыкнут глаза, ослепленные вспышкой, и отыскал в непроницаемых рядах Леркино окно.
   - Лерка, - позвал Сахан. - Лерка!
   Ответа ему не было. Мельком подумал, не спит ли Ромео, но решил - нет, не должен спать. Спал бы - так два куска не отдал. Боится. Хочет - и боится.
   - Лерка, выходи! - крикнул Сахан во все горло, рискуя всполошить дом. Выходи, возьми деньги!
   И тут окно вспыхнуло ошеломляющим, беззастенчивым светом. Сахан отпрянул так неправдоподобно выглядело горящее окно без маскировки, что почудилось, будто война кончилась. Сахан потянулся на свет, влез на насыпь и вытянул шею, будто над собой вырос, - но окно погасло, оставив его в темноте и одиночестве.
   "Услышал, - думал Сахан, не сразу сообразив, что случилось. - Услышал, но не хочет. Презирает".
   Сахан едва не взвыл, вышатнул из парапета обломок кирпича в присохшей извести, собираясь влепить в окно, но одумался, на замахе переломил себя и хватил по ноге. Завыл, заплясал, затаптывая вывалившиеся из кармана деньги. Потом остыл, пригоршнями сгреб деньги с земли, скомкал и, отстраняясь от них, запрокинул голову. С неба: глядели звезды - далекие, холодные, чужие. "И там то же самое", - подумал Сахан и плюнул вверх, едва успев отскочить от плевка. Это позабавило его, он плюнул другой раз и вовсе успокоился.
   Обидчивый. Потому и Лерку за гордость поносит, что и сам такой. Только Лерке можно, а ему - нет. Это еще заработать надо, чтобы на обиду право поиметь! Лерка-то с рождения получил, за так. А папаша его? Ведь и над ним начальство есть, поди обижает. Нет, решил, не обижается: генерал, терпит. И Лерка поумнеет - терпеть станет. Если обиде волю давать - не построить ни шиша. Зажаться и терпеть, и от Лерки - ни шагу.
   А деньги - куда их? Нажраться от пуза - так вырвет. Усохло оно, усохло за войну пузо - и забыть о нем надо. Матери подарить - в загул ударится, позора не оберешься.
   Но отдать деньги надо, и сразу отдать, чтобы не смущали. Потихоньку - и лоб набьешь, и яйца не расколешь. А на танк - свой кусок выложить, последний. И не втихаря - через Пиводелова деньги посылать. Чтоб с фамилиями. И до школы донести - пусть гордятся. Вот так! А теперь за метлу, светает.
   # # #
   Светало. Просыпались люди, втягиваясь в заботы дня. Машеньку поднял неурочный стук в стенку. Глаша, уже одетая по-уличному, ожидала ее у двери.
   - Послушай, чего. Ходила теперь к Феденьке, насчет угля столковаться. Пока, думаю, твой свекор тут коммунизм установит, мы ледышками позвякивать станем. Сторговались, да в бинтах Феденька, стонет, при мне его неотложка в больницу забрала. Комиссар-то его твой едва не угробил. И старый, и битый - а силищи невпроворот. Как подумаю, каков, верно, раньше мужик был...
   - Да ты к делу, Глаша, зачем будила?
   - Будет и дело. Твой парень вчерась ночью Ибрагима грабил - вот дело.
   - Как грабил? Ты что говоришь!
   - Дело говорю. Феденька рассказал. Ночью слышит - Ибрагим вернулся, опохмелиться к нему пошел. Ну и застал компанию. Твой да дружок его, из второго подъезда, по-собачьему еще кличут...
   - Болонка!
   - Во-во, Болонка. Забрались в окно, всю комнату обшарили, ножами топчан распороли - золото искали. Ибрагим дежурил в ночь, на свет прибежал, думал, жена вернулась.
   Машенька молчала, тиская руками лицо.
   - Да ты не журись, Ибрагим скандала поднимать не станет. Феденька говорит - заплакал, хлеба им дал. "Бедный мальчик, голодный мальчик". Слабоумный, сама знаешь.
   Машенька отодвинула Глашу и, как была, в спальном халатике, пошла к Коле-электрику. Решительно постучала в дверь, убрала волосы за уши.
   Глаша, оправившись от изумления, подбежала к ней и потянула за руку:
   - Не пущу. Ты что, с ума сказилась? Голая! К этому спекулянту. Не пущу!
   - Уйди, Глаша. Мне сына спасать надо. Увозить его отсюда. Срочно увозить.
   - Не дам. Не допущу тебя до такого. Донос на него составлю, но не дам. Так и знай.
   Щелкнула задвижка, и Машенька исчезла в приоткрывшемся плюше.
   - Что я наделала, дура! - застонала Глаша.
   # # #
   Дядя Коля-электрик в халате, сшитом из полосатого полотенца, осунувшийся и покрытый глубокими складками, как продырявленный резиновый тигр, не спал всю ночь и думал о Машеньке, потому что думал о ней всегда. Мечты о ней, возбужденные вчерашней покупкой горжетки, за ночь утратили присущую им сладость, и причиной тому был неотвратимый ход времени. Война, давшая ему верный шанс на завоевание Машеньки, была на исходе. Как человек оборотистый, электрик знал, что судьба мстит за упущенные возможности, и от близкого мира ничего доброго не ждал. Скоро вернутся фронтовики, и кем уж они были на войне, дело десятое, а тут они воплотятся в живых героев. А он останется немолодым электриком, страдающим одышкой, липовым белобилетником и спекулянтом и будет через дверь подслушивать любовный лепет Машеньки, обращенный к какому-то безымянному герою. До конца дней он останется вороватым свидетелем чужого счастья и не вырастет из нахрапистого и неловкого провинциала, девять лет назад осевшего в Москве и заболевшего соседством недоступной барышни. Однажды и навсегда пленился он ее непринужденностью, равнодушным достоинством, очарованием ее поджатой губки, капризной твердостью и самим ее презрением. За переменчивостью ее настроений электрик бессознательно угадал породу, ту внутреннюю устойчивость, которая дается поколениями налаженной жизни. Он потянулся к Машеньке из своего случайного и нечистого преуспевания, как к неизменной ценности, золотой валюте, неподвластной колебанию курса, и чем недоступнее становилась Машенька, тем жарче и потаеннее тлели его желания.